Имея дело с Оксаной, нельзя было заранее предвидеть, чем все это может кончиться.
Оксана не ответила. Казалось, она даже не слышала вопроса. Варя принялась убирать посуду. И вдруг за ее спиной кто-то приглушенно всхлипнул. Потом еще… и еще. Когда Варя оглянулась, Оксана, сжимая руками голову, рыдала.
— Девонька, да ты что? — перепугалась Варя, бросаясь к низкорослой Оксане, так похожей на провинившуюся школьницу. — Ну перестань, перестань…
Размазывая по лицу слезы, Оксана глянула на Варю распухшими, ничего не видящими глазами.
— «Мерси, говорит, за твои ласки»… Это Герман Семеныч мне. «Мерси, говорит, Ксюша, только жениться я раздумал». — И Оксана снова зарыдала.
Варя не сразу заметила, что они на кухне не одни. В дверях стояла высокая старая женщина — мать одной из работающих на стройке девушек, приехавшая проведать свою дочь откуда-то издалека — не то из Брянска, не то из Белгорода.
Когда-то очень красивая, она, эта женщина, еще и сейчас была на удивление хороша собой.
— Вы уж извините… горе у подруги, — как-то виновато сказала Варя женщине, продолжавшей все еще в нерешительности стоять у порога. — Проходите, проходите, пожалуйста.
Та слегка кивнула гордо вскинутой головой и направилась к противоположной стене, где в ряд выстроились три стола.
— Ненавижу… я их всех теперь ненавижу! Ненавижу этих извергов мужиков! — зашептала Оксана, сжимая кулаки. — Всех! Всех до единого! И никому теперь из них веры от меня не будет.
— Зачем ты так? — сказала Варя. — Придет время, и полюбишь… по-настоящему полюбишь… и тебя полюбят.
А через несколько минут Марьяна Константиновна — так звали старую женщину — уже знала со всеми подробностями горе Оксаны. Присев рядом с заплаканной девушкой на узкую скамейку, Марьяна Константиновна угощала ее киселем.
— Верить надо людям, без веры и жизнь не в жизнь, милая, — неторопливо говорила она, словно сказку сказывала внучке. — Я вот верю… меня и любили и бросали… Уже не молодой без памяти влюбилась в человека… уж за сорок перевалило. Пятеро детишек осталось у него на руках после смерти жены. И так полюбили друг друга: кажется, умри один, и другому хоть заживо в могилу ложись… Всякое потом было — и плохое, и хорошее, а воспитали ребят. И были они мне роднее родных. Потому что они его были, ненаглядного моего. Тоня-то вот, которую я навестить наведалась, последняя. Ей тогда, сиротинке, год всего исполнился, когда мы сошлись. И все они — и четыре парня, и она, тихая радость, любят меня как родную.
Марьяна Константиновна положила в тарелку Оксане еще большой кусок студенистого киселя и улыбнулась Варе, стоявшей у оконного косяка.
— А что толку-то, прости господи, пустышкой бесприютной быть? — опять неторопливо начала она своим приятным, чуть глуховатым голосом. — Живет в одной квартире с нами женщина… Ей уже сейчас лет тридцать восемь. Пригожая такая была когда-то: беловолосая, ясноглазая… а хохотунья страсть какая! Много молодцов вокруг Сонечки увивалось. Да тетка все мешала. То одного отошьет, то другого. Кто, видите ли, мало зарабатывает, кто будто чересчур легкомысленный… Или квартиры с удобствами нет. Полюбился раз Сонечке приятный такой скромный юноша. Вот-вот быть свадьбе. И опять тетка все испортила. «Сонечке нужен человек с образованием. А этот, подумаешь, электромонтер! Себя, поди, не прокормит». И на этот раз послушалась Сонечка сварливую тетку — родителей у нее не было: отец на фронте погиб, а мать от чахотки истаяла… А другого — молодого и, по всему видать, степенного человека, инженера, сама Соня забраковала: и лицом не вышел, и разведенный ко всему прочему. А вдруг и ее бросит? А годы-то идут, идут все. И уж давно перестали парни увиваться возле нашей Сонечки. Вдовцы нестарые стали свататься, и тем, сердечным, на дверь указывали… Скончалась в одночасье два года назад тетка, одна осталась Соня. И так что-то подурнела: и волосы поредели — а коса-то была когда-то вроде вашей вот (Марьяна Константиновна кивнула заалевшей Варе). Да, вроде вашей. И морщины появились, и глазыньки поостыли. Свободной стала Сонечка, теперь уж никто не помешал бы ее любви, да прошла, видно, пора. Минула. И живет теперь одна-одинешенька. Никому не принесла счастья, ни одному человеку. Пустоцвет пустоцветом! А все по своей глупости: то тетку слушалась, то людям не верила… Ох, заболталась я с вами, девчонки, на боковую пора. Моя-то намучается за день, поест и, что твой куренок, сразу в постель.
Ушла Марьяна Константиновна. Отвела Варя в комнату Оксану, уложила ее спать. А сама вернулась на кухню: у нее грелась в кастрюле вода.
В это время кто-то осторожно постучал в раму: тук-тук! Тук-тук! Вскинула Варя голову от эмалированного таза с бельем, а по ту сторону темного окна — Евгений. Махал рукой, звал на улицу.
«Выдь на часок, жду не дождусь!» — молили его глаза. Ох уж эти глаза! Варя только и видела их — большие, тревожно-шалые.
Повязалась Варя кое-как полосатым шарфом и понеслась по коридору к выходу.
Мишал Мишалыч куда-то видимо, отлучился, и Варя, пробежав мимо любимой скамеечки старика, завернула за угол дома. Тут-то ее на лету и поймал в свои объятия Евгений.
— Я тебя весь вечер поджидаю, — зашептал он, ища губами ее губы.
А Варя, переведя дух, прижалась лицом к его пропотевшей гимнастерке. Прижалась и затихла, не говоря ни слова.
— Ба, да ты раздетая,- — Евгений шире распахнул полы стеганого пиджака и укрыл ими Варю. — А я без тебя… так без тебя скучал после того вечера. Сил никаких не стало, взял вот и пришел.
«Боже мой, что я делаю? — думала в этот миг Варя. — Я совсем потеряла голову».
Вдруг она со вздохом оторвалась от Евгения, сказала:
— Не приходи больше! И не мечтай! — И побежала обратно в общежитие.
— Варя!.. Побудь еще минуту! — просил Евгений. — А на праздники… Варя, встретимся?
Но она даже не оглянулась.
«Не вините меня, девушки, за то, что ухожу, не попрощавшись».
Дальше Анфиса писала о своем намерении служить богу. И в самом конце — скороговоркой:
«Отдайте мой долг уборщице Груне. Деньги — 10 рублей — оставляю».
Кончила Оксана читать дребезжащим голосом записку и ни с того ни с сего разрыдалась.
Побледневшая Варя скрестила на груди обнаженные руки. Смотрела на прыгавший по крашеному полу солнечный зайчик и думала: «Неужели она и вправду была такой… такой религиозной? И почему мы… почему я… как же это все случилось? Где она теперь, Анфиса? Что с ней будет?»
И она уже видела не скакавший беззаботно по неровным половицам солнечный зайчик, а строгое непроницаемое лицо Анфисы, чем-то похожее на суровый иконописный образ с леденящим душу магическим взглядом.
А в полдень — пестрый и ветреный — новый двадцатиквартирный дом уже был готов к заселению. Он стоял среди молодых кленов, опушенных танцующими глянцевитыми листочками, еще совсем-совсем крошечными. И как все вокруг было по-весеннему свежо и ново, так и дом этот был под стать празднично настроенной природе. Своей нежной желтизной он напоминал золотые ключики — цветы весны. А белизна подоконников, рам не уступала белизне пуховых облачков, пересекавших небо из края в край. Над парадной дверью уже висели кумачовые флаги, и ветерок, по-летнему теплый, то полоскал огненные полотнища, то комкал, сминал их.
Под вечер к подъезду стали подкатывать тяжелые машины, доверху нагруженные домашним скарбом. Грузовики фыркали по-стариковски, с одышкой. Скарб жильцов нового дома в Солнечном мало чем отличался от пожитков москвичей или горьковчан. Те же зеркальные гардеробы, те же кровати — и железные с никелированными шишками, и деревянные полированные, те же серванты и горки, те же розаны и фикусы, которые держали меж колен надежные руки рачительных хозяек. А вокруг дышащих гарью грузовиков шныряли гололобые пострелы-мальчишки, неизвестно когда успевшие перезнакомиться друг с другом.
— Матреша! — кричал весело и звонко крепыш-бурильщик, по пояс высунувшись из распахнутого окна второго этажа. — Э-эй, Матреш! А Валькину кроватку, видать, мы забыли?
Снизу ему ответила так же звонко и весело суетливая молодайка, поднимавшая на плечо увесистую пачку книг, перевязанную бельевым шнуром:
— Чай, не забыли! Я ее первым делом в квартиру внесла. Разуй глаза-то!
Из другого окна донесся сварливый старушечий голос:
— Вот это фатера! И что же по ней теперь на воздусях летать?
А возле крайнего грузовика чубатый шофер пожирал бойкими глазами хрупкую пышноволосую девушку, прижимавшую к себе настольную лампу с зеленым стеклянным абажуром.
— Позвольте спросить: у вас шестимесячная?
— Что вы! — заалела смутившаяся девушка. — Я отродясь не завиваюсь.
Шофер глотнул щербатым ртом воздух.
— И правильно делаете!.. Моего друга жинка ушла раз так завиваться и навсегда с лица земли исчезла. Завилась называется!
Девушка засмеялась и, еще крепче прижимая к высокой груди лампу, побежала к подъезду.
Сами же виновники радости этих простых людей, въезжающих накануне Первого мая в новые квартиры, где все блестело — начиная от чистых окон и кончая скользкими крашеными полами, — сами строители прямо тут же на поляне устроили короткое собрание.
Вручали премии, говорили о своих будущих делах.
Когда председательствующий совсем было настроился закрывать собрание, слово вдруг попросил сторож молодежного общежития Мишал Мишалыч.
Старик поднялся с трухлявого пенька молодцевато. Шевеля косматыми бровями, он вошел в круг, сердито оглядел сидевших и лежавших на лугу в разных позах рабочих.
— Оно вроде бы и не к месту перед наступающим праздником в критику вдаваться, а не могу умолчать, — заговорил Мишал Мишалыч, разводя руками. — Не могу, да и только! Без стеснения скажу: судьба меня всю жизнь не баловала, всю жизнь по кочкам бытия бросала. И всякого насмотрелся. А такое вот и не чаял увидеть… чтобы, значить, молоденькая девчурка… которая и краем глаза отродясь не видела прошлую жизнь… чтобы взяла и это самое… плюнула нам всем в глаза и сбежала, сбежала, прости господи, не делом полезным заниматься, а богу, видишь ли, служить!
Хихикнула молодая простоволосая женщина и тотчас спряталась за спину дымившего самокруткой парня в пунцовой лыжной куртке.
Мишал Мишалыч недовольно оглянулся назад.
— Не вижу, чему тут смеяться. А по мне, так плакать надо в два ручья. Комсомольцами, прости господи, называетесь, а церковники обвели вас вокруг пальца!
— Стоит ли, Мишалыч, реветь! — закричала дерзкая Оксана. — Мы уже наревелись утром… А днем прибежала из Порубежки баба и всех ошарашила: эта бесстыжая, оказывается, молодому попику на шею бросилась. Тому, который из семинарии прикатил.
— Не перебивай, егоза-дереза! — оборвал Оксану старик. — Неужто вы все… зелено-молодо… в толк не возьмете: ушла бы от вас Анфиса в попадьи, коли вы друг к дружке человеческий интерес имели? Знали бы, кто чем дышит, кто стремление какое в жизни наметил? Сбил ее кто-то с панталыку насчет религии… А указать человеку верную дорожку из вас никого не нашлось. Нехорошо, скажу прямо, по-партийному, хотя, это самое, я и беспартийный активист.
— Спасибо! — выкрикнул лежавший на животе парень, чуть приподнимая смоляную голову. — Спасибо, жаке… дедушка! — тотчас поправился он. — Спасибо за науку! Речь твоя правильная. Мы, комсомольцы, мал-мал ошибку делал.
«А ведь это Шомурад, наш новый комсорг, — подумала Варя, только что рассеянно смотревшая на вытянутые перед ней ноги в хромовых сапогах с высветленными подковками на каблуках. — А я-то гадала: чьи такие большущие лапы!»
— Критиковал нас жаке по-правильному! — кричал звонко Шомурад, размахивая длинными руками. — И мы не будем плакать: организация наша молодая, люди мы тут все новые… Говорю: не будем! А что будем? Работать будем! Комсомол всегда был впереди. На всех стройках впереди. И мы постараемся! Постараемся и всякие концерты, и громкие читки, и эти… как их… Да, вспомнил: постараемся и экскурсии интересные организовывать. Чтобы всем весело было!
Шомурад еще раз потряс над чернявой, гривастой головой руками, но ничего больше не сказал. Страшно смутился, покраснел. Присел на корточки в ногах у Вари, достал из кармана кисет и стал вертеть самокрутку.
Вечером же в самой большой комнате общежития кружок самодеятельности давал свой первый концерт. На концерт пришли не только молодые строители, но и люди женатые, пожилые. И мест в комнате всем не хватило. Многим пришлось тесниться в дверях.
Шомурад спел несколько протяжных казахских песен. За ним выступила Оксана с частушками. А когда юркий парнишка, моторист с промысла, вышел плясать «барыню», Оксана не усидела. Взбежала на помост и пошла, пошла вприсядку вокруг смазливого молодца!
Отличился и Михаил. Он вел конферанс, и его остроумные шуточки всем пришлись по вкусу. Лишь одна Варя весь вечер просидела грустной, зябко кутаясь в пуховый платок. Она готовилась прочесть «Письмо Татьяны», но отказалась, сославшись на головную боль.
И ей, правда, что-то нездоровилось. Все время хотелось пить. Концерт еще не кончился, когда Варя встала и пошла к себе в комнату.
Потопталась, не зажигая света, у столика, глядя с тоской в черный, словно бездна, провал окна, обращенный в сторону Порубежки. Как-то там устроилась на новом месте Анфиса? Но тотчас мысли ее устремились к Евгению. А что он сейчас поделывает? Думает ли о ней? Варя не спеша разделась, вздохнула и легла в постель.
«Неужели мне Евгений стал ближе Леши? — спросила себя Варя. Уж который раз в последние тревожные для нее дни задавала себе Варя этот вопрос! Задавала, и не находила ответа. — Почему… почему я не такая, как все! Зачем я оттолкнула от себя Алексея? А ведь он меня так любил, так любил!»
По щекам потекли слезы. Но Варя их не замечала. А когда все лицо стало мокрым, она вдруг спохватилась, как бы кто не вошел. И накрыла голову подушкой. И чем дольше Варя плакала, тем легче становилось у нее на сердце. Не потому ли в народе говорят: девичьи слезы что майский дождь?
Так со слезами на глазах Варя и заснула.