— Тебе что здесь: собрание? — взорвался вдруг старший рулевой — обычно бессловесный работяга-парень с рыжими татарскими усиками над алеющими девичьими губами. — Подлей этой самой… ла-апшицы. Да чтобы погуще… воды, этой самой, и в Каме много. И масла не мешало бы. Капельником, что ли, масло отсчитывала?
Колюче покосившись на рулевого, Софья зачерпнула из прокопченной кастрюли полный половник загустевшей жижи с разбухшими лапшинками. Запела:
— Будь добреньким, Рустем, кушай на здоровье!
И опрокинула половник над тарелкой Рустема. Чуть помешкав, с прежним азартом продолжала:
— Конечно, у нас в данный момент не собрание. Но собрание придется созывать. Дальше терпеть такие безобразия нельзя. Час назад своими глазами видела, как солдат… даже совестно и говорить… среди бела дня щупал на носу Пелагею.
Лешка выпрямился. На костистых щеках заходили желваки.
— Не гляди тигром, я не из боязливых, — сказала Софья. Теперь на ее сером пористом лице не было и тени улыбки. — И вопрос, конечно, главным образом не в тебе… ты человек у нас временный. Прямо скажу: посторонний. Сойдешь в Перми, и поминай как звали. Гвоздь вопроса в Пелагее.
— Говоришь, я тут посторонний? — совсем тихо промолвил Лешка. — Нет, не привык я на земле нашей быть посторонним. Не был и не буду! — Он еще откинулся назад, теперь вплотную прислонившись широкой спиной к простенку между окнами. — И уж раз для меня у вас, кроме «солдата», другого имени нет, то и скажу прямо, по-солдатски: знай ты, женсовет, край, да не падай! Пелагею я не щупал — заруби себе на носу. Не щупал и другим не советовал бы!
Один из парней засмеялся — открыто, не таясь. Глянул выразительно на Васютку Ломтева и снова захлебнулся добродушным смешком. Чтобы хоть чуть-чуть скрыть набухший на лбу синяк, масленщик старательно начесал на него волнистый сивый чубик.
— Возможно, Пелагея не всегда умеет себя вести, возможно. Но тогда с ней надо поговорить, по-хорошему поговорить. А валить на человека всякую напраслину… нечестно это! — Лешка отодвинул от себя тарелку. Похоже было, он к ней еле притронулся. — Так же нечестно, как подавать людям вот эдакую бурду!
— И это самое… взять себе в каюту ни мало ни много — десяток казенных подушек. А другим спать не на чем, — вслед за Лешкой выпалил задиристо рулевой, смешно топорща свои молодые усы.
И тут вдруг ожил молчавший все время Васютка.
— Ну, хватит, солдат… как бишь тебя… Хватит, Алексей, хватит, Рустем! — он замахал руками. — Хватит вам, ребята, митинговать!
Незаметно от всех он повел бровью в сторону запунцовевшей до самой маковки Софьи. Хитрущие глаза масленщика говорили: «Удались немедля, дура стоеросовая!»
— Зачем портить друг другу настроение? — благодушно, с наигранной ленцой снова начал Васютка, когда Софья, схватив кастрюлю, скрылась в дверях. — А насчет честности… не очень-то она ходячий теперь товарец!
— Похоже, — отрезал механик. — У иного в душе днем с прожектором ее, окаянную, не обнаружишь. Даже если милицию на помощь призовешь.
Васютка расхохотался:
— Милицию, говорите?.. На какого смотря блюстителя порядка нарветесь! Этой зимой приключился со мной в Чистополе такой парадокс. — Масленщик спичкой поковырял в зубах. — Шагаю чинно от приятеля вечерком… самую малость навеселе. Так часиков в двенадцать — совсем еще детское время. И вдруг слышу: кто-то рядом всхлипывает. Гляжу, а в воротах пацан девчонку по щекам хлещет. Я, конечно, вмешался. Разве можно равнодушно смотреть, как прекрасный пол обижают? Хватаю этого необразованного типчика за рукав и командую: «Шагом марш за мной в милицию!» Отделение милиции, между прочим, за углом находилось. Девица утерла слезки, и за нами. Притопали. Выслушал меня дежурный, эдакий розовощекий младший лейтенантик, и к парочке обращается: «Так или не так обстояло дело?» — «Нет, как можно! — запищала девица. — Радик, и чтобы дрался? Этот хулиган все выдумал!» Ну и меня, как миленького, в темную!
Васютка снова захохотал.
— Вот она, честность, в наш век атомного саморазрушения!
Вдруг над Камой из края в край полыхнуло раскаленное добела пламя. Мнилось: страшное это пожарище все-то, все сейчас испепелит — и леса, и луга, и прибрежные деревни, и храбрый буксир, изо всех сил боровшийся со штормом. Но не успели глаза освоиться с гибельным ослепляющим безмолвием, как весь мир погрузился в стынущий кромешный мрак. И в ту же секунду с оглушающим грохотом раскололось на мелкие куски низко нависшее, обуглившееся небо.
Стеной хлынувший на землю дождь первым приметил Васютка. Это он все время с опаской поглядывал в окно — масленщик до смерти боялся грозы. Вдруг он подпрыгнул на табуретке и уже с неподдельной веселостью загоготал на весь красный уголок:
— Разуйте глаза, оболтусы! Наша Пелагея… ну и ну! Ну и откалывает номерки!
Лешка тоже, как и все, оглянулся назад. В окна сочился смутный, темный свет. Вот таким видит человек мир перед обмороком, когда в глазах начинает все чернеть.
Подгоняемый ветром, по Каме прогуливался дождь — волна за волной, волна за волной. А вся палуба буксира была усыпана блестящими, только что отчеканенными полтинниками. И по этой усыпанной звонкими монетами палубе грациозно вальсировала веселая, неунывающая Пелагея, прижимая к груди растрепанную куделистую швабру.
А когда вышли из халупы на свежий воздух, Михаил вручил Лешке блекло-серый шершавый конверт.
— Я нашел его на кровати под одеялом, — сказал Михаил, не глядя на Лешку. — Вечером в тот же день… в общем, после исчезновения из Солнечного Вари. Она уехала ото всех тайком, забрав с собой годовалую дочку. Уехала через неделю после тяжелого сердечного приступа. — Он помолчал. — Евгений, муж Вари… неплохой человек, скажу тебе. Любил Варю… понимаешь, любил по-своему преданно. Месяца три искал Евгений Варю… с ног сбился. — Вдруг Михаил сорвал с клена нежно алевший листик, смял его и бросил со злостью наотмашь. — Извини, не могу я об этом… Короче — ничего с тех пор не слышал про нашу Варяус.
И Михаил, не попрощавшись, свернул в какой-то глухой переулок с желтеющими степенными березами.
А Лешка побрел дальше, но не к дому дяди Славы, а по тропке, убегавшей к синеющему вдали сосняку.
На глухой травянистой поляне, окруженной задумавшимися перед дождем старыми елями, он устало опустился на свинцово-сизый, ободранный от коры пенек. Подставил лицо, горевшее испепеляющим жаром, под первые ленивые крапинки дождя. Этот дождь неохотно собирался весь день, и неизвестно еще было, разойдется ли он вовсю. Лешке хотелось, чтобы пролил ливень.
Долго, очень долго не решался Лешка распечатать Варино письмо, возможно, последнее в его жизни ее письмо. Но вот наконец вскрыт конверт, вот трепещущий листик лег на широкую ладонь.
На другое утро Лешка собрался в дорогу. Ни дядя Слава, ни сердобольная, отзывчивая Нина Сидоровна не могли уговорить Лешку пожить у них недельку-другую. Лешка покидал Бруски, сам не зная, надолго ли, покидал места, где вспыхнула его первая любовь, такая восхитительно радостная и такая невыносимо горькая, как полынь.
Он отправлялся в Солнечное, в тот расчудесный городок в Жигулевских горах, на берегу Волги, который они вместе с Варей начали строить на голом месте.
Лешка очнулся от задумчивости. Поглядел на конверт, все еще лежавший на затекшей ладони. Вздохнул.
«Зачем, ну зачем мне тогда так захотелось увидеть этого Евгения? Что бы еще прибавилось к моим страданиям? — спросил он себя. — Но я уже не застал в живых Евгения. Говорили: он тоже страдал, мучился… А за месяц до моего приезда погиб. Нелепой смертью. Взбесились пчелы на пасеке отца. Роями кидались на прохожих. И он, Евгений, оттолкнув от двери отца, преградившего ему путь на улицу, бросился на помощь исходившему криком соседскому малышу, своим телом прикрыл его от жалящих пчел. Мальчишку спас, а сам под утро, не приходя в сознание, скончался в больнице… Люди сказывали: на красивого, завидно красивого Евгения нельзя было смотреть без содрогания во время похорон. Так он был страшен: лицо, шея, руки — все распухло и посинело…»
Теперь, когда Лешка снова завертывал в шуршащий целлофан документы, пальцы его совсем не слушались. Положив сверток под пробковый пояс, он выключил свет, лег в постель. Знобило. Знобило всего с ног до головы. И поверх одеяла Лешка набросил на себя колючую, незаменимую солдатскую шинельку.
«Пройдет. Отосплюсь, и все пройдет, — успокоил себя Лешка. — Не зря же в душевой целый час пропарился. На этих буксирах баньки дай бог… прямо святилища!»
Плотно прикрыл глаза. Попытался ни о чем не думать, а воспоминания все наплывали и наплывали.
Два года мыкался по свету Лешка в поисках Вари. Целых два года. И все безуспешно.
Пять месяцев назад судьба забросила Лешку на Каспий. По дошедшим до него слухам Варя работала на строительстве консервного завода в одном из рыбачьих поселков. Белокаменный, чистенький поселок этот, пропахший малосольной селедкой, приткнулся к самому морю — блекло-сизому, с ленцой набегавшему на бесцветную песчаную косу. Но и здесь Лешка не встретил свою любимую. Зато столкнулся нос к носу как-то раз с Шомурадом, молодым казахом, строившим вместе с Лешкой и Варей городок нефтяников на Волге.
— Аман! Привет, друг Лешка! — обрадованно засмеялся Шомурад, раздувая широкие ноздри. — Совсем-совсем неожиданный встреча!
Казах и заронил в истерзанную Лешкину душеньку новую надежду. Шомурад клятвенно уверял, что он видел Варю, своими глазами видел на одной из улиц Красновишерска на Каме в начале зимы. Будто она шла вместе с Анфисой, той самой Анфисой, которая в Солнечном вышла замуж за молодого попика.
— Узнал сразу… тот и другой в спецовках были, — взахлеб говорил Шомурад, все еще не выпуская из своей оливково-смуглой руки руку Лешки. — Понимаешь, такие оба красивые. Закричал: «Здравствуйте, пожалуйста!» А они ка-ак сиганут в первый попавший ворота. Почему убежали? Думал-думал, с ума чуть не пропал, друг мой Лешка.
— Теперь-то уж непременно отыщу я мою Вареньку, — прошептал Лешка, поворачиваясь на бок, лицом к переборке.
А немного погодя, уже засыпая, со счастливой надеждой в душе, он вдруг ощутил ласковое касание чьей-то легкой прохладной руки. Рука эта ворошила его жесткие, спутанные волосы.
— Это ты? — спросил Лешка, чуть размыкая губы, думая, что ему начинает сниться сои. Варя часто навещала Лешку в его запутанных, тревожных снах.
— Ага, я, — веселым жарким полушепотом ответил кто-то в темноте. — Ну как, оклемался малость? Это крещение у тебя было почище дневного… Я чуть не обмерла от страха… вообразила: поминай теперь, кок парня звали. Кинула тебе спасательный круг, а сама молоньей на капитанский мостик. Несусь со всех ног и ору: «Остановите пароход! Остановите пароход! Человек за бортом!»
Лешка повернулся на спину. Широко открыл глаза. Со всех сторон обволакивала его густая, липкая темь.
— Пелагея… Это ты?
— Дурачок, ну я, ну кто же еще? — и рука, сейчас уже горячая и настойчивая, еще проворнее заскользила по дремучим Лешкиным вихрам. А вот и все Лешкино лицо обдало прерывистым, по-детски чистым дыханием… Пелагея поцеловала его нежно, в самые края губ.
И Лешкой внезапно овладела властная, исступленная сила, захлестнувшая рассудок. Не помня себя, он схватил за плечи Пелагею, примостившуюся на краешке койки, прижал ее к своей груди, ходившей ходуном.
— Пусти, пусти, лешак! — приглушенно застонала безвольная Пелагея. — Пусти, девушка я. Слышишь, девушка!
Ослабли Лешкины руки, словно они и не были только что железными.
— Уходи, — сказал с трудом, лязгая зубами.
— Куда же мне теперь? В омут головой? Я как увидела тебя… как увидела, так и умом лишилась. Это ведь я только с виду озорная.
— Женат я. — Лешка помолчал. — И ребенок есть. Еду вот к ним.
Не говоря больше ни худого, ни доброго слова, он придвинулся вплотную к переборке. Его снова начинал бить озноб.
И тут ни с того ни с сего перед глазами возникла, словно живая, хрупкая хохотунья Ася, бетонщица с Волжской ГЭС. Когда это было? Год… нет, полтора года назад. Всей душой привязалась к Лешке девчонка. Они частенько хаживали вместе в кино, в театр. А как-то раз в субботний поздний вечер Ася осталась у Лешки ночевать.
И все-таки не удержала возле себя солдата бесхитростная в своих наивных ласках, свежая и юная эта девушка. Едва прослышав что-то о Варе, взметнулся Лешка, снова кинулся на ее поиски.
Наспех переодевшись после смены, Ася примчалась на вокзал провожать Лешку. А он стоял у подножки пропыленного, пышущего зноем вагона, с хрустом ломал себе пальцы. И повторял про себя последнюю фразу из одного бунинского рассказа, почему-то вот сейчас пришедшую ему на память: «Беспощаден кто-то к человеку!»