На гравиевой дорожке перед гаражом в лучах солнца поблескивал новый зеленый «Бониевилль». Миновав его, я вошел под трехстворчатый навес, который одновременно служил гаражом, доком, мастерской и укрытием от дождя. Жир и пыль покрывали пол и стены роскошным лазоревым бархатом; под самой крышей в пыльных солнечных лучах жужжали шершни; к одной из стен привалился желтый джип, груженный всякой всячиной, а за его битыми фарами я обнаружил, что Хэнк купил себе новый мотоцикл — больше и шикарнее старого, — он был прикован цепью к задней стене и украшен черной кожей и полированной медью, словно скаковая лошадь в парадной упряжи. Я огляделся в поисках телефона; я был уверен, что они изобрели какое-нибудь устройство для подачи сигналов, когда требовалась лодка, но мне ничего не удалось найти. А взглянув в подернутое паутиной оконце, я заметил на другом берегу нечто такое, что заставило меня оставить всякую надежду на современные удобства: на шесте развевалась драная тряпка с выведенными на ней цифрами — способ заказа товаров у бакалейной автолавки Стоукса, которая проезжала мимо каждый день, — все то же примитивное устройство связи, практиковавшееся еще за много лет до моего рождения. (Но Боже ж мой, разве старой гончей так уж нужны уши, разрази их гром! И все эти чертовы советы — ты лучше уйди, старина, лучше не суйся, — мне это совсем не нравится. Я у стал от этого? Устал!)
Я вышел из гаража и принялся размышлять, каким образом мой тенор, настроенный на вежливую академическую беседу в цивилизованном мире, сможет покрыть ширину реки, как вдруг у массивной входной двери я заметил какую-то суету. (Господи, может, слух у меня и не такой хороший, зато уж я точно знаю, что правильно, а что нет!) Через газон вприпрыжку мчался полный мужчина в коричневом костюме, одной рукой он придерживал шляпу на голове, а другой сжимал кейс. Он то и дело оглядывался и что-то выкрикивал. Разбуженный шумом, из-под дома выполз целый батальон гончих; мужчина оборвал свою тираду и замахнулся на свору кейсом, который, раскрывшись, поднял настоящую бумажную бурю. Мужчина рванулся к причалу, преследуемый собаками и бумагой. (Господи, единственное, чего я не переносил никогда… то есть не переношу!) Входная дверь хлопнула еще раз, и из дома возникла еще одна фигура (не переношу! не переношу! не переношу!), потрясая ружьем и издавая такие крики, что весь предшествующий шум и лай был тут же посрамлен. Мужчина в костюме уронил свой кейс, обернулся, чтобы поднять его, но, увидев, что над ним нависла новая угроза, все бросил и помчался к причалу, где впрыгнул в моторную лодку и принялся с дикой скоростью дергать за шнур, пытаясь ее завести. Всего лишь раз он поднял голову, чтобы взглянуть на странное существо, надвигавшееся к нему сквозь свору собак, и тут же удвоил свои панические усилия завести мотор. (Назад! Генри Стампер, ты рехнулся на старости лет! В этой стране еще есть законы! (Не переношу! не переношу! не переношу!) О Господи, у него ружье! (Да заводись же! Заводись!) А меж тем тот все приближался и приближался (Я знаю, что неправильно (Да заводись же! Заводись!), я знаю, в кого его надо разрядить, единственное, чего я не переношу, клянусь Господом, не переношу), вот уже слышно его дыхание. (Заводись! Господи, он уже рядом. (Не переношу! не переношу! не переношу!) о Господи, заводись!)
Там, за рекой, Генри роняет ружье. Нет, снова берет в руки! И снова движется к причалу! Его длинную белую гриву развевает ветер. Одна рука вытянута вперед. В своей клетчатой рубахе и шерстяных подштанниках до колен он выглядит впечатляюще. Одна нога, начиная от щиколотки, и, судя по всему, весь бок до плеча у него загипсованы, повязка поддерживает на весу согнутую руку. <<Да, старый вояка достиг такого библейского возраста, — мелькает у меня в голове, — что в назидание потомкам решил заживо запечатлеть в известняке свой беспримерный идиотизм». (И если кому-нибудь придет в голову, что я… что я… что я…)
Его заносит, и, покачнувшись, он замахивается ружьем, которое одновременно служит ему и костылем, на столпотворение собак. Наконец он добирается до причала, и до меня доносятся глухие удары его загипсованной ноги по доскам: звук долетает до меня секундой позже и совпадает не с шагом, а с мгновением, когда он уже заносит другую, здоровую, ногу. Он движется по причалу, как комическое чудовище Франкенштейн, гремя ногой, размахивая ружьем и оглашая окрестности такой громкой руганью, что слова утопают в общем шуме. (Потому что еще не было дня, когда я не занимался своими чертовыми делами, и если какой-нибудь негодяй считает…)
Типу в лодке удается оживить мотор и отвязать канат как раз в то мгновение, когда из дома появляются еще три персонажа этой драмы: двое мужчин и, вероятно, женщина в джинсах и оранжевом переднике, с длинной косой, мотающейся взад и вперед по видавшему виды свитеру. Обогнав мужчин, она бежит к причалу, пытаясь умерить бешенство Генри; мужчины заливаются смехом. Генри, не обращая внимания ни на уговоры, ни на смех, продолжает поносить мужчину в лодке, который, вероятно решив, что ружье не заряжено или сломано, и отплыв для безопасности на 20 ярдов, останавливает лодку, чтобы взять свое и тоже высказаться. Обезумев от такого шума, в воздух поднимаются чайки. (О Боже, что я здесь делаю с этим ружьем? О Боже, я совсем не слышу! Правда, я не…)
Кажется, Генри начал уставать. Один из мужчин на берегу, тот, что повыше, вероятно Хэнк, — кто еще может двигаться с такой ленивой расслабленностью? — отделившись от остальных, ныряет в сарай и, согнувшись, выносит оттуда что-то, прикрывая ладонями. Он подходит к краю причала, какое-то мгновение спокойно стоит, а потом швыряет то, что было у него в руках, в сторону лодки. (О Господи, что это творится?!) Наступает полная тишина, все действующие лица — фигуры на причале, застывший коричневый увалень в лодке, даже свора собак — стоят абсолютно неподвижно и бесшумно приблизительно две и три четверти секунды, после чего справа от лодки раздается оглушительный взрыв, и из середины реки в горячий пыльный воздух вздымается белоснежная колонна воды футов на сорок в высоту — ба-бах!
Вода обрушивается в лодку, и мужчины на причале начинают гоготать. Они спотыкаются от смеха, обмякают и наконец, словно пьяные, валятся наземь, продолжая кататься и сотрясаться в хохоте. Даже старый Генри перестает изрыгать проклятия и присоединяется к веселью, но его бремя оказывается для него непосильным, и он беспомощно прислоняется к опоре. Увалень в лодке видит, что Хэнк возвращается в сарай за новым зарядом, и спешно заводит мотор, так что следующий бросок Хэнка уже не достигает его. Взрыв швыряет моторку вперед, она летит, как доска серфинга, вскочившая на гребень волны, и это вызывает новый приступ истерического хохота на причале. (И все же, Господи, я ему показал, что он не будет командовать, как мне вести мои… мои… дела, хороший у меня слух или нет!)
Лодку вынесло к пристани, с которой я наблюдал за происходящим, и мужчина ухватился за проволоку, свободно свисавшую к воде. Он выскочил на пристань, не удосужившись ни выключить мотор, ни привязать лодку, так что мне пришлось, рискуя жизнью, ловить ее за кормовую веревку, пока ее не снесло по течению вниз. Пребывая все в том же скрюченном положении и удерживая лодку, которая норовила, словно кит, сорваться с крючка и уйти в устье, я вежливо поблагодарил мужчину за то, что он любезно предоставил мне транспортное средство, а также за его участие в домашнем скетче, данном в честь моего возвращения. Он перестал собирать то, что осталось от его бумаг, и поднял свое круглое красное лицо с таким видом, словно только что заметил меня.
— Разрази меня гром, если это не еще один из этих негодяев! — Струйки воды, сбегавшие по его курчавым рыжим волосам, попадали в глаза, заставляя его часто моргать и тереть их руками, что делало его похожим на плачущего ребенка. — Разве я не прав? — уставился он на меня, продолжая тереть глаза. — А' Отвечай! — Но прежде чем мне удалось сочинить остроумный ответ, он повернулся и поковылял к своей новой машине, ругаясь так скорбно, что я даже не знал, смеяться мне или выражать ему свои соболезнования.
Я привязал нетерпеливую лодку к якорной цепи и направился обратно в гараж за курткой, которую я оставил на джипе. Вернувшись, я увидел, что на том берегу Хэнк снял с себя рубашку и ботинки и уже принимается стаскивать брюки. И он, и второй мужчина, судя по всему, Джо Бен, все еще продолжали смеяться. Старый Генри преодолевал подъем к дому гораздо труднее, чем спуск вниз.
Стягивая штанину, Хэнк опирается на плечо стоящей рядом женщины. «Верно, это и есть бледный Дикий Цветок брата Хэнка, — решаю я, — босоногая и вскормленная черникой». Хэнк справляется со своими штанами и бесшумно ныряет в воду — именно так, как он нырял много лет назад, когда я подсматривал за ним, спрятавшись за занавесками в своей комнате. Но, когда он поплыл, я замечаю, что былой четкий, экономичный ритм, с которым он разрезал воду, потерян. После каждых трех-четырех гребков в плавности движения наступает сбой, и повинно в нем уж никак не отсутствие тренировки, за этим стоит какая-то другая, неизвестная мне, причина. Если можно так сказать в отношении пловца, я бы рискнул назвать это хромотой. И, глядя на него, я подумал, что не ошибся — Хэнк уже миновал пору своего расцвета; старый атлант начал слабеть. Так что осуществить мою кровную месть будет не так трудно, как я боялся.
Вдохновленный этой мыслью, я залезаю в лодку, отвязываю веревку и после нескольких попыток разворачиваю ее носом по направлению к Хэнку. Лодка двигается еле-еле, но я не рискую копаться в дросселе и вынужден идти со скоростью, которую мне оставил мой предшественник; к тому моменту, когда я добираюсь до Хэнка, он уже почти на середине реки.
Когда я подплыл ближе, он перестал грести и, скосив глаза, начал вглядываться, пытаясь понять, кто это пригнал ему лодку. Однако мне не удалось снизить скорость, и прежде чем Хэнк понял, что я не могу ее остановить, я уже сделал три круга вокруг него. И когда я уже завершал третий оборот, он схватился рукой за борт, и все его длинное тело взмыло в воздух, как стрела, пущенная из лука.
Когда он оказался в лодке, я увидел, откуда эта хромота в плавании и почему он вылезал из воды при помощи лишь одной руки: на другой отсутствовало два пальца. В остальном же он был вполне в расцвете сил.
Несколько секунд он лежал на дне, отплевывая воду, потом влез на сиденье и повернулся ко мне. Опустив голову, он прикрыл лицо рукой, словно намеревался почесать переносицу или вытереть воду с подбородка, — характерная привычка не то спрятать усмешку, не то, наоборот, привлечь к ней внимание. И, глядя на него, вспоминая, с какой легкостью и безупречной четкостью он перемахнул в лодку, видя, с какой невозмутимостью он теперь взирал на меня — спокойно, словно он не только что меня узнал, а все это было запланировано им заранее, — я понял, что тот минутный оптимизм, который посетил меня на пристани, — детский лепет по сравнению с волной мрачных предчувствий, которая нависла надо мной теперь… Берегись слабеющего атланта! Берегись! Ибо он может пойти на самое неожиданное.
Он продолжал молчать. Я робко извинился за то, что не сумел остановить мотор, и намеревался объяснить, что в Йеле не практикуются курсы по судовождению, и тогда он поднял брови, — ни один мускул не дрогнул на его лице, он не убрал руки, — он просто приподнял свои коричневые, усеянные капельками воды брови и взглянул на меня своими блестящими зелеными глазами, взгляд которых был так же ядовит, как кристаллы медного купороса.
— Ты сделал три попытки, Малыш, — сухо заметил он, — и все три раза промахнулся; и что, тебя это еще не отрезвило?
Тем временем индеанка Дженни, нанюхавшись всласть табаку и влив в себя необходимую дозу виски для обретения уверенности в своих силах влиять на известные явления, смотрит на паутину, окутавшую ее одинокое оконце, и договаривает заклятие: «О тучи… облака, разите моего врага. Я призываю все ветры непогоды и все злосчастья на голову Хэнка Стампера, ага!» Затем она обращает взгляд своих черных глазок в глубь хижины, как бы проверяя, какое она произвела впечатление.
…А Джонатан Дрэгер, сидя в мотеле в Юджине, записывает: «Человек борется не на жизнь, а на смерть со всем, что грозит ему одиночеством, даже с самим собой >>.
…А Ли приближается к старому дому и недоумевает: «Ну, хорошо, я вернулся, что дальше?»
По всему побережью, к югу и северу от Вакон-ды, разбросаны такие же точно городишки с такими же точно барами, как «Пенек», и усталые люди собираются в них каждый день, чтобы обсудить свои неприятности и поговорить о наставших тяжелых временах. Старый лесоруб видел их всех и слышал их беседы. Не поворачивая головы, весь день он слушал, как люди говорили о своих бедах и выражали свое недовольство так, словно прежде ничего подобного и не бывало, словно это что-то необычное. Он долго слушал, как они спорили, стучали кулаками по столам, зачитывали выдержки из «Юджин Гард», обвиняя всеобщий упадок в наступлении «тяжелого времени эгоизма, негативизма, милитаризма». Он слушал, как сначала они клеймили федеральное правительство за то, что оно превратило Америку в нацию неженок, а потом, как они обвиняли тот же орган в жестокости, с которой тот отказался помочь переживающему упадок городу. Он давно взял себе за правило не вмешиваться в эти глупости во время своих визитов в город за алкоголем, и лишь когда дело дошло до того, что все беды общества были возложены на Стамперов и их упрямое нежелание вступать в профсоюзы, он не вытерпел. И в тот момент, когда какой-то тип с профсоюзным значком начал призывать всех к самопожертвованию, старый лесоруб с шумом поднялся на ноги.
— Какие такие времена?! — Театрально подняв бутылку над головой, направился он к собравшимся. — Вы что, считаете, раньше все было сплошной кисель с пирогами?!
Удивленно и с праведным негодованием обитатели Ваконды вскинули головы, — по местным представлениям, прерывать собрания являлось невиданным кощунством.
— Какой милитаризм? Все это дерьмо собачье! — В облаке синего дыма он неуверенно подходит к столу. — А вся эта трепотня о депрессии и прочем, о забастовке? Опять дерьмо собачье! Уже двадцать, тридцать, сорок лет, да со времен Великой войны кто-нибудь все время говорит: беда в этом, беда в том; виновато радио, виноваты республиканцы, виноваты демократы, виноваты коммунисты… — Он плюнул на пол. — Все это собачье дерьмо!
— А кто виноват, с твоей точки зрения? — Агент по недвижимости отодвигает стул и ухмыляется, глядя на незваного гостя и намереваясь поднять его на смех. Но старик разрушает все его планы: внезапный гнев у него так же внезапно переходит в жалость, и, грустно посмеиваясь, он обводит взглядом горожан и качает головой:
— Вы, ребята, вы, ребята… — Он ставит на стол пустую бутылку, как крючком обхватывает своим длинным указательным пальцем горлышко полной, шаркая отходит от яркого солнечного света, который льется через витрину, и добавляет: — Неужели вы не понимаете, что ничего не меняется, все то же старое обычное собачье дерьмо!
Можно прочертить след во мраке горячей головешкой, его можно даже зафиксировать, определив начало и конец, но с не меньшим, успехом можно не сомневаться в его предательском непостоянстве. Вот и все. Хэнк знал…
Точно так же, как он знал, что Ваконда не всегда текла по этому руслу. (Да… хочешь, я расскажу тебе кое-что о реках, друзьях и соседях?)
На протяжении всех двенадцати миль многочисленные излучины, заводи и рукава отмечали ее старое русло. (Хочешь, я расскажу тебе пару-другую речных тайн?) В большинстве топей по ее берегам, вода не застаивалась и постоянно очищалась близлежащими ручьями, превращая их в целую цепь чистых и глубоких, зеркально-зеленых заводей, на дне которых лежали, словно затонувшие бревна, огромные голавли. Зимой эти заводи служили ночными стоянками для целых армий казарок, мигрировавших к югу вдоль побережья. Весной над водной гладью арками нависали длинные и изящные ветви ив. И когда налетал легкий бриз и кончики листьев задевали поверхность воды, из глубины маленькими серебряными пулями вылетали мальки лосося в надежде на поживу. (Смешно, что я узнал это не от отца, не от дядьев и даже не от Бони Стоукса — мне рассказал об этом старина Флойд Ивенрайт пару лет назад, когда мы впервые столкнулись с ним по поводу профсоюза.)