Николай Эдуардович Гейнце
Часть первая
ИСЧАДИЕ АДА
I
В КЕЛЬЕ ИГУМЕНЬИ
— Беда, матушка-игуменья, беда… с сестрой Марьей… — вбежала в опочивальню игуменьи Досифеи, без предварительного стука в закрытую наглухо дверь, молодая послушница Серафима, любимица строгой старухи, и скорее по привычке, нежели по рассуждению, сделала перед своей начальницей три уставных земных поклона.
Игуменья Досифея, высокая, худая старуха, с бледным, изможденным постом и заботами лицом, правильные, точно вылитые из воска черты которого носили на себе отпечаток былой необыкновенной красоты, вздрогнула, повернулась к Серафиме и быстрым, тревожным взглядом окинула вбежавшую. Последняя прервала ее послетрапезную уединенную молитву.
Игуменья Досифея стояла коленопреклоненная перед небольшим аналоем, обтянутым черным сукном. На аналое лежало евангелие в черном кожаном переплете с серебряным крестом и такими же застежками и золотой крест.
Аналой был поставлен у переднего угла, занятого черного дерева киотом, помещенным на угольнике и заключавшим в себе множество образов, иные в богатых серебряных и золотых ризах, а иные и ценнее того своею древностью и без окладов.
Строгие лица святых глядели на этих двух женщин. Лицо игуменьи Досифеи, вставшей с колен и уже силою воли, видимо, преодолевшей первый порыв волнения, с обычной строгостью обращенное на молодую девушку, имело сходство с ликами старинного письма, глядевшимися из киота.
Взгляд игуменьи Досифеи, взгляд, известный всем подвластным ей сестрам, заставил окаменеть вбежавшую послушницу и, казалось, влил в ее душу часть той страшной твердости воли и мужества, которые ярко светились в глазах ее начальницы. Видно было, как сбегали последние следы волнения с миловидного личика послушницы Серафимы.
Большие, черные с металлическим блеском глаза игуменьи Досифеи, глубоко сидевшие в орбитах, поражали всякого своею красотою и блеском молодости, а строгое, обыкновенно вдумчивое и порой проникновенное их выражение создало ей ореол «чтицы в сердцах», «провидицы» не только среди монастырских обитателе ниц, но и среди жителей Москвы и ее окрестностей.
Слава о строгой, святой жизни игуменьи Досифеи и ее прозорливости разнесена была, впрочем, странниками и странницами по всей России вплоть до далекой Сибири.
Это доказывалось списком жертвователей за время двадцатилетнего управления монастырем игуменьей Досифеей, среди которых самыми щедрыми вкладчиками были сибирские золотопромышленники, обращавшиеся к ней, дабы она помянула в своих молитвах этих погрязших в грехе и корысти служителей «золотого тельца».
— Что случилось? В час неурочный беспокоишь меня на молитве… — ровным, спокойным, но строгим тоном спросила игуменья Досифея.
— Благословите, матушка-игуменья, доложить.
— Благославляю…
— После трапезы пошла я, по вашему, матушка-игуменья благословению к матушке-казначее помочь ей подсчитать доброхотные приношения… Сегодня, слава-те Христос, наслали и нанесли много и деньгами и вещами… Разбирали мы их с матушкой-казначеей с час места… только один ящик, деревянный такой, заколоченный и тяжелый, а с чем неведомо… Матушка-казначея начала догадки строить: с пастилой, говорит, с яблочной… Хотели, значит, в кладовую сдать, только смотрю я, на нем надпись: «Марие Осиповой-Олениной». Доложила я матушке-казначее… «Кто же бы эта такая?» — спрашивает… «А это, — говорю я ей, — новенькая послушница Мария. Слышала я от нее, что по фамилии она Оленина». «Кто же бы это ей сластей прислал? Кажись, уже с полгода у нас, никто к ней ничего не слал и не ходил проведать даже…» — пустилась опять в догадки матушка-казначея… «Этого я не ведаю», — отвечала я… «Так отнеси ей, как до себя пойдешь, — решила матушка-казначея, — да скажи, что как полакомится малость, может в кадушку спрятать… Яблочная-то пастила нежная, глядь и испортится». Кончили мы разбираться, захватила я этот ящик, даже страшно вспомнить, прости Господин.
На лице послушницы Серафимы на одно мгновение пробежало выражение испуга и она замолчала, чтобы перевести дух и успокоиться. Игуменья Досифея бесстрастно слушала ее и, не сделав ни одного замечания, видимо, ждала продолжения.
Та продолжала:
— Вбежала я к сестре Марии, застала ее за пяльцами… «Матушка-казначея приказала передать тебе вот это… Гостинец тебе прислали…» «Гостинец, мне?» — воззрилась на меня сестра Мария и вдруг еще бледнее стала, почти помертвела… «Матушка-казначея, — говорю, — думает, что тут пастила, — продолжала я, — так говорит, чтобы ты малость полакомилась, а остальное в кадушку снесла». «Пастила, — повторила сестра Мария… — Если пастила, так погоди, я тебя угощу…» Стали мы с ней ножницами ящик открывать, открыли, да так и ахнули…
Снова ужас отразился на лице Серафимы. Теперь уже она не владела собой и задыхалась от волнения, не могла несколько минут выговорить слова.
Волнение это, видимо, сообщилось и игуменье Досифее.
— Что же было в этом ящике?.. — спросила она и голос ее дрогнул.
— Такие страсти, матушка-игуменья, такие страсти… — воскликнула дрожащим голосом Серафима.
— Какие же страсти?
— Мертвая рука…
— Мертвая рука?
— Мертвая рука, матушка-игуменья… Сестра Мария только ахнула и как пласт на землю хлопнулась, а как я из кельи ее выкатилась и к вам, матушка-игуменья, примчала, и не вспомню…
— Никому не болтала дорогой-то?
— Кому болтать, матушка-игуменья, ни души и не встретила.
— Пойдем вместе, дай рясу, клобук и костыль. Серафима быстро подала требуемое и помогла облачиться игуменье.
— Благословите взять кого еще, матушка-игуменья, мне одной-то боязно.
— Чего боязно, ведь со мной… Да и чего бояться мертвых, живых бояться надо…
Разговор этот происходил 1 октября 1762 года, в Москве, в келье игуменьи Новодевичьего монастыря.
Скажем несколько слов об этом историческом памятнике и древней святыне первопрестольной столицы. Новодевичий монастырь находится на Девичьем поле, на берегу Москвы-реки, против Воробьевых гор. Он был основан в 1524 году великим князем Василием Иоанновичем, в память знаменательного в нашей истории события — взятия Смоленска и присоединения его к Российской державе.
Великая княгиня Софья, супруга великого князя Василия Дмитриевича, была в 1398 году в Смоленске, для свидания со своим отцом великим князем Витовтом, и при возвращении в Москву, между прочими дарами, благословлена от него иконою Смоленской Божией Матери — Одигитрии (Путеводительницы).
Древний и чудотворный этот образ находился с тех пор в Благовещенском соборе в иконостасе, подле царских врат, а через восемь лет после того, по просьбе смоленского епископа Михаила, бывшего в свите посольства от польского князя Казимира к великому князю Василию III, святыня эта возвращена в Смоленск, а список с нее оставлен в Благовещенском соборе.
28 июля 1456 года настоящую икону, с торжественным крестным ходом сам великий князь с детьми, митрополит всея Руси святой Ионой, с духовенством и народом проводил до бывшего тогда в предместье Москвы Савина монастыря, и с того же времени установлен в воспоминание об этих проводах крестный ход 28 июля, который совершается в Москве и ныне.
Когда в 1514 году древний русский город Смоленск, бывший более ста лет под властью Литвы, возвращен великим князем Василием Иоанновичем, великий князь, в знак благодарности к Всевышнему за такой успех своего оружия, предпринял намерение соорудить церковь в честь Смоленской Божией Матери и монастырь на том месте, до которого эта икона была сопровождена его дедом.
Обитель, как мы сказали, основана в 1524 году, а по совершенном окончании построек в следующем 1525 году, 28 июля, с обычным крестным ходом перенесен туда из Благовещенского собора список с чудотворного образа.
Великий князь отдал в пользу новой обители несколько дворцовых сел и деревень. Преемники его тоже обогащали этот монастырь, в котором искали спасения несколько царственных особ женского пола.
В 1536 году в нем приняла иночество вдова брата царя Иоанна IV, княгиня Иулияния Дмитриевна и жила в построенных ей царем богатых келиях — она там и погребена; царица Ирина Федоровна, по кончине супруга своего, царя Федора Иоанновича, не внемля молениям бояр и духовенства, постриглась в иночество в сей обители и затворилась в келью, и с нею вместе и брат ее Борис Годунов, перешедший отсюда 30 апреля 1598 года в Кремлевский дворец на царство, согласно избрания духовенства, бояр и народа.
Спустя двенадцать лет, когда поляки властвовали в Москве, Новодевичий монастырь был свидетелем многих кровопролитных битв и стены его служили крепостью попеременно русским и полякам. Наконец, монастырь был разорен и сожжен.
Царь Михаил Федорович, по вступлении на престол, возобновил его.
Царевна Софья Алексеевна была в этом монастыре пострижена в схиму под именем Сусанны и окончила жизнь в 1704 году; она здесь и погребена.
В этом же монастыре покоятся бренные останки царицы Евдокии Федоровны, первой супруги Петра Великого, которая жила здесь около четырех лет.
Здесь же погребены: царевна Анна, дочь царя Иоанна IV, царевна Татьяна, дочь царя Михаила Федоровича; две сестры Петра Великого царевны: Евдокия и Екатерина, первая игуменья этой обители схимонахиня Елена Девочкина, современница ее монахиня Феофания; юродивый Иаков, боярин Богдан Матвеевич Хитрово; многие из фамилий Салтыковых, Головиных, Шереметьевых, князей Воротынских, Голицыных, Струйских, Кубенских, Турунтаевых и других.
В Новодевичьем монастыре было при Петре I учреждено заведение для приема и содержания подкидышей и непризорных детей. Впоследствии времени заведение это — зачаток нынешнего воспитательного дома — рушилось.
II
МЕРТВАЯ РУКА
Мерною, твердою походкою вышла игуменья Досифея, в сопровождении Серафимы, шедшей в почтительном отдалении, из своей кельи спустилась по лестнице на двор монастыря, так как послушница Мария, получившая такой странный и вместе страшный гостинец, жила во флигеле, противоположном тому главному монастырскому корпусу, где находились покои матушки-игуменьи.
Был четвертый час зимнего дня и солнце уже закатилось за горизонтом чистого, безоблачного неба, отражая свои последние бледные лучи бесчисленными блестками на опущенных снегом, но еще не потерявших всю свою пожелтевшую листву деревьях монастырского кладбища.
Монастырский двор, покрытый недавно выпавшим свежим девственным снегом, был совершенно пуст. Кругом было тихо. Время после трапезы сестры монахини отдавали молитве или сну. Молодые послушницы, ведомые твердой рукой матери Досифеи по пути к спасению, тоже не смели нарушать эти часы душевного и телесного покоя.
Легкий шум шагов двух женщин только один раздавался среди царствующей кругом невозмутимой тишины.
Во флигель, где жила послушница Мария, было несколько оживленнее: при приближении к нему игуменья Досифея и послушница Серафима услыхали беготню, возгласы и даже плач.
Но вот из двери коридора, ведущего на двор, выглянуло молодое личико и быстро скрылось. Во флигеле узнали о приближении матушки-игуменьи и в нем сразу все стихло. Мать Досифея, со своей спутницей, поспешно поднялась на крыльцо и вошла в коридор. Из кельи Марии промелькнула еще одна черная фигура и скрылась в глубине коридора. Это была, видимо, одна из последних любопытных.
Игуменья и послушница подошли к оставленной полуотворенной двери кельи Марии, растворили ее и вошли. Глазам их представилась тяжелая картина.
Распростертая навзничь, на полу лежала бесчувственная молодая девушка. Черная одежда монахини как-то особенно оттеняла нежное, белое лицо, которое в тот момент было, что называется, без кровинки.
Лежавшая была положительно красавицей, в самых цветущих летах. Ей можно было дать двадцать лет с небольшим и ее несколько старило выражение ее прекрасного, с тонкими, правильными чертами лица, выражение, в котором можно было прочесть целую повесть перенесенных нравственных страданий. Ее высокая, статная фигура была худа той худобой, которая является или результатом болезни, или же тяжелой жизни. Казалось, что для этого чудного, поблекшего под жизненными невзгодами цветка, нужен был лишь теплый луч солнца, чтобы он на гордом стебле поднял свою роскошную головку, оживив окружающую местность.
Глаза лежавшей были закрыты и длинные ресницы оттеняли впавшие от худобы орбиты. Дыхания не было заметно, — лежавшая казалась мертвой.
Убранство маленькой комнаты, служившей кельей, было более чем просто: кровать, стол и несколько стульев из окрашенного в черную краску дерева и такой же угольник с киотом, в котором находилось распятие и несколько образов — вот все, что служило мебелью этого уголка красавицы-послушницы. У окна, впрочем, стояли небольшие пяльцы с начатым вышиваньем шерстью.
Мария, видимо, была за работой, когда послушница Серафима принесла ей роковой гостинец. Ящик с этим гостинцем до сих пор стоял на столе, а крышка от него валялась у ног лежавшей. В сколоченном из досок длинном ящике, напоминавшем узенький гробик, именно в таком ящике, в котором в Москве продают яблочную пастилу, что и ввело в заблуждение мать-казначею, набитом деревянными стружками, положена была обнаженная мужская рука, отрубленная до локтя. На безымянном пальце этой руки блестело золотое кольцо с крупным изумрудом.
Игуменья Досифея сделала несколько шагов по направлению к этому столу. Молодая послушница пугливо остановилась у порога.
— Сбегай-ка мне за спиртом да принеси воды, — ровным голосом, в котором не слышалось ни смущения, ни тревоги, обратилась мать Досифея к Серафиме.
Та быстро вышла исполнить приказание.
Игуменья, оставшись одна перед полумертвой, а быть может и мертвой девушкой и роковым присланным ей чьей-то злобной рукой гостинцем — мертвой рукой, казалось, не обращая никакого внимания на первую, подошла к ящику и несколько минут пристально всматривалась в лежавшую в нем руку.
Рука принадлежала, видимо, молодому человеку, не из простых, на что указывала форма длинных пальцев с изящными, правильными, хотя и посиневшими ногтями.
— Ужели это его рука? — чуть слышно прошептали губы старо монахини. — Бедная, бедная!
При последних словах она вдруг вся встрепенулась, и ее чудны глаза обратились к стоявшему в киоте распятию.
— Господи, прости мое согрешение… Не горевать о несчастной Марии, а радоваться за нее надобно мне… Неисповедимы пути Твои, Господи, Ты, допустивший его принять злую смерть от руки преступницы, уготовил, быть может, ему жизнь вечную, а поразив сердце несчастной рабы твоей Марии, сердце, где гнездилась земная плотская любовь очистил его для полноты любви к Тебе, Предвечный, который Сам весь любовь… Жив ли он или мертв, что в этом… Если Ты уже призвал его, значит, такова воля Твоя… Да исполнится она на небесах и на земле…
Этим возгласом души старой монахини, на мгновенье допустившей себя до мысли с земным оттенком, всецело объяснялось невнимание к лежавшей у ее ног бесчувственной жертве людской злобы. Мать Досифея умолкла, но, видимо, мысленно продолжала свою молитву. Глаза ее были устремлены на Божественного Страдальца, и это лицезрение, конечно, еще более укрепляло в сердце суровой монахини идею духовного наслаждения человека при посылаемых ему небом земных страданиях.
— Слава Тебе, Господи, слава Тебе! — по временам шептали ее губы.
Эту молитву нарушила возвратившаяся послушница.
— Не позвать ли кого на помощь, матушка?.. — робко задала игуменье вопрос Серафима.
— Никого не надо, управимся одни; подними доску и закрой ящик… — сурово сказала мать Досифея.
Молодая послушница на мгновенье как бы окаменела, получив это приказание, и подняла умоляющий взгляд на игуменью. На лице последней она прочла ее обычную строгость.
— Слышишь… — уже повышенным тоном произнесла мать Досифея, как бы угадав трусливое колебание подчиненной.
Дрожащими руками подняла Серафима с полу доску и положила на ящик. Она сделала это с закрытыми глазами, чтобы не видеть его страшного содержимого.