– Очень красиво! – хмыкнул Сидоров. – Особенно зимой. На тебе еще жиру столько не наросло, чтоб зимой в киоске сидеть. А ночевать где собираешься, под прилавком? В общем, не выдумывай, Маруся Климова. Работа у нас всегда найдется. Ласкин как раз ассистентку искал. Если не нашел еще, я тебя к нему и пристрою. Жить пока можешь здесь, а там видно будет. Осмотришься, разберешься. Время у тебя теперь быстро пойдет.
Он оказался прав: два месяца, которые Маруся жила в клоунской гардеробной и работала ассистенткой у фокусника Ласкина, не просто прошли, а пролетели, и не просто быстро, а стремительно.
Поэтому ее уже и не удивлял огонек воодушевления, который загорался в глазах акробатов при словах «флик-фляк» или «сальто-мортале». Однажды, мельком увидев себя саму в блестящем зеркальном сосуде, который она готовила к выходу фокусника – тот появлялся на арене прямо из этого большого кувшина, а кувшин, в свою очередь, появлялся из клубов разноцветного дыма, – Маруся заметила и в своих глазах точно такой же огонек. Это был самый настоящий, самый главный огонек цирка, его средоточие и магнит. Именно по такому огоньку цирковые безошибочно узнавали друг друга.
Ласкин был иллюзионистом и престидижитатором. Это замысловатое сочетание значило, что он показывал и фокусы сложные, с дорогой аппаратурой, и еще более сложные, но такие, которые требовали не аппаратуры, а ловкости рук и вдохновения. Вторые нравились Марусе гораздо больше. Правда, может быть, она просто ревновала Ласкина к другой его ассистентке, Зине, которая работала с ним на манеже во время иллюзийных фокусов. Трюк с Зиной был самым красивым в ласкинской программе. Над манежем появлялся огромный шар, опускался на ковер, из него выходила Зина в переливающемся ослепительными блестками купальнике и тут же вновь поднималась в воздух, теперь уже без шара, подчиняясь только движениям рук Ласкина. И пока она парила над манежем на высоте метра, из блесток на ее купальнике били вверх разноцветные фонтанчики... У Маруси сердце замирало каждый раз, когда она видела этот номер! Но, конечно, о том, чтобы в нем участвовать, не могло быть и речи. Здесь-то уж точно нужна была не просто женщина, а настоящая красавица, и фигура у нее должна была быть именно такая, как у Зины – совершенная и манящая.
Но вообще-то Марусю завораживали все подряд ласкинские трюки, даже те, про которые она знала, что они делаются самым нехитрым образом. Вот он, например, выходил на манеж с двумя огромными веерами, открывал их, и над ними начинали порхать легкие бабочки. Ласкин вообще был точен в движениях, а в эти минуты двигался по манежу прямо-таки с кошачьей грацией, то широко взмахивая веерами, то опуская их. Играла музыка, и, повинуясь то ли музыке, то ли движениям его рук, то ли общему трепету, которым был пронизан сам воздух манежа, бабочки летали и летали над веерами... Секрет этого фокуса был настолько прост, что Маруся даже сама проделывала его втихомолку: надо было всего лишь правильно закрепить на веерах две прозрачные лески. Но красота получалась такая, что и знать не хотелось никаких секретов.
Ласкин вообще умел завораживать, и не только Марусю, которая, как он, посмеиваясь, говорил, вообще готова была верить в сказки, но и огромный зал, в котором, по его же словам, было больше скептиков, чем романтиков.
– У нас Чулпатов знаменитый когда-то работал, бегемотов дрессировал, так его прямо из зала знаешь что однажды спросили? «Хотелось бы знать, какая съедобность у ваших животных». Вот и пройми таких любознательных, – усмехался Ласкин. – Это не твои наивные глазки удивлять!
Маруся вовсе не считала себя наивной, но, когда Ласкин выходил на арену, она была готова согласиться с любым его утверждением. Особенно когда он голыми руками доставал прямо из воздуха двенадцать зажженных свечей или подбрасывал вверх разноцветное конфетти, которое застывало над ним удивительными объемными картинами – дворцом, лесом, девичьим лицом...
Ей нравилось в цирке все, она сразу стала здесь своей и не могла уже даже представить, как жила без всего этого. Будь ее воля, она и на улицу не выходила бы. Да, собственно, у нее и не было особой необходимости куда-нибудь выходить. И домой, когда заканчивалось представление, ей тоже не надо было торопиться. Поэтому она и участвовала во всех посиделках, которые то и дело возникали в какой-нибудь из цирковых гардеробных. Вот как сегодня у Сидорова.
Задумавшись, Маруся пропустила момент, когда с флик-фляков и сальто разговор перешел на Бориса Ласкина.
– Да он точно гипнотизер, – убежденно сказал Гена Козырев. – Вон, Маруська как в рот ему смотрит! Как удаву какому-нибудь.
– И ничего не как удаву, – обиделась за Ласкина Маруся. – И ничего не в рот. Просто у него творческие импульсы сильные, – добавила она, вспомнив, как называла такие вещи мама. – И энергетика. И вообще, он, он... настоящий маг, вот что!
Последние слова Маруся выпалила с глупым детским воодушевлением и, наверное, с таким же глупым выражением лица. Но она уже не обращала внимания на такие мелочи, как собственное лицо. Ведь Ласкин с его узкими, как у японца, глазами и улыбкой Чеширского кота в самом деле был магом, она нисколько в этом не сомневалась и была уверена, что это очевидно для всех.
– А водки-то мало взяли, – бросив короткий взгляд на Марусю и усмехнувшись, заметил Сидоров. – Предупреждал же, не только молодое поколение соберется, богатыри тоже будут. Нет, набрали кислятины, как на выпуск благородных девиц!
Марусе стало грустно. Она полюбила клоуна Сидорова, и ей было его жалко. Не требовалось быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что он попросту спивается. Конечно, Петр Иванович, выпив, никогда не буянил. Чтобы он не вышел на манеж, потому что был пьян, или, выйдя, не держался бы на ногах – такого тоже не бывало. И, наверное, когда он был помоложе, его привычка выпивать каждый день – с утра рюмочку-другую, часам к четырем еще стакан, а после вечернего представления, на ночь, уж всерьез, как положено, – не сказывалась на нем так заметно, как теперь, когда его годы приближались к пятидесяти. Но теперь он дряхлел так быстро, что даже за те два месяца, которые Маруся была с ним знакома, Петр Иванович изменился очень сильно.
– Водки сейчас еще принесут, – сказала Рина Кьярини. – Не волнуйся, Петя, мы про тебя помним. Подружка моя придет, из Театра современной пластики. У нее бойфренд богатый завелся – ну, он и принесет. Гоноратка говорит, он у нее не жадный.
– Спасибо, Ирочка, – растроганно сказал Сидоров. – Другая бы нотации читала, а ты заботишься.
– Хороша забота, – вздохнула Рина. – Зашился бы, Сидоров, а?
– А зачем? – пожал плечами Сидоров. – Чего ради мне себя этой тихой радости лишать? Если ради работы, так сама видишь, на манеже я как огурчик. А так, ради идеи... Нет такой идеи, Ирочка, а на нет и суда нет. Вот меня друг недавно попросил с его сыном поговорить: на иглу парень подсел. Я ему и так, и этак – лечись, мол. А пацан мне: от чего мне лечиться, дядя Петя? Я что, убиваю кого-нибудь? А что наркотики употребляю, так это не болезнь, а моя личная жизнь. И кто сказал, что так жить хуже, чем как одноклеточные живут – машина, дача, тряпки? Вот у Мишки, другана моего, дочка родилась – ему, я понимаю, надо с иглы соскочить. Или Ольге – ей работу классную предложили. А мне зачем?
– Это он сказал или ты говоришь? – уточнила Рина.
– Он. А я со своей стороны присоединяюсь.
Сидоров говорил так спокойно и его доводы выглядели так логично, что Маруся не нашлась бы, что возразить, хотя точно знала: в словах Петра Ивановича есть какая-то неточность, и эта неточность в них главнее, чем логика. Правда, никто и не ждал от нее ни возражений, ни догадок.
У Рины в сумке зазвонил телефон.
– Они, они, теть Катя, – сказала Рина, откинув серебристую крышечку. – Я не буду спускаться, ладно? Ага, Ковальская Гонората Теодоровна. Ну, полька потому что, ничего особенного. Конечно, с парнем пропускайте, а как же! Ладно... Ага... Не забуду, теть Кать! – засмеялась она и кивнула Сидорову: – Сейчас водка прибудет.
Как обычно, Марусе именно в этот момент захотелось в туалет, и, тоже как обычно, захотелось так, что ни секунды нельзя было потерпеть. Вроде и вина выпила совсем чуть-чуть... Ну просто как младенец в пеленках!
Ей было интересно посмотреть на девушку с таким необычным именем, которая к тому же работала в каком-то необычном Театре современной пластики, но дождаться, пока эта девушка дойдет от вахты до гардеробной, не было никакой возможности.
«Ладно, они же не на пять минут пришли», – подумала Маруся и выскользнула из комнаты.
Когда она вернулась, гости уже присоединились к компании. Марусиного возвращения никто не заметил, так же, впрочем, как ее исчезновения. Заявить с порога: «Здравствуйте, меня зовут Маруся Климова», – показалось ей довольно глупым, спрашивать, как зовут вновь прибывших, – тем более. Так что пришлось остаться в неведении и непредставленной.
Гонората оказалась не просто хорошенькая или, например, пластичная – пластичных женщин Маруся в цирке навидалась достаточно, – а до того красивая, что хотелось зажмуриться. Просто не верилось, что женщины бывают такие... ослепительные, вот какие! Не верилось и в то, что у женщин бывают такие глаза: бледно-синие, не голубые, а именно бледно-синие, как слабый раствор аквамариновой краски, и к тому же прозрачные, как хрусталь; казалось, что даже как ограненный хрусталь. У бабушки Даши была хрустальная ваза, и Маруся помнила, как переливались в свете их неяркой домашней лампочки бесчисленные грани на ее поверхности. Точно так же переливались глаза этой Гонораты. К тому же они занимали пол-лица, тянулись до самых висков и касались своими уголками длинных светлых волос, которые двумя ровными блестящими струями стекали вдоль Гоноратиных щек.
«Прямо хоть к Ласкину в номер», – подумала Маруся.
Лучшего предназначения для такой чудесной красоты она не знала.
А вот бойфренд, сопровождавший красавицу Гонорату и доставивший клоуну Сидорову водку, кажется, знал. Он сидел напротив своей подруги за низким столиком, лица его Маруся не видела – только широкие плечи и коротко стриженный затылок.
«Военный, наверное», – подумала она, и эта мысль сразу испортила ей настроение.
Ей не хотелось вспоминать о существовании в мире широкоплечих военных с коротко стриженными затылками.
К тому же она сразу почувствовала во всем его поведении, и даже не в поведении, а как-то... во всем его облике, что Гоноратина ослепительная красота принадлежит ему, что он знает это и считает абсолютно правильным. Маруся не сумела бы объяснить, каким образом она это почувствовала, но в ощущении своем была совершенно уверена. Она словно настроилась на волну этого военного, хотя даже его лицо увидела не сразу, а только когда села за стол. И это ее рассердило.
«Вот дурость какая! – мелькнуло у нее в голове. – Хоть бы раз что-нибудь путное почувствовать, так нет же, вечно черт знает что!»
Она показалась себе каким-то испорченным радаром, который вместо правильных сигналов вылавливает в эфире всякую ерунду.
С появлением новых людей разговор почти не изменился, только про различные виды прыжков и особенности работы на манеже рассказывал теперь не Андрей, а Гена. У него это получалось лучше, потому что Андрей вообще-то был спортсмен и пришел работать в цирк сравнительно недавно, а Гена был настоящий цирковой – из тех, про которых говорят, что они родились в опилках.
– Ну, это не только на манеже можно понять, – дослушав Генку, сказал красавицын бойфренд. – Когда в спортзале часа два позанимаешься, тоже в животе бабочки летают.
Про бабочек Гена вообще-то не говорил.
– В животе? – бросив быстрый взгляд на парня, переспросил Сидоров. – Может, в душе?
– Нет, в душе все-таки не от этого, – ответил тот.
Он произнес это сразу, ни секунды не думая, и так уверенно, что Марусе даже интересно стало: от чего же летают бабочки в душе у такого человека? Но догадаться об этом сейчас, во время общей и уже пьяно-беспорядочной беседы, вряд ли было возможно. Тем более что молодой человек явно обращал больше внимания на свою спутницу, чем на всех остальных собравшихся, вместе взятых. Маруся и сама не поняла, как об этом догадалась – он почти не смотрел в сторону Гонораты, которая к тому же сидела теперь чуть позади него и болтала с Риной. Но когда эта красивая девушка словно невзначай положила руку ему на плечо, он чуть-чуть наклонил голову влево и на секунду прижал ее ладонь своей щекой. Он сделал это так же мгновенно, не думая, как сказал про бабочек, которые отчего-то летают в душе. И Маруся вдруг почувствовала, что ей становится до невозможности грустно – так грустно, хоть разревись прямо у всех на глазах. Может, конечно, дело было в том, что она машинально выпила водку, которую ей, как и остальным, налил в стакан этот парень. Нет, вряд ли дело было в этом, и даже точно не в этом! Просто она поняла, что как-то... не имеет ко всему этому отношения. То есть что с нею не может происходить ничего подобного. Чтобы она вот так уверенно и спокойно положила руку на плечо такому необыкновенному – ну конечно, необыкновенному, что уж тут притворяться, будто не понимаешь, у обыкновенных не бывает такой глубоко скрытой лихой искры в глазах! – парню, чтобы ее ладонь кто-нибудь так мгновенно и ласково прижал к своему плечу щекой...
Всех людей на свете связывали незримые, но очень прочные нити чувств; глядя на Гонорату и ее друга, Маруся поняла это так ясно, как будто эти нити светились. И только к ней никаких нитей не тянулось, потому она и была похожа на плоскую, бестолково дергающуюся фигурку, не годную даже для кукольного театра.
– А... а... – Маруся увидела себя со стороны; рот у нее разевался очень глупо. – А можно еще показывать фокусы! – совсем уж не к месту выпалила она, как обычно, невпопад присоединяясь к общему разговору.
– Конечно, можно, – кивнула Рина. – Только для начала научиться надо.
– Я уже научилась, – шмыгнула носом Маруся. – Кое-чему.
– Да я вообще не о тебе, – улыбнулась Рина. – Что это ты вдруг, а, Дюймовочка?
Ну конечно, все, что кому-нибудь интересно, это не о ней!
– А как насчет шпаг, уже глотаешь? – спросил Генка.
Из всех, с кем Маруся успела познакомиться в цирке, Генка был самым вредным. Ему была почти несвойственна та душевная мягкость, которая была так заметна в большинстве цирковых. Клоун Сидоров давно уже объяснил Марусе, что мягкость эта является своеобразной компенсацией той жесткости и даже жестокости по отношению к себе и к партнерам, которой требует работа на манеже. В том, что это правда, Маруся не раз убеждалась сама. Однажды, например, она видела, как во время репетиции воздушный гимнаст Юрьевский раз десять подряд заставлял своего четырнадцатилетнего сына переделывать прыжок, который тому никак не давался. Мальчишка все падал и падал в сетку, а отец все заставлял и заставлял его в очередной раз лететь с трапеции на трапецию, и его команды звучали при этом как отрывистый злобный лай, и Маруся думала, что он хуже Карабаса-Барабаса из сказки, и ей было жалко его сына... А через час после этого она увидела обоих Юрьевских в буфете, они о чем-то разговаривали, и голоса у них были такие доверительные, и глаза Юрьевского-старшего светились такой неподдельной любовью к своему мальчику, а глаза младшего таким неподдельным же восторгом перед отцом... Маруся очень тогда удивилась, вот и спросила Сидорова, почему так. И он рассказал ей про это всем известное свойство циркового характера.
Генке это замечательное свойство было почти не присуще. Каков он на манеже, Маруся, конечно, не знала, но в жизни он был грубоват или как минимум ехиден. Именно ехидство прозвучало в его голосе, когда он спросил, умеет ли она уже глотать шпаги.
– Борис Эдгарович шпаги не глотает, – тонким, сердитым голосом ответила Маруся. – И меня не учит. А я карточные фокусы умею показывать.
– Это ты правильно. – Сидоров кивнул так резко, как будто у него сломалась шея. – Раньше барышень учили на пианино играть. Чтобы, значит, компанию развлечь в случае чего. Ты как, на пианино умеешь?