Левый отложистый берег затопила снулая, пузырившаяся вода — где на километр, а где и на два. Она подкралась вплотную даже к деревеньке на гриве, под сенью могучих берез. Затоплена была чуть ли не по самую крышу банешка в низинке, на спуске к реке, а махонькая, как бы кружевная деревянная церквушка в стороне — за выгоном — оказалась совершенно отрезанной от суши.
К острову-пятачку с древней той церковкой прибило сот пять бревен. Если в ближайший день бревна не оттащат на фарватер, а паводок спадет, они обмелеют. А сколько еще останется в ериках, среди лугов заготовленного зимой строительного леса? Дно реки заиливается, бревна разлагаются, отравляют воды. Вот об этих и других бедах и промашках на сплаве я и писала вчера до полуночи в нарядной.
У тенистой ветлы остановился невзрачного вида плосколицый старик. Пегая — с рыжиной — востренькая бороденка его, казалось, век была нечесана.
— Это ты, дочка, в Богородск оказию поджидаешь? — спросил старик, приподнимая над непорочно розовой лысиной войлочную шляпу.
— Да, — кивнула я.
— Ну, так и мы обождем.
И, бросив на лавку брезентовый плащ, уселся рядом со мной. Багажа у него никакого не было.
«Не очень вежливо, наверно, сидеть молча», — подумала я.
— Вы к кому-то в гости? — спросила. — Или живете в Богородске?
Старик тотчас встрепенулся, словно он только и ждал моего вопроса.
— Сынище у меня в городу, — бойко заговорил он. — Девица сманила, с которой до службы погуливал. Она, разлучница, язви ее в печенку, в Богородск в ателью швейную пристроилась. Такая краля: себе на уме с горошком! Ну и мой Емеля сразу же взбрыкнул, как из армии возвернулся: «Не останусь дома! К Надежде подамся!» Бабка в слезы — у нас еще бабка жива, матушка моя. Сто осьмой с Алексея божьего человека пошел. Ну, это самое, бабка в слезы, старуха моя скулит, Глашка, замужняя дочь, коровой ревет. Сплошное водополье! А он, мохнорылый, железная душа, на своем стоит: «Уеду, и все тут! Не могу без Надежки дня прожить!» Ровно Надежка эта болтами к сердцу прикрутила губошлепа. И перед Октябрьской мотанул в Богородск.
Поглаживая ладонями острые свои колени, старик ухмыльнулся в редкие усы. И чуть ли не с восторгом хвастливо сказал:
— Отчаянный! Весь в батю! Три грамоты получил в части и опять же значок за отличие. В нутре любой машины… случая не было, чтобы заблудился. К нему еду. Навестить.
Придвинувшись ко мне ближе и обдавая запахом мяты и крепкой махорки, зачастил в нетерпении, весело щурясь:
— Загодя до возвращения Емели из войска купил я билетик вещественной лотереи. Я и допрежь тратился — когда штучки три, а когда и пяток покупал. Да все впустую! Так что старуха моя роптать принялась: «Хватит, мол, денежки сорить! Из ума, похоже, ветрогон, выжил!» Ну и я охладел. А тут меня вроде как осенило: «Тридцать копеек не деньги. А вдруг на сыновнее счастье и того… выпадет стоящий выигрыш?» Купил билет — и ни гугу. Припрятал подальше. И уж забыл про него даже, про билетик-то. А вот вчерась несется Ален-ка, почтарша, несется на велосипеде и булгачит: «Люди добрые, таблица! Проверяйте, кто выиграл!» Пошел под вечер в Совет, будто по делу, чтобы в эту самую таблицу заглянуть.
Снова погладил старый колени. И, озираясь по сторонам, прошептал мне на ухо:
— Счастье-то, дочка… и сам не кумекаешь, когда оно бухнется тебе в руки! Ей-ей, не хвастаю: «Москвич» выпал на билетик-то! Повезло этому паршивцу Емельке! Ох-хо-хо-хо!
Я не успела ничего сказать — подошел бригадир, мужчина необыкновенной высоты, вечно хмурый, малоречивый.
— Я тебе, старая калоша! — погрозил он деду, даже не улыбнувшись. — Она, бабка-то, бороденку тебе останную выдерет! Будешь знать тогда, как к молодкам прицеливаться!
Старик заливисто рассмеялся, мотая туда-сюда головой.
— Это вестимо… было время, брат, и драла! Перья летели!
Обращаясь ко мне, бригадир процедил сквозь зубы:
— Могу порадовать: вечером, не раньше, пойдет в Богородск машина.
— Ой, что вы? — вырвалось у меня.
Мрачный этот человек лишь пожал острыми плечами, намереваясь идти по своим делам. Вдруг меня осенила одна мысль.
— Постойте, — сказала я. — Вы не знаете, где тут находятся вздымщики? Мне бы хотелось повидать Салмина.
Бригадир уставился на меня глубоко провалившимися глазами так, будто впервые увидел.
— Иллариона Касьяныча?.. Как не знать, знаю! Во-он в том массиве его монашеская обитель.
Приставив к губам рупором сложенные руки, он зычно прокричал:
— Э-эй, Маклай! Вернись-ка сюда! Сюда, Маклай!
Я встала и посмотрела на просеку, начинавшуюся чуть в стороне от временного этого табора — десятка вагончиков на колесах. Из-за березки вывернулся человек. Остановился, поглядел в нашу сторону.
— Сюда стартуй! — снова прокричал требовательно бригадир. — Да живее, нече прохлаждаться!
Немного погодя к ветле приблизился вразвалочку тонкий, легкий малый, странно похожий на индейца: горбоносый, узкоглазый. Черные, с отливом, прямые волосы челкой падали на лоб цвета спелого ореха.
— Здрасте! — нехотя обронил он и бесцеремонно так оглядел меня с головы до ног.
— Ты, Маклай, на вырубку? — Бригадир достал из кисета щепоть крупной махорки. — Али еще…
— Знаешь, а спрашиваешь! — гонористо перебил бригадира парень и отставил правую ногу в резиновом сапожке с подвернутым голенищем. На плечах у него была наброшена небрежно нейлоновая куртка пурпурно-алого цвета. — Кроме вырубки куда тут сунешься?
Скрутив не спеша цигарку и так же не спеша послюнявив конец газетного обрывка, бригадир прикурил от зажигалки. Казалось, он забыл и про меня, и про этого экзотического парня, прислушиваясь лишь к доносившемуся из-под берега протяжному бабьему голосу:
— Ми-итри-ий! Брига-адир… пес тебя за хвост!
Уже повернувшись к нам спиной, уже на ходу, ходячая эта жердь вдруг бросила жестко через плечо:
— В целости и сохранности доставь к Салмину… данную корреспондентшу!
— Да я, — начал было парень, но бригадир прицыкнул:
— Тебе по пути! И больше не вякай, мухомор!
И зашагал озабоченно крупно к пристани. А подойдя к изволоку, обернулся, махнул мне широко рукой:
— Часам к шести… К шести вертайтесь! А то на машину опоздаете!
— Фигура! — сплюнул парень, зверовато сверкая белками. — Наполеон местного значения!
Я сказала, примирительно улыбаясь:
— Если вам так уж трудно… покажите дорогу, я сама найду.
Ершистый этот парень презрительно фыркнул:
— Да я скорее доведу, чем буду разъяснения давать! Пошли, ежели готовы.
Старик приподнял над головой шляпу:
— До шести, дочка! Не задерживайся. Вместе-то веселее будет трястись.
— Веселее! — кивнула я деду. Взяв легкую свою сумку, припустилась догонять провожатого.
— Вы, товарищ Маклай, — начала я, поравнявшись с парнем, шагавшим легко и споро, — вы на валке леса работаете?
— Маклай? Ха-ха-ха-ха! — расхохотался он, запрокинув назад гривастую свою голову. — Товарищ Маклай?
И снова заржал по-дикарски.
Я недоуменно проговорила, чувствуя, как горячая кровь прихлынула к щекам:
— Чего же тут смешного?
— Маклай — не фамилия моя, а кличка, — разъяснил парень, вытирая кулаком глаза. — В честь Миклухи-Маклая! Великого путешественника! Не верите? Точно! А зовут меня Ювалом — тут все Ванькой. А фамилия — ежели доподлинно все хотите знать — Шепкалов. Ненец я.
— А… а откуда этот… Маклай взялся? — не удержавшись, снова спросила я.
— Ввиду моих странствий. С пятнадцати лет… куда только круговращенье космоса меня не забрасывало. По всей стране блудил.
— Вы хотите сказать: блуждали?
— Нет — блудил! — упрямо, как бы с вызовом, повторил парень. — Вкалывал в Братске, на целине работал, бороздил Белое море. Даже на Дальний Восток шайтан как-то занес. И где видел несправедливость, жадность… мой дух на дыбы вставал. Там всегда разные истории проделывал! В Тбилиси, к примеру, отправляюсь вечером на рынок и всему частному сектору в бочках с вином коловоротом дыры наверчу. К утру — будьте спокойненьки! — пустыми окажутся бочки! В Гурьеве… в Гурьеве с браконьерами-хапугами боролся: лодки ко дну пускал! Раз еле ноги унес. — Ювал беспечно усмехнулся. — Про все мои похождения скоро не расскажешь!.. Вот они, здешние бродяги, и приклеили мне эту прозвищу — Маклай. Правда, после того, как я им книжку читал про Миклуху-Маклая.
Помолчав, спросил:
— А вы из какой газеты?
— Из районной.
— Салмина будете расписывать?
— Не собираюсь.
— И не надо. У них в бригаде свой сочинитель объявился.
— Вы его знаете?
— Димку-то? Еще бы! — Нагибая голову, Ювал поднырнул под сосновую лапу, нависшую над тропой. Несколько минут назад мы свернули с разбитой, ухабистой дороги на юркую тропу, змеившуюся по окрайке соснового бора. — Осторожнее, фасад личности можете попортить! — предупредил он. — И под ноги смотрите. Тут корни и кочки… на каждом шаге.
— Расскажите мне что-нибудь про вашего Дмитрия, — попросила я.
— А чего про него сказывать? Человек… и есть человек!
Вдруг Ювал замер на месте, предостерегающе подняв руку. Я тоже остановилась. И задрала голову к нависшей над нами первозданно зеленой путанице.
Тишина. Девственная тишина. Лишь где-то далеко-далеко куковала кукушка.
— Посмотрите на вершину вон той сосны, — одними губами сказал Ювал. — Видите маленько?
— Нет, — тоже шепотом ответила я. — Одни ветки.
Ювал сказал:
— А там, на вершине, белка. Хвост колечком и умывается. Чистюля!
— У вас и зрение! — подивилась я.
— Ночью тоже как днем все вижу, — похвастался он. — У меня никталопия.
— Что, что?
— Особое свойство глаз… видеть в темноте.
Обернувшись ко мне, Ювал спросил:
— А кто такие были расстеадорес?
— И понятия не имею.
— А гекатомба? Сезострис? Обсидиан?
— Что с вами? — засмеялась я смущенно. — Откуда вы…
Но парень не стал меня слушать. Снисходительно поморщившись, он снова зашагал по тропе, сбегавшей в низину к небольшому озерку.
В прозрачно чистой — лесной — воде озера отражалось высокое зачарованное небо и вершины невозмутимо спокойных сосен, как бы осененных неведомой нам неземной мудростью.
Мы уже миновали это одичалое озерко, в загадочную глубь которого хотелось смотреть, смотреть и смотреть, ни о чем не думая, когда Ювал брюзжаще протянул:
— Вы разные институты кончали. В газете людей уму-разуму учите. А у нашего Дмитрия восемь классов за плечами. Но спросите-ка его, чего он не знает? Эти разные Сезострисы и Спинозы… от его зубов как семечная шелуха отлетают! Не вру!
Я молчала. Умолк и странный этот парень. Но ненадолго. Чуть погодя он запел фальшиво:
Называют меня некрасивою,
Так зачем же он ходит за мной…
Вся вздрогнув, я вскричала взволнованно:
— Ювал! Миклуха-Маклай! Откуда вы знаете эту песенку?
Сорвав длинную тонкую травинку, парень пожевал ее и уж потом ответил сумрачно:
— Димка… его любимая.
Прошли еще с километр. Ювал остановился и сказал:
— Вам вправо, мне влево.
— По этой тропе? — спросила я.
— Да. Тут совсем-совсем близко.
Парень собрался было идти дальше, но уж по своей стежке, еле приметной в высокой траве, но я схватила его за рукав.
— Минутку. Скажите, а здесь… на лесоучастке… вы еще не блудили?
Ювал выпятил нижнюю губу.
— Много будете знать, скоро… на луну попадете… товарищ корреспондентша!
И, резко повернувшись ко мне спиной, так, что с правого его плеча соскользнула куртка, ходко зашагал прочь.
…Вздымщики ютились в небольшом зимовье — срубовой избе с низкими сенцами.
Илларион Касьянович Салмин сидел в тени сеней на широкой устойчивой скамье и острым ножичком вырезал замысловатый узор на ясеневой палке.
— Здравствуйте, — сказала я, приближаясь к зимовью.
Салмин глянул на меня вопросительно чуть сощуренными глазами. Одет он был по-домашнему: просторная сатиновая косоворотка без пояса, синие диагоналевые галифе. На босых ногах разношенные чувяки.
Замедляя шаг, спросила:
— Не узнаете?
— Кажись, признаю, — не совсем уверенно промолвил Салмин. Отряхнул с колен завитки стружек, встал. Вдруг скуластое, медно-бурое его лицо посветлело. — Здравствуйте, здравствуйте! Присаживайтесь, барышня из редакции. А то с дороги поустали. Очень даже удачно вы… в самый как раз наш выходной пожаловали, а то и не застали бы ни души. Дворец-то наш цельными днями пустует.
Я присела на скамью, поставив к ногам сумку.
— Чем прикажете вас потчевать? Чайком с сушеной земляничкой али грибной похлебкой?
— Ни тем, ни другим. Я недавно завтракала. Вы вот садитесь, Илларион Касьяныч. И расскажите, как ваша семья… довольна ли квартирой?
— И не говорите! — Салмин взмахнул большой про-черневшей рукой, снова присаживаясь на скамью. — Жинка балакает: «Мы, Касьянушко, только теперь свет увидели! Не жизнь, а настоящий ро́ман!» Я уж писал товарищу Комарову — благодарил за подмогу.
Взглянув на растворенную дверь в сени, завешенную марлевым пологом, полюбопытствовала:
— Вы один?
— Молодцы мои в поселок закатились. Еще с вечера. А Дмитрий… этот по рани на тракт улепетнул. Гостью провожать отправился. Татьяной ее зовут. Такая, скажу вам, скромница. И работящая. Все полы нам перемыла, всю посуду. Приезжала навестить нашего отшельника. Школьные товарищи Димы — они в армии сейчас — просили Танюшу прокатиться. Издалека деваха-то. Чуть ли не из-под самой Москвы. Вместе они учились. Забыл, как деревня прозывается, откуда Дмитрий.
— Как из деревни? — переспросила я и прихлопнула на руке раздувшегося от крови комара. — А мне кто-то говорил: из Москвы ваш Дмитрий, сын народного артиста…
— Пустое! Это он понарошке… любопытствующим всякую напраслину возводит на себя.
Не удержавшись, я разочарованно протянула:
— А я ведь только из-за него шла. Хотела познакомиться.
Салмин задумчиво посмотрел на стрекочущую надоедливо сороку, восседавшую на трухлявом пеньке через полянку. Вздохнул. Потом закурил.
— Душа у него — песня. Но человек он для общения трудный. Не сразу ладит с людьми. Может из-за пустячка раскипятиться. Или, случается, насупится, сбычится, и слова не добьешься. Прямо Печорин! Он и Татьянку спервоначала чуть взашей не прогнал. Ка-ак взовьется: «Ты зачем? Тебя кто звал?» Не будь меня в этот час дома, она, голубка, может, и сбежала бы. Это уж он потом отмяк.
Снова вздохнув, Илларион Касьянович вдруг встал, развел руками:
— Не гневайтесь шибко. Побегу самоварчик налажу. Редкостных гостей и встречать надо по-ладному!
Чай мы пили в прохладной, продуваемой сквознячком избе с нарами до потолка. В переднем углу бросалась в глаза одна постель: байковое одеяльце заправлено без единой морщинки, подушка взбита, в изголовье — репродукция с картины Джованни Беллини «Мадонна с младенцем». Над постелью же висела затейливая самодельная полочка, тесно заставленная книгами.
Я уставилась вопросительно на Салмина, пившего с блюдца душистый, обжигающий губы чай, и он кивнул утвердительно:
— Его угол!.. А вы медком, медком сотовым побалуйтесь. Он у нас свой, не купленный. Пять ульев в бригаде. Угощайтесь на здоровье!
Уже после чая подошла я к подвесной полочке. И была поражена разнообразным названием книг. Вот запись из моего дорожного блокнота: «Анатомия», «Минералогия», «Вторая древнейшая профессия» Роберта Сильвестра, однотомники Пушкина и Лескова, «Календарь природы», «Высшая математика», «Архитектурные памятники русского Севера»… Пожалуй, хватит и этих перечислений.
Повернувшись к Салмину, все еще попивавшему чаек, я спросила, не теряя еще надежды:
— А фотографии Дмитрия… нет у вас под рукой?
Илларион Касьянович покачал головой.
— Ни одной не видел. Прежние он не держит, а в теперешнем своем виде… не снимается.
Вдруг спохватившись, Салмин добавил:
— Эта Татьянка… она по секрету показала мне карточку Димы, когда он в восьмой ходил. Приятственный такой парнишечка. Завлекательной внешности для девушек!
Крякнув, Илларион Касьянович взял со спинки самодельного стула полотенце и старательно вытер лицо, шею.
В четыре часа хозяин зимовья проводил меня до тишайшего лесного озерка. А уж от него рукой было подать до табора лесосплавщиков.