Помню… да, все помню — словно вчера было — привалился я спиной к стене, к пиджаку, который только что повесил на вешалку, и стою… Стою и не знаю, что мне делать. Слышу, мать заговорила, спокойно и сдержанно: «Почему же, Степа, ты об этом долго молчал? В трудное для себя время узнаю страшную эту новость, хотя сердце и давно чуяло что-то недоброе. Трудно мне будет носить в себе новую жизнь от человека, который так надругался надо мной. Ты ведь и Олешу не любишь, ты никого не любишь, кроме себя. Кто-кто, а я-то тебя уж раскусила… бездушный ты человек, не зря у тебя и фамилия такая — Деревянников». — Мать, помню, замолчала, а я все стоял и стоял, не двигаясь с места, как столб. Потом она снова заговорила — все так же спокойно, но чуть тише: «Сцен я тебе устраивать не стану, давай только разойдемся. Олешу я возьму с собой… Мы как-нибудь и одни, без тебя проживем». Но тут отец закричал, закричал о том, что развода он не даст, потому что не хочет портить себе карьеру… на этом слове он поперхнулся, и что было дальше, не знаю… Я не мог больше слушать. Схватил пиджак, кепку, и на улицу. А через три дня мать привезли из соседнего села… Мне сказали: она туда по библиотечным делам ездила. Отвезли ее прямо в больницу… там она и скончалась.
Лешка опустил свои длинные ресницы, сжал губы. Михаил не двигался, не задавал вопросов и, казалось, по-прежнему оставался ко всему безучастным.
— Через два месяца отец привез из Саратова новую жену. Ее звали Матильдой Александровной, — продолжал Лешка, каким-то внутренним чутьем угадывая, что Михаил не пропускает мимо ушей ни одного его слова. — Настоящее имя ее было Агриппина. Об этом я узнал случайно через полгода. Но не в имени, конечно, дело. Дело было в другом — все, чему учила меня мать с детства, все это для Матильды Александровны не имело никакого значения. Она любила красиво говорить о пользе физического труда, облагораживающего советского человека, а сама ничего не делала, нигде не работала. И так на каждом шагу обман и притворство. Вскоре отца избрали первым секретарем райкома. И тут уж Матильда Александровна показала себя в полном блеске. Ей вдруг стала тесной наша трехкомнатная квартира, и мы переехали в большой дом с садом. Выгнали из него детские ясли и переехали без зазрения совести. В кино, на рынок, к портнихе Матильда Александровна разъезжала на райкомовской «Победе»… Стыдно, так стыдно было за нее, если бы ты знал! — Лешка вздохнул. — Этим летом собирался я в деревню на уборочную с ребятами из школы, а Матильда Александровна на дыбы: «Ты там весь оборвешься, а потом все будут говорить: «Посмотрите-ка на сынка первого секретаря райкома — босяк босяком! А все потому, что не родная мать…» На целый час завела шарманку, слушать было тошно. Да я и не послушался, потихоньку улизнул, — Лешка опять вздохнул. — Эх, знал бы ты, как мать мне жалко и как за нее обидно: на кого он, отец-то, ее сменял?.. Умерла мать, и мне около отца делать стало нечего. Придет домой, меня не замечает — живу я на свете или нет, ему и горя мало… Надоела мне эта жизнь, ну хоть на стену лезь! А тут осень подошла, и я говорю себе: «Удирать, брат, надо из этого Хвалынска!» Еще раньше, при матери, загорелся я… Желание одно меня захватило… Скажу тебе наперед: пока я ничегошеньки еще не сделал из задуманного, но твердо знаю: добьюсь своего!
Нагнувшись, Лешка поднял из-под ног кем-то растоптанную детскую игрушку — маленького гуттаперчевого человечка. Он повертел в руках изуродованную игрушку и осторожно положил ее на самый краешек лавки.
— Приехал вот сюда, к дяде, научиться какой-то настоящей работе. Не столица меня влекла и не легкая жизнь, нет. Тут у меня временная остановка. На днях мастер пообещал в том месяце перевести меня в плотничью бригаду. Стандартные дома мастерят в этой бригаде для дальних строек. Наконец-то настоящим делом запахло! А весной, как полетят журавли, снимусь и я… Если уж поеду, заберусь куда-нибудь далеко-далеко… в самую дальнюю сторонушку! Поминай тогда, как звали Лешку Хлебушкина! У меня, знаешь ли, фамилия матери, а не отца, замечу тебе в скобках.
И Лешка, смеясь, шлепнул Михаила ладонью по одеревеневшей сгорбленной спине. От этой звонкой затрещины Михаил как будто очнулся, поднял голову и полез в карман за папиросами.
— Скажи, — заговорил он минутой-другой позже, — скажи… отец не просил тебя домой вернуться?
— Он не просил, а требовал, он даже грозился с помощью милиции водворить меня… в лоно семьи. Только я его не послушался, а обо всем написал в райком комсомола. Про все рассказал, что на душе было. — Лешка провел ладонью по шероховатой, холодной лавке. — Вчера письмо из Хвалынска пришло от приятеля. А в письме вырезка из газеты: оказывается, на партийной конференции прокатили на вороных моего… родителя — так ведь ты все говоришь? Значит, разобрались люди, что он за человек. — Лешка о чем-то подумал. — А мне, признаюсь, как-то жалко его стало… Ведь он, наверно, когда-то хорошим был человеком… Не могла же мать плохого полюбить!
Лешка замолчал. Михаил закурил папиросу и протянул Лешке пачку. Но тот отказался. Вдруг Михаил спросил — прямо, без обиняков:
— А что у вас с Варей? Почему ты нынче не с ней?
— Разговор у нас один вышел… и она сказала… — Лешка перевел дух, кашлянул: — Она сказала: «Чтобы я тебя больше не видела!»
— И ты… поверил?
— Она, знаешь, как сказала?
— Дурак! — брякнул Михаил. — Да она же тебя любит, ты понимаешь, любит!
— Сам дурак… выдумщик, — сказал Лешка и встал. — Пойдем-ка по домам, а то мне завтра на воскресник.
А к вечеру Лешка проснулся от голода, звериного голода, какого он еще никогда в жизни не испытывал. Он покосился влево и увидел дядю Славу, сидевшего на корточках у подтопка. Дядя Слава смотрел своими грустными карими глазами на огонь и о чем-то думал.
И Лешке вдруг стало жалко дядю Славу, жалко больше, чем себя, и он чуть не заплакал, на минуту позабыв о своем голоде.
Дядя Слава, будто почувствовав на себе пристальный взгляд племянника, повернул голову, и глаза их встретились.
— Как? — радуясь чему-то, спросил дядя Слава и потер руки.
— Есть хочу… прямо-таки помираю с голоду!
Дядя Слава еще больше обрадовался. Теперь все лицо его улыбалось, и улыбка эта делала лицо дяди Славы совсем юным, мальчишеским.
— Насчет еды… мигом все организую, Олеша! Тут Варя такой куриный суп сварила… язык проглотишь, — говорил он, суетясь и бегая по избе. — Ей-ей, язык проглотишь!
— А разве… она была у нас? — осторожно спросил Лешка, уже стараясь не глядеть на дядю Славу: ему казалось, что утром он видел Варю не наяву, а во сне.
— Она и нынче и вчера была… Если бы не Варя, я один тут… пропал бы! — дядя Слава поставил перед Лешкой на табурет дымившуюся тарелку с куриным бульоном — прозрачным, янтарным. — А вот сухарики. Ешь, Олеша, на здоровье, а потом подам компоту… тоже Вариного приготовления. — Он вздохнул. — Свалился ты сразу: как пришел с воскресника весь мокрущий, так и свалился. Я и водкой ноги тебе натирал и грелку… А к ночи сорок температура…
— А почему мокрый? — недоумевал Лешка.
— Разве забыл, дождь весь день хлестал? А ты отправился в худых ботинках… Сейчас на улице такая каша — прямо весна, да и на тебе!
А под вечер опять пришла Варя. Дядя Слава только что ушел в аптеку за лекарством, а Лешка от нечего делать смотрел в потемневший от копоти сучковатый потолок.
Варя тихонько закрыла за собой дверь и стала снимать пальто. Лешка притворился спящим, следя за Варей сквозь полусмеженные ресницы. А когда Варя, все так же тихонько, приблизилась к его постели, Лешка и совсем смежил ресницы и даже затаил дыхание.
— Спит? — шепотом проговорила Варя и опустила на Лешкин лоб ладонь — приятно прохладную, ласковую. Варя вся благоухала будоражащими кровь весенними запахами: шальным, прохватывающим до костей ветерком, талым мартовским снегом и горьковато-терпкими тополиными почками.
Вдруг она нагнулась (Лешка ничего не видел, но чувствовал, как Варя наклонялась, обдавая его горячим, прерывистым дыханием) и на миг, всего лишь на миг прижалась своими губами к его губам.
Лешка чуть не вскрикнул, чуть не поднял руки и не обвил ими Варю за шею.
Немного погодя, кое-как успокоившись, он пошевелил головой и открыл глаза.
Варя сидела, сложив на коленях свои белые руки, и ждала… Она ждала Лешкиного взгляда. А он все никак не отваживался взглянуть на нее. Он боялся, как бы глаза не выдали его.
— Алеша… ты на меня… сердишься, да? — нарушая невыносимую тишину, спросила боязливо Варя.
Помотав головой, Лешка закрыл глаза от подступающих слов — обильных, радостных.
— Совсем не сердишься? — не унималась Варя, — Вот ни на столечко?
— Нет, — сказал он и взял Варю за руку.
Варя помолчала, сама не зная, что бы ей такое теперь сделать, и вдруг предложила:
— Хочешь, я стихи почитаю?
— Читай, — согласился Лешка. Ему хотелось полежать просто вот так, пожимая в своей руке Варину руку, но он боялся ее обидеть и еще раз повторил: — Читай, читай, я слушаю.
Она выпрямилась, как школьница, собирающаяся отвечать урок, и, глядя в мутное, забрызганное дождинками окно, сказала:
Белая береза
Под моим окном
Принакрылась снегом,
Точно серебром.
Чуть помолчав, Варя продолжала, продолжала так же просто, без всякой декламации, немного даже глуховато:
На пушистых ветках
Снежною каймой
Распустились кисти
Белой бахромой.
— Еще, — попросил Лешка, когда Варя кончила, и попросил уже не из вежливости, совсем нет.
И Варя прочла еще одно стихотворение, за ним еще, и еще… Она читала до тех пор, пока не устала.
— Варя, — сказал Лешка, впотьмах находя и другую ее руку, — кого ты читала?
— Это мой земляк, — сказала Варя, — Сергей Есенин. Неужели ты его не знаешь?
— Нет, — признался Лешка, — я не люблю стихов… не любил до сих пор, — тотчас поправился он.
Дядя Слава все еще не возвращался, и Лешка и Варя совсем о нем забыли.
Через день врач разрешил Лешке вставать с постели. Оставшись в избе один, он надел старые дядины валенки, закутался в одеяло и подошел к окну.
В разрывах между рыхлыми дымчатыми тучами, подгоняемыми ветром, нет-нет да и проглядывала чистая бирюза неба, прямо-таки весеннего. А на рыжую, раскиселившуюся дорогу изредка падал косой бегущий луч солнца, и тогда лужи на какой-то миг жарко вспыхивали и по окнам стоявших напротив домов проносились резвые, слепящие глаза зайчики.
От недавнего снега уж ничего не осталось и в помине. Всюду бурела земля, глинистые кочки разбухли, кое-где виднелись островки молодой игольчатой травки. По траве прыгали пушистыми шариками проказливые воробьи, гомоня на всю улицу.
А старый клен, стоявший под окном, тряс из стороны в сторону своими голыми влажными ветками, словно отхватывал трепака, радуясь нежданно нагрянувшей оттепели. Уж не грезилось ли ему, что с зимой все покончено, и ей, жестокой, нет возврата, и вот вновь зашумела весна, веселая, хмельная, будоража все живое?
Лешка глядел в окно, и на душе у него тоже была весна… «Как подшутила природа, — думал он, — за какие-то полмесяца сменилось три времени года!»
Он стоял у окна долго, пока не устали ноги, томимый какими-то смутными предчувствиями и желаниями, и грудь его поднималась прерывисто, а в висках бурно стучала неспокойная, горячая кровь.
В тот же день Лешку навестили две девушки с лесопильного завода, смешливые, занозистые подружки Катя и Поля. Они работали рядом с Лешкой, за соседним станком, целыми днями распевая песни и подтрунивая над молодыми париями.
Но сейчас подружек точно подменяли. Остановившись у порога, Катя и Поля стесненно кашлянули, а потом обе враз негромко сказали:
— Здравствуй, Алеша.
— Проходите, — кивнул Лешка, у которого почему-то запершило в горле.
Девушки принесли с собой прозрачный кулек с румяными яблоками и букет белых хризантем. Они держали их в руках — Катя кулечек, а Поля газетный сверток, из которого выглядывали кудрявые головки цветов, — и обе краснели, не зная, что с ними дальше делать.
— Садитесь, — пригласил Лешка. — Как у нас там… В цехе все в порядке?
— Все, — сказала Поля, присаживаясь на край табурета, и глянула на Катю.
— Как есть все нормально, — подтвердила Катя и тоже присела.
Поля вдруг прыснула и уткнулась носом в хризантемы.
— Как тебе не совестно, — зашикала на нее Катя, но не сдержалась и сама прыснула.
— Над чем это вы? — повел бровью Лешка.
— Это я… вспомнила случай, — начала Поля и опять уткнулась в цветы.
— Мы вчера после работы… тоже вроде воскресника… в новый дом ходили, — пояснила Катя. — Теперь уж весь мусор убрали. Завтра переезжаем в общежитие. Такая красота: комнаты блестят, полы блестят…
— Ну и чего же тут смешного? — удивился Лешка.
— Василек, твой сменщик, зацепился, — поднимая от хризантем лицо, вставила Поля. — Залез на козлы… маляры на которых мажут, залез, чтобы речь сказать, и свалился.
Она не договорила: ее снова душил смех.
— Зацепился штанами за гвоздь и повис, — досказала за подружку Катя. — Висит, как куль с отрубями… Мы его целой бригадой снимали!
Лешка представил, как висел, размахивая ногами, толстый коротыш Василек, и тоже рассмеялся.