Дарья Николаевна показала гостю свой, надо сказать правду, довольно внушительный кулак. Салтыков несколько смутился, но тотчас же оправился, и желая попасть в тон хозяйке, заметил:
— Без этого нельзя…
— Эк хватили, без этого… Да тогда из дома беги, в грязи наваляешься, без еды насидишься, растащат все до макового зернышка.
— Правильно, правильно…
— А у вас тоже хозяйство?
— Именьишки есть, дома-с…
— Сами ведете?
— Кому же вести? Я тоже бобыль…
— Тоже… — с нескрываемой радостью воскликнула Дарья Николаевна, и эта радость не ускользнула от Глеба Алексеевича.
— Вдовы?
— Нет-с, холост…
— И управляетесь?
— По малости.
— Чего же не женитесь… Такой красивый, видный мужчина, хоть куда! Али Москва клином сошлась, невест нет…
Салтыков окончательно сконфузился.
— Захвалили совсем, не по заслугам…
— Что там захвалили, правду говорю, сами, чай, знаете. Может разборчивы очень? — допытывалась Дарья Николаевна.
— До сих пор не встречал по сердцу… — подчеркнул первые слова Глеб Алексеевич.
Иванова поняла и вся вспыхнула. Он залюбовался на ее смущение.
— Что же, может встретите… — после некоторой паузы произнесла она и обвела его пылающим взглядом.
— Больше уж не встречу… — загадочно произнес он.
Она снова вспыхнула, но все же нашла нужным переменить разговор.
— Скоро вы нашли мой дом-то?.. Чай, поздним вечером и не заметили, куда привезли переряженных баб?.. — спросила она.
— Малость попутал… Прохожие указали.
— Как не указать, где живет «Дашутка-звереныш», «чертово отродье».
— Вы знаете?
— Чего знаю? Что так меня зовут-то? Конечно знаю; не любят меня в околотке-то…
— За что же?
— Не под масть я им… Компании с их сынками да дочерьми не вожу, сплетни не плету… Да и зла я очень…
— Что вы?..
— Чего, что вы?.. Говорю зла… Берите, какая есть…
— Ох, как взял бы!.. — не удержавшись воскликнул Глеб Алексеевич.
— Спешлив больно! — усмехнулась Дарья Николаевна. Он смешался и молчал.
— Называют еще меня проклятой; я и есть проклятая… — продолжала она.
— Бог с вами, что вы говорите! — воскликнул он.
— Нет, правду, меня мать прокляла и так умерла, не сняв с меня проклятия…
— Что же вы такое сделали?
— Да ничего… В дождь не хотела идти к отцу на могилу… Сороковой день был, мать-то была, после смерти отца, в вступлении ума…
— Так какое же это проклятие, это не считается…
— Я и сама смекаю, что не считается… А зовут так, что с ними поделаешь… Да ну их… Теперь про вас сплетни сплетать начнут?
— Про меня?
— Да, ведь здесь со смерти маменьки ни одного мужчины не было, окромя Кудиныча.
В глазах Глеба Алексеевича блеснул ревнивый огонек.
— Это кто же Кудиныч-то?
— Кудиныч-то, — усмехнулась Дарья Николаевна, заметив выражение глаз своего собеседника, — это такой молодец, что другого не сыскать… Всем взял парень…
— Вот как, — упавшим голосом произнес Салтыков.
— И ростом, и дородством… Аршин до двух кажись дорос, худ как щепка, кудрявый без волос, — захохотала Иванова.
Глеб Алексеевич глядел на нее недоумевающим взглядом.
— Учитель мой… Старый сыч… Про него и сплеток-то даже наши не плетут…
Салтыков вздохнул с облегчением и засмеялся.
— А то ишь как перепугался… Эх, вы, мужчины… Грош вам цена, — продолжала смеяться Дарья Николаевна.
— Я, что же, я не перепугался, я так…
В это время Фимка внесла на серебряном подносе две кружки горячего сбитня и разных домашних варений и сластей и поставила на стол.
— Не обессудьте на маленьком хозяйстве, — обратилась Дарья Николаевна к Глебу Алексеевичу.
Тот не заставил себе повторять приглашение и с удовольствием стал пить горячую сладкую влагу, действующую успокоительно на его нервы, продолжая беседу с все более и более нравящейся ему девушкой. Фимка быстрым взглядом оглядела их обоих и по разгоряченным лицам собеседников догадалась, что беседа их идет на лад. Она вышла из комнаты, коварно улыбаясь.
Около часу времени просидел Салтыков у Дарьи Николаевны и, наконец, простился и уехал, совершенно очарованный этой «нетронутой натурой», как мысленно он определил Иванову. Последняя проводила гостя и заметила про себя:
«Однако, и он тряпица порядочная, но красив, подлец, видный парень, да и богат, за него замуж пойти незазорно… Соседки-то локти себе объедят от злости… А его, права Фимка, совсем проняло…»
XVI
СВАТОВСТВО
За первым посещением красненького домика на Сивцевом Вражке Глебом Алексеевичем Салтыковым вскоре последовало второе и третье, и не прошло двух недель, как эти посещения стали почти ежедневными. Он вместе с Дарьей Николаевной посещал театр, даже кулачные бои, вместе они катались на его кровных лошадях. В последнем удовольствии только и сходились их вкусы: и он, и она были страстными любителями бешенной езды. Что касается остального, то отношения их были странно-своеобразны. Ее отзыв о нем, после первого посещения, как о «тряпице», разрушил часть ее идеала мужчины, сильного не только телом, но и духом, способного подчинить ее своей железной воле, но внутренно, между тем, это польстило ей, с самого раннего детства не признававшей над собой чужой воли, чужой власти. Она со страхом думала о замужестве именно в этом смысле, потере своей воли, подчинении мужу, так как в возможности найти именно такого мужа, который сумеет подчинить ее себе, и который, вместе с тем, будет соответствовать ее идеалу физической красоты мужчины, она не сомневалась…
Этим объяснялось ее разборчивость в выборе, ее «битье по сусалам», ухаживавших за ней франтов Сивцева Вражка, на которых она смотрела сверху вниз, и которые не только терялись перед ней, млели перед ее красотой, но сравнительно с ней были и физически ничтожны, тщедушны и малорослы. Отличенный ею, наконец, Салтыков, хотя тоже млел перед ее физической красотой, но все же был в полном смысле мужчина, взявший и ростом, и дородством, и на нее это его подчинение не производило того впечатления, какое производило подчинение этой «мелюзги», как называла Дарья Николаевна разных, ухаживающих за ней франтов Сивцева Вражка.
Наконец, она пришла к убеждению, чрезвычайно льстившему ее самолюбию, что все мужчины перед умной бабой, каковой она, несомненно, считала себя, просто — тьфу. При этом Дарья Николаевна выразительно плевала. Это, однако, не разочаровало ее в Глебе Алексеевиче, так как она благоразумно решила, что не все же ей сидеть «в девках», оправдывая, таким образом, предсказание ее покойного отца, которое, конечно, ей уже давно сообщили, через ее домочадцев, досужие языки соседей. Она решила остановить на нем свой выбор, тем более, что Глеб Алексеевич ей нравился, что его тихий и ласковый нрав производил во всем ее существе какую-то сладострастную истому. «Крайности сходятся», и эта поговорка всецело оправдалась на Салтыкове и Ивановой.
Необузданный нрав Дарьи Николаевны, чуть не ежедневно проявлявшийся в крутой расправе с прислугой, требовал отдохновения, и она находила его около Глеба Алексеевича, хотя и последний часто претерпевал, подчас более чем сильно, от выходок любимой им девушки. Он, со своей стороны, с каким-то наслаждением любовался этими вспышками или, как он называл их самому себе, проявлениями сильного характера и, не имея этих качеств, ценил их в любимой девушке, тем более, что эта любовь окрашивала все ее выходки, все ее поступки в особый, смягчающий их резкость цвет. Когда он заставал Дарью Николаевну «по домашности», он не замечал ее не отличавшегося особенной чистотой платья, он видел только ее стройный, умеренной полноты, соблазнительный стан, ее высокую грудь, и, зачастую, сильно открытую, точно выточенную из мрамора шею. Голова его кружилась, и он с восторгом созерцал свою «Доню», как он мысленно называл ее.
Когда порой он был свидетелем вспышек ее бешенного гнева на прислугу и жестокую с ними расправу всем, что было у нее в руках, скалкой, ухватом, кочергой, то любовался ее становившимися зелеными, прекрасными, как ему, по крайней мере, казалось глазами, ее разгоревшимся лицом. При таком отношении к обворожившей его девушке, понятно, что он влюблялся в нее все сильнее и сильнее. Она не то, чтобы завлекала его, напротив, она его отталкивала, делала вид, что для нее безразличны не только его посещения, но и самое его существование.
Соседи, как и предполагала Дарья Николаевна, после первых же посещений Глеба Алексеевича стали сплетать сплетни, и гораздо ранее, нежели он сделал ей предложение и получил согласие, объявили его ее женихом. Самое предложение им было сделано тоже при весьма оригинальной обстановке.
Однажды, это было недели через три, после описанного нами первого посещения, он приехал в красненький домик как раз в разгар жестокой расправы Дарьи Николаевны с Фимкой, разбившей ее любимую чашку. Удары сильной руки так и сыпались на щеки девушки, из носа которой уже обильно текла кровь, а само лицо сделалось синебагровым. Руки Дарьи Николаевны были тоже запачканы в крови. Глеб Алексеевич, почему-то, симпатизировал Фимке; быть может, это происходило оттого, что встреча с Дарьей Николаевной, сулившая, как он, по крайней мере, предполагал, в будущем ему блаженство, произошла при ней. Он решился вступиться, так как его приезд, по обыкновению, ничуть не остановил Дарью Николаевну, и она продолжала делать свое дело, то есть давать Фимке полновесные пощечины.
— Оставьте, Дарья Николаевна, оставьте, ведь вы ее изуродуете… — решил остановить ее Салтыков.
— Ты чего нос суешь не в свое дело!.. — вдруг, первый раз на «ты» оборвала она непрошенного заступника. — Изуродую, так изуродую, моя девка, а не твоя, купи, хочешь продам, и милуйся с ней, черномазой, любуйся на красоту ее.
Пощечины продолжали сыпаться, но, наконец, Дарья Николаевна, видимо, сама утомилась и, повернув Фимку к себе спиной, дала ей в шею и крикнула хриплым голосом:
— Пошла, мразь!..
Расправа происходила в столовой, где обыкновенно проводила свое время Дарья Николаевна, не любившая парадных комнат, и куда со второго же визита пригласила Глеба Алексеевича. Это была большая комната, выходившая тремя окнами во двор, с большим круглым, раздвижным на шестнадцати ножках столом красного дерева, такого же буфета со стеклами и деревянными крашеными стульями. Глеб Алексеевич сел на один из них, после своего неудачного заступничества. Когда Фимка была вытолкнута, Дарья Николаевна отерла окровавленные руки о платье и обратилась к Салтыкову, все еще вся дрожащая от гнева.
— Ишь, заступник нашелся… И чего ты, сударь, сюда зачастил шляться, сласть какую нашел около меня, што ли, шастаешь чуть не каждый день да еще верховодить у меня вздумал, не в свое дело нос совать…
— Какое же, Дарья Николаевна, верховодить… Я так, пожалел девушку…
— Пожалел девушку, — передразнила его Иванова, — жалей своих девок, а моих не замай, а коли нравится, можете из-за нее и сюда шастаешь, так купи, продам, да и оба убирайтесь с моих глаз долой…
— Что вы это говорите, Бог с вами. Из-за нее сюда езжу. Бог знает, что вы скажете…
— А из-за кого же? Я почем знаю, из-за кого же.
— Да из-за вас, Дарья Николаевна…
— Толкуй, размазывай… Нет, я и впрямь тебя от себя выгоню. Ну те к лешему.
— За что же? — умоляюще взглянул на нее Глеб Алексеевич. Она не обратила внимания на этот взгляд и продолжала:
— Чего, подумаешь, пристал к дому, как муха к меду… Наши горланы итак прокричали: жених, жених… Сегодня жених, а завтра любовник скажут… Не отопрешься, не поверят, хоть решето крестов перецелуй, потому каждый день шастает.
— Оборони Господи и меня, и вас от такого позора…
— Тебя-то чего оборонять… Тебе как с гуся вода… Был молодцу не укор.
— Да неужто я дам на девушку напраслину взводить, позор на ее голову накликать…
— А что же поделаешь? На чужой роток не накинешь платок. А у нас в околотке у баб-то у всех змеиное жало вместо языка болтается…
— И рот замазать можно.
— Ишь, выискался…
Дарья Николаевна уже несколько успокоилась и тоже присела рядом с Глебом Алексеевичем.
— Все от вас зависит…
— От меня… Вот я, признаться, не думала… Она лукаво улыбнулась.
— Ваша воля, — с печалью в голосе сказал Салтыков.
— А ты что надумал?..
Сказанное уже раз в начале «ты», она, видимо, не хотела изменить.
— Позвольте и мне говорить вам «ты».
— Да говори, пес с тобой… Только что же из этого выйдет?
— Да не так, а коли говорят жених, так пусть я и буду жених…
— Хочешь, значит, меня в жены взять?..
— Конечно же хочу…
— А если я не хочу?..
— Коли не люб, так что же с этим поделаешь… Насильно мил не будешь…
Он сидел бледный, с опущенной долу головой.
— Да ну тебя… Ишь, точно мокрый заяц сидишь… Девка зря болтает, а он слушает.
— То есть как зря? — поднял он голову и в его глазах блеснул луч надежды.
— Так, зря; коли бы не люб был, так пускала бы я тебя к себе… Держи карман шире…
— А если люб, так отчего же…
— Чего, отчего же…
— Не хотите замуж за меня идти.
— Да бери, пес с тобой, — вдруг совершенно неожиданно и своеобразно дала согласие Дарья Николаевна.
Он вскочил, схватил ее еще не совсем обсохшие от крови руки и стал покрывать их страстными, горячими поцелуями.
— Ну, тебя, чего руки лижешь… Целуй прямо… — отняла она руки.
Он сжал ее в своих мощных объятиях и впился в ее полные, красные губы продолжительным поцелуем. Она отвечала ему таким же поцелуем, но вскоре вырвалась от него и оттолкнула от себя со словами:
— Ишь, присосался…
Он скорее упал, нежели сел на стул и откинулся на спинку. Голова его кружилась, в глазах вертелись какие-то красные, то зеленые круги. Когда он очнулся, Дарья Николаевна сидела около него и смотрела на него полунасмешливым взглядом.
— Ишь тебя, как говорит Фимка, проняло… Ну, целуй еще раз, коли так уж сладко…
— Доня, дорогая Доня, как я счастлив! — воскликнул он, обвив ее стан рукой и привлекая ее к себе.
— Нашел тоже счастье… Злющую девку за себя замуж берет… Может я тебя, неровен час, как Фимку, отколошматю.
— Колошмать, колошмать, Доня, Донечка, прелесть моя ненаглядная!
— Ну, ну, целуй, пока не бью…
Их губы снова слились в долгом поцелуе.
В этот же день вся дворня красненького домика знала, что барышня Дарья Николаевна невеста «красивого барина», как прозвали Салтыкова. Фимка, умывшая свое окровавленное лицо со свежими синяками и кровоподтеками на нем, узнав, что решилась судьба ее любимой барышни, бросилась целовать руки у нее и у Салтыкова. Она, видимо, совершенно забыла только что нанесенные ей побои и на лице ее написано было искреннее счастье.
— Ну, Фимка, так и быть, даю слово, в честь нынешнего дня, больше бить тебя не буду, — с непривычною мягкостью в голосе сказала ей Дарья Николаевна.
— И что вы, матушка-барышня, бейте, только от себя не гоните, — отвечала та.
XVII
ТЕТУШКА ГЛАФИРА ПЕТРОВНА
Тетушка Глеба Алексеевича, Глафира Петровна Салтыкова, жила у Арбатских ворот. В Москве, даже в описываемое нами время, а не только теперь, не было ни Арбатских, ни Покровских, ни Тверских, ни Семеновских, ни Яузских, ни Пречистенских, ни Серпуховских, ни Калужских, ни Таганских ворот, в настоящем значении этого слова. Сохранились только одни названия.
Однако, в описываемый нами 1749 год у Арбатских ворот стояла башня, сломанная в 1792 году. Арбатские ворота богаты многими историческими преданиями.
Когда в 1440 году царь казанский Мегмет явился в Москву и стал жечь и грабить первопрестольную, а князь Василий Темный заперся со страху в Кремле, проживавший тогда в Крестовоздви-женском монастыре (теперь приходская церковь) схимник Владимир, в миру воин и царедворец великого князя Василия Темного, по фамилии Ховрин, вооружив свою монастырскую братию, присоединился с нею к начальнику московским войск, князю Юрию Патрикеевичу Литовскому, кинулся на врагов, которые заняты были грабежем в городе. Не ожидавшие такого отпора, казанцы дрогнули и побежали. Хорвин с монахами и воинами полетел в догонку за неприятелем, отбил у него заполоненных жен, дочерей и детей, а также и бояр и граждан московских и, не вводя их в город, всех окропил святою водою у самых ворот Арбатских. Кости Ховрина покоятся в Крестовоздвиженском монастыре.