Первые радости - Константин Федин 32 стр.


31

Меркурий Авдеевич взбирался по ступенькам ночлежного дома, ревизующим оком изучая обветшалую лестницу. Смотритель ночлежки — отставной солдат скобелевских времён — шёл следом за хозяином. Мешков указывал тростью с набалдашником на подгнившие доски, торчащий гвоздь, сломанную балясину перил и оборачивался к солдату, безмолвно заставляя его смотреть, куда указывала трость. Солдат пристыженно качал головой. Так они добрались до помещения с нарами, где ночлежники, поёживаясь от холода, справляли утренние дела перед выходом в город за своей неверной подённой добычей.

В углу, около занавески Парабукиных, пожилой ершастый плотник точил на бруске стамеску.

— Взял бы топорик да починил лестницу, — обратился к нему Мешков. — Голову сломишь — взбираться сюда к вам.

— А мне к чему? Ваш дом, вы и починяйте, — легко ответил плотник, не отнимая рук от бруска.

— Ты что — в деревне? Не моя дорога — так не пройти, не проехать. Лестница-то общая?

— Небось деньги сбирать — так твоё, а чинить — так обчее. Толстой какой нашёлся. Обчественник.

Соседи по нарам засмеялись. Через узенькую щель занавески высунулась голова Парабукина с утончёнными от худобы чертами лица и набухшим свежим синяком под глазом.

— Много ты понимаешь в Толстом, — слегка растерянно сказал Мешков.

— Понимаем, — вмешался Парабукин, откашливаясь. — Не вы один газетки читаете.

— А ты что здесь — чтения воскресные открыл, что ли? — спросил Мешков. — Толстовство, может, проповедуешь? Сколько раз говорено тебе, чтобы освободил угол? Ждёшь, когда околоточный выселит?

Он обернулся к смотрителю:

— Ты чего глядишь? Сказано — очисть угол.

— Дак, Меркул Авдеевич, я ему, что ни день, твержу — съезжай, съезжай! А он мне — куда я на зиму глядя с детишками съеду? Сущий ишак, истинный бог.

— Я, Тихон, по-хорошему. Не серди меня, ищи другую квартиру, — сказал Мешков. — Мне подозрительных личностей не надо. За тобой полиция следит, а я тебя держать буду? Чтобы ты тут Толстым людей мутил?

— Задел вас Толстой! Поди, рады, что он богу душу отдал.

— Его душа богу не нужна.

— Еретик? — ухмыльнулся Тихон.

— Ты что себя судьёй выставляешь?

— А кому же судить, как не нам? Он к нашему суду прислушивался.

— Какому это — вашему? Он был против пьянства, а ты пьяница. Вон морду-то набили, смотреть тошно.

— Против пьянства он был, это — конечно. А против совести не был.

Меркурий Авдеевич откашлялся, брови его сползли на глаза, он спросил внушительно:

— Ты что хочешь сказать про совесть?

В эту минуту занавеска раздвинулась, и Ольга Ивановна выступила из-за спины мужа. Затыкая под пояс юбки ситцевую розовую кофту в цветочках — под стать занавеске, — она заговорила на свой торопливый лад:

— Верно, Тиша, что верно, то верно! Он был совестливый. Он бедных людей не притеснял, граф-то Толстой, а всю жизнь помогал. Он бы мать с детьми на мороз не выгнал, а имел бы сочувствие.

— Что же к нему за сочувствием не пошла? Может, он чего уделил бы тебе? А ты за него схватилась, как он помер. С ним теперь поздно манипулировать. Из могилы небось не поможет граф-то твой.

— Злорадуетесь, что еретик умер, — повторил Парабукин с язвительным превосходством, как будто вырастая над Меркурием Авдеевичем и беря под защиту обиженную Ольгу Ивановну.

— Глупости порешь, — строжайше оборвал Мешков. — Христианину постыдно радоваться чужой смерти. Сожалею, а не радуюсь. Сожалею, что старец умер без покаяния, понял? Не очистил себя перед церковью, а умер в гордыне, нечестивцем, вероотступником!

— Ну да! Нечестивец! Анафема! Гришка Отрепьев! Как бы не так! Он чище тебя! Чище всей твоей кеновии со свечками и с ладаном. Кеновия только знает, что всякое справедливое слово гонит.

— Не гонит слово, болтун, а хранит слово. То слово, которое есть бог. Тебе это не по зубам.

— Мне много что по зубам, Меркул Авдеевич. Вот когда в зубы дают, это мне не по зубам. А в рассуждениях я не меньше твоего понимаю.

— Я тебе в зубы не даю. Синяк-то не я тебе наставил.

— Надо бы! Вы дяденька осторожный, знаете, кто примет зуботычину, а кто и ответит.

— Грозишь? При свидетелях грозить мне вздумал?

Мешков осмотрелся. Вокруг стояли ночлежники, ожидая, к чему приведёт спор. Ребячье любопытство размалевало их жадными улыбками, будто они собрались перед клеткой, у которой озорник дразнит прутиком рассерженную и забавную птицу.

— Что же это он — против хозяина людей настраивает? — сказал Мешков смотрителю, застёгивая пальто на все пуговицы, словно решившись немедленно куда-то отправиться искать защиту.

— Ты… этого… ветрозвон! Прикуси язык-то, — проговорил солдат.

Ольга Ивановна загородила собой мужа.

— Молчи, Тишенька, молчи. Твоих слов не поймут. Мы с тобой бедные, бесталанные, никто к нам не снизойдёт. А вам, Меркул Авдеевич, должно быть неловко: человек больной, несчастливый, чего вы с ним не поделили?

— Толстого не поделили, — опять высокомерно ухмыльнулся Тихон.

— Оставь Толстым тыкать! — прикрикнул Мешков, немного присрамленный Ольгой Ивановной, но все ещё в раздражении. — Имени его произносить не смеешь всуе! Он дарами редкостными отмечен, а ты лохмотник, и больше ничего.

— Как запел! Дары редкостные! Выходит, против даров ничего не имеешь, себе бы приграбастал, в свои владения. Да беда — богоотступник. Шкура-то, значит, хороша, можно бы на приход записать, да своевольник, из послушания вышел, грехи в рай не пускают. А вот мне он — ни сват, ни брат, и до ума его мне не дотянуться, а я его славлю. Потому что он к истине человека звал. По правилам там звал или против правил — это мне все едино. А люди на него оглядывались, согласны с ним были или нет. Вон и ты оглянулся, Меркул Авдеевич, хоть и бранишься. И в тебе он человека бередит…

Взяв за плечи Ольгу Ивановну, Парабукин легонько отстранил её и шагнул вперёд. Говорил он тихо, тоскливым голосом, точно застеснявшись злобы, и обращался уже только к ночлежникам, обходя взглядом Мешкова, который смотрел прочь, через головы людей.

— Вы на фонарь мой под зенком не кивайте: подраться всякий может. А я сейчас не пью и потому понимаю, что — бесталанный, — Ольга Ивановна говорит правду. Жалко мне, что я на дороге у себя не служу. Ездил бы с поездами, приехал бы на станцию Астапово — сколько раз я там бывал в своей жизни! — приехал бы и постоял у того окна, у того дома, где он умер. Постоял бы, подумал: вот, мол, я из тех негодников, на которых ты взор свой направлял, Лев! Эх, что говорить! Начальник дороги послал ему на гроб венок от железнодорожников. Кабы Тихон Парабукин сейчас служил на дороге, стало быть, и от него был бы в этом венке какой листок или былиночка. А теперь выходит — я уж ни при чем. Эх, Парабукин!

— Такие слова ему, может, отраднее венка, если бы он слышал, — примирённо сказал Мешков, — зачем ему венок?

— Зачем венок, — передразнил Тихон. — Тебе незачем. Ты бы ему кол осиновый в спину вколотил.

Меркурий Авдеевич пошатнулся, тронул дрогнувшими пальцами руку солдата, ища опоры, шумно набрал воздуха, но не крикнул, а выговорил с кряхтеньем, будто отрывая от земли тяжесть:

— Ну, Тихон! Пеняй на себя. Хотел я твоих детишек пожалеть, да ты самого вельзевула ожесточишь. Собирай лоскуты! И чтобы твоего духа не было! А я — прямо в часть! В полиции ты запоёшь по-иному! Там твоих манипуляций с графом не потерпят.

Он раздвинул людей, исподлобья следивших за ним, и зашагал между нар, устрашающе пристукивая тростью о пол.

— И с богом, и с богом! — напутственно послала вдогонку Ольга Ивановна. — Мы от вас хорошего не ждали.

Выпяченные глаза её помутнели, уголок рта, запав глубоко, дёргался, широкий лоб покрылся розовыми разводами. Порыв неудержимого движения охватил её маленькое тело, — она кинулась к сундучку, который служил Аночке кроватью, открыла крышку и начала выбрасывать наружу тряпьё вперемешку с одеждой, не переставая говорить:

— Свет не без добрых людей. Пожалеют бедных крошек. Не замёрзнем. Аночка, одень Павлика. Вот чулочки. Нет, беленькие приличнее. И сама оденься. На, возьми. Надень кофточку. Ничего. Не умрём. Подвяжи чулочки тесёмочкой, натяни, натяни повыше. Жили до сих пор, проживём и дальше. Вот, на — поясок, подпояшь Павлика.

Она хваталась то за одну вещь, то за другую, разглядывая на свет, откидывая в сторону, примеряя на себе и на Аночке, добиваясь одной ей известной красоты сочетанья жалких, давно негодных обносков.

Парабукин молча стоял у занавески. Лицо его было недвижно, он следил за женой в окаменении страха. Вдруг взглянув на него, Ольга Ивановна оборвала речь, быстро шагнула к нему и прижалась щекой к его груди — все ещё широкой и большой.

— Не бойся, Тиша, — сказала она, схватив и сжимая его руки, — бояться нечего! Я обо всём подумала. И поговорила, с кем надо. Пойдём все вместе. Оденься и ты.

Она дала ему чистую косоворотку с вышивкой, прибережённую про чёрный день в сундучке, и он покорно сменил рубашку и надел стёганый рыжий пиджак, изготовленный неутомимым старанием жены.

Ольга Ивановна, отряхнув и пристроив себе на темя слежавшуюся шляпку голубого фетра с канареечным крылышком, дрожащими пальцами натянула резиночку под узел волос на затылке и, подняв на руки Павлика, пошла впереди. За ней — озабоченными, маленькими и строгими шагами — двинулась Аночка и робко последовал муж. Ночлежка провожала их серьёзно, как будто поняв, что смешной праздничный наряд женщины извлечён из-под спуда как последнее оружие нищеты против жестокости мира. Только приняв жизненно важное решение, Ольга Ивановна могла обратиться за подспорьем к своему счастливому, но уже позабытому прошлому. Никто не проронил ни слова, пока Парабукины шествовали между нар. И только когда их шаги затихли на лестнице, плотник, уложив в ящик свои рубанки, стамески и сверла, вздохнул:

— Завьёт теперь горе верёвочкой наш батя!..

Парабукины поднялись по взвозу и обогнули угол. Не доходя до калитки школы, Ольга Ивановна спустила Павлика на землю, одёрнула на нем рубашечку, пригладила выпущенные из-под самодельной шапочки светлые, по-отцовски курчавые волосы и взяла его за ручку. Он уже ходил. Переваливаясь, загребая одной ножкой, он боком потянулся за матерью.

Поравнявшись с калиткой, Парабукины не вошли во двор, а, сделав ещё два-три медленных, неуверенных шага, остановились перед воротами, которые стояли настежь.

Подле квартиры Веры Никандровны ломовой извозчик кончал нагружать воз мебелью и узлами. Неотъемлемая вершина таких возов — самовар уже сиял между ножек перевёрнутого стула. Извозчик перекидывал через гору погруженного скарба верёвку и натягивал её, продев конец под грядку телеги и упёршись ногой в колесо. Вера Никандровна вышла из дому с двумя лампами в руках. Не могло быть сомнения: она уезжала с квартиры.

Ольга Ивановна пугливо взглянула на мужа. Он уже разгадал её намерения и понял, что они терпят крах, но молчал. Она сорвалась с места, волоча за собой отстававшего Павлика.

— Милая, — воскликнула она, кивая Вере Никандровне с восторженной приветливостью, — а мы — к вам!

Она выдвинула перед собой Павлика, словно уверенная, что именно он — в шапочке и тесёмочном пояске, на своих ненадёжных, ещё не выпрямившихся ножках — даст исчерпывающее объяснение всему, что происходило.

— Мы — к вам, простите нас, пожалуйста! Я бы ни за что не посмела. Но ведь вы, в разговоре, — помните? — сказали, что уж если нас выгонят из ночлежки, то вы дадите нам как-нибудь приютиться. Так вот, милая Вера Никандровна, Мешков выкинул нас, несчастных, на улицу, как мы есть.

Она повела рукой от Павлика к Аночке и к мужу и тут же одёрнула на детях платьица и поправила свою шляпку, сбившуюся набекрень.

— Но ведь вы видите, — в смущении проговорила Извекова, показывая глазами на лампы, которые неудобно прижимала к бокам.

— Да! Что это такое? Куда это вы? — стараясь изобразить непонимание, вопрошала Ольга Ивановна.

— А меня, собственно, тоже выгнали.

— Кто же это посмел?

— Ах! — улыбнулась Вера Никандровна. — Все так просто! Попечитель учебного округа приказал перевести в другое училище. Я переезжаю на край города, в Солдатскую слободку.

— Господи! Да как же это возможно?

— Почему не возможно? Сын у меня в тюрьме, — какое же я могу внушать доверие?

Она сказала это с безропотной горечью и так убеждённо, что Ольга Ивановна невольно протянула к ней руки, вместе с тем оглядываясь на мужа, словно призывая его к сочувствию.

— Тиша! Мы бы ведь помогли Вере Никандровне перебраться на новоселье, правда? Да ведь сами-то мы в каком положении! На мостовой, прямо на мостовой очутились!

— А что ж, на мостовой! — презрительно сказал Парабукин. — Привыкать, что ли?

— Да ведь — дети, дети! — с мольбой выкрикнула Ольга Ивановна.

— Нет, нет, спасибо вам, не беспокойтесь, я сама, — сказала Вера Никандровна, утешая и как будто извиняясь.

— Справимся, не впервой, — вдруг громко протянул извозчик и сдёрнул с загривка лошади конец вожжей. — Тронулись, хозяйка!

Неожиданно Аночка бросилась к Вере Никандровне и, схватив за подставку лампу, так же торопливо, как мать, забормотала:

— Я понесу, дайте мне, дайте! Я провожу. Я пойду с вами. Дайте, ну дайте, пожалуйста!

Она тянула и тянула лампу, силясь вырвать её, а Вера Никандровна крепче и крепче прижимала лампу к себе, глядя на девочку вспыхнувшим, горячим взором. Нагнув голову, она поцеловала Аночку в лоб и шепнула с нежностью:

— Не надо. Пусти. Оставайся с мамой. Хорошо? Как-нибудь потом придёшь ко мне.

Она быстро обратилась к Ольге Ивановне:

— Вы простите, что не могу вам помочь: на новой квартире у меня всего одна комнатка. Но если желаете, Аночка может поселиться у меня. Я возьму её с радостью.

— Ах, ну что вы! Как же это можно? — завосклицала Ольга Ивановна, вытирая слезившиеся глаза кулачком. — Мы вовсе не хотим быть вам в тягость. Зачем же? Да и Аночка — моя единственная подмога, как же я без неё?! Вот если позволите, может, мы поселимся пока тут, на этой вашей квартире? Пока не найдём угол. Право! Ну, хоть бы на денёк-другой. Пока квартира пустая, а?

— Квартира эта не пустая: сегодня сюда приедет новый учитель.

— Ах, господи! Как это все… право! Ну а что вы думаете, — с ожившим приливом решимости спросила Ольга Ивановна, — что вы думаете, не пойти ли нам со своим горем к дочке Мешкова?

— К Шубниковой? Почему же? Она человек сердечный. Непременно пойдите.

— Закалякалась, хозяйка, — снова поторопил извозчик, взял лошадь под уздцы и начал поворачивать задребезжавший всею кладью воз.

— Вот хорошо, вот хорошо! И что это мне сразу на ум не пришло? — трещала Ольга Ивановна. — Тиша, возьми Павлика на руки. Пойдём, Аночка. Ты ведь Лизу знаешь? Пойдём. Она теперь барыня, богатая, счастливая, Лизавета Меркурьевна. Она нам поможет. Пойдёмте скорей!

Все тронулись за лошадью и прошли двором под неумолчное приговаривание суетившейся Ольги Ивановны. Пока извозчик закрывал певучие ворота, они прощались, высказывая друг другу пожелания добра и удачи. Потом Парабукины двинулись гуськом, во главе с Ольгой Ивановной, и Аночка, обернувшись, помигала Извековой, как подружке, и Павлик, покачиваясь на руках отца, долго, внимательно глядел на лошадь через его широкое плечо.

Вера Никандровна вспомнила, как она смотрела вместе с Кириллом на примечательное шествие Парабукиных по двору, когда впервые узнала это странное семейство, и ей стало тяжко. Она перевела глаза на школу. Три оголённых тополя кланялись ветру и постукивали сухими ветвями. В стенах дома, вырываясь через открытые форточки, зазвенел голосистый звонок, и тотчас переплелись в озорной хор высокие крики школьников: кончился урок.

Больше двадцати лет прожила Вера Никандровна в этих стенах, и этот голосистый звонок, эти озорные мальчишеские крики сделались неотделимой частью её крови. Здесь начался путь, которым она несла свою свободу, свою любовь, своё горе. Здесь родился Кирилл, и когда она мучилась в родах, все тот же голосистый звонок расплывался по дому, и она старалась считать уроки — первый, второй, третий — и с последним, четвёртым уроком появился на свет ребёнок, и его новорождённый писк слился с весёлым криком катившихся по лестнице отпущенных домой мальчишек. Муж Веры Никандровны подошёл к ней, опустился на колени и поцеловал её в покрытый холодным потом лоб. Здесь, на чердаке, в шуме и свисте голубиных крыльев, проходили ребячьи забавы Кирилла, и — уже юношей — он забирался сюда с любимой книжкой, устраиваясь у слухового окна, которое называл своей дачей. Тут, в этом доме, провёл он свой последний вольный день, и отсюда его увели в неизвестность.

Назад Дальше