Первые радости - Константин Федин 41 стр.


— Мало мы посидели, — сказал Мефодий.

— Даже не выпили за искусство, — грустно прибавил Егор Павлович.

— Что ж — искусство? — сказал Пастухов. — В искусстве никогда всего не решишь, как в любви никогда всего не скажешь. Искусство без недоразумения — это всё равно что пир без пьяных.

— Запиши, запиши себе в красную книжечку! — воскликнул Мефодий.

— Мне часто кажется, что моя книжечка — бесцельные знания. Я сейчас верю, что самое главное — это цель.

— А я сейчас ни во что не верю, — опять, словно извиняясь, сказал Цветухин. — Кажется, не верю, что Земля вертится вокруг Солнца.

— Да, Агния Львовна нас ушибла, — с сочувствием мотнул головой Мефодий. — Но, милый Егор, в конце концов и не важно — верит человек, что Земля вертится, или нет: на состоянии Земли это не отражается, на человеке тоже.

Пастухов в восторге поцеловал Мефодия.

— Сократ! — дохнул он прямо в его перебитый нос.

— Глупый человек чаще говорит умное, чем умный — глупое, — ответил Мефодий очень польщенно. — Потому умные скучнее глупых. Однообразнее.

Пастухов обнял Цветухина.

— Видишь, Егор, — не будь гораздо умен! Не скучай!

Он успел ещё раз поцеловать обоих друзей и — счастливый — вскочил на подножку. Все сняли шапки.

— Берегите друг друга, мужики! — крикнул Пастухов из тамбура.

— Мы нераздельные! — проголосил в ответ Мефодий. — Мы в один день именинники — Егорий да Мефодий!

— Не забывай! — поднял обе руки Цветухин.

— Не забывайте и вы, мужики! — взмахнул своей тяжёлой шапкой Пастухов.

Мефодий утёрся платком и накрыл голову. Паровоз уже упрятывал в мохнатую белую шубу вагон за вагоном. Пастухов исчез в ней. Мефодий вынул из рук Егора Павловича шапку, надел её на его чёрную, в снежинках, шевелюру, легонько повернул его и повёл.

Они сторговались с извозчиком — до театра. Мефодий прижал к себе Егора Павловича, заботливо охватив его спину. По дороге он беспокойно посматривал на друга, надеясь вычитать в его взгляде хотя бы маленькую перемену самочувствия. Но Цветухин думал об одном.

— Интересно сказал Пастухов про искусство, — решился заговорить Мефодий.

Егор Павлович не отвечал.

Они ехали сторонними, захудалыми улицами, поднимая с дорог стайки галок и воробьёв. Собачонки, выскакивая из калиток, увязывались за санками и, облаяв их, без ярости, по чувству приятного долга, весело убегали назад. Тесовые домишки загоревшихся на снегу разноцветных красок быстро накатывались спереди и пролетали мимо, точно увёртываясь в испуге от свистящего бега рысака.

— Что ты сказал? — неожиданно спросил Цветухин.

— Я… это… — не нашёлся сразу Мефодий, — насчёт Пастухова. Здорово он об искусстве.

Цветухин опять замолчал, уткнув рот в воротник, и только уже на виду Театральной площади, встряхнувшись, вдруг сказал, будто продолжая разговор:

— Это у Александра старая мысль. Он как-то мне толковал про колокольню Ивана Великого и спичечный коробок. Конечно, говорит, без спичечного коробка не обойтись, а от Ивана Великого никакого проку — печку им не растопишь и от него не прикуришь. Но вот посмотрит любой человек в мире на Ивана Великого и сразу скажет — это Москва, это Россия. А коробок потрясёт — не шебуршат ли в нём спички? — и если нет — выкинет.

Он отстегнул меховую полость, вылез из саней и, входя в подъезд театра, решительно договорил:

— Будем строить нашу колокольню.

Но тут же вздохнул:

— Жалко, Александр уехал как раз теперь. Он был бы мне большой подмогой.

— А я? — почти кинулся к нему Мефодий. — А мы с тобой? Неужто вдвоём мы не осилим твою беду?

Цветухин сжал ему локоть.

— Спасибо тебе, бурсак!

Они прошли за кулисы обнявшись.

На сцене шла репетиция — вводили новую актрису в «Анну Каренину». Режиссёр, тоже новый человек, нервный, пылкий, решивший взять быка за рога, недовольно покрикивал. Занавес был поднят, зал чернел остуженной за первые морозы, сторожкой и немного загадочной своей пустотой. Что-то не клеилось, актёры повторяли и ещё хуже портили выходы.

Вдруг режиссёр обернулся к залу и крикнул:

— Кто это там?

Все прислушались, всматриваясь в темноту.

— Я сказал, чтобы в зале никого не было! — опять закричал режиссёр и опять послушал.

— Да вам почудилось, — лениво сказал трагик.

— Вы думаете, я пьяный? Я слышал в зале кашель!

Опять все затихли, и тотчас из рядов донёсся слабенький, видно изо всех сил придушенный кашель.

— Я не позволю с собой шутить во время работы! — взвопил режиссёр и бросился вон со сцены.

Сразу с обеих сторон в зале появилось несколько актёров из тех, что помоложе или поживее, и все они двинулись между кресел навстречу друг другу.

— Вон, вон! — разнёсся гулкий голос.

— Да никого нет, чепуха!

— Вон прячется!

— Да, да, да, смотрите — в четвёртом ряду!

— В пятом, в пятом! Под креслом, видите?

— Дайте свет! Свет в зал!

Все уже разглядели белое пятно в самой середине ряда и, обрадованные нежданным развлечением, с возгласами и шумом стали сходиться в кольцо.

— Ага-а! — прогудел кто-то утробным басом.

— Ага-а! — ответили ему на разные голоса.

— Ага-а! По-па-лась! — прогремели все ужасающим хором.

Потом громкий хохот взмыл в отзывчивую высоту зала, и толпа повлекла к выходу пойманную жертву.

— По-па-лась! — кричала и вопила, забавляясь, весёлая орава, не размыкая плотного кольца, а так и втискиваясь в узенькую дверь, которая вела из зала на сцену.

— Не вижу ничего смешного, господа! — ершился режиссёр, пытаясь раздвинуть кольцо и заглянуть — что оно скрывает.

— Что там такое? Что?

Тогда актёры разом стихли, расступились, и перед ним возникла девочка, крепко зажавшая ладошками лицо, с белесой косичкой, в платьице по колено, с свалившимся на одной ноге красным шерстяным чулком.

— Кто это? — воззвал оскандаленный режиссёр.

— Да ведь это Аночка! — растроганно сказала старая актриса.

— Это наша Аночка! — заговорили и завосклицали актёры. — Аночка, наша побегушка! Курьер-доброволец!

— Все равно, кто бы ты ни была, — произнёс нетерпимо режиссёр, — тебе не дано права нарушать порядок. Театр — это не игрушка. Запомни.

Он хлопнул в ладоши и отвернулся:

— Начали, господа, начали!

— Вот теперь у нас тонус! — одобрительно протянул трагик, отправляясь с другими актёрами на сцену.

Цветухин подошёл к Аночке. Она все ещё не в силах была оторвать от лица руки и стояла недвижимо. Плечики её изредка вздёргивались.

— Да ты, никак, плачешь? — спросил Егор Павлович, нагибаясь и обнимая эти её остренькие дёргавшиеся плечики. — Ну что же ты, озорная, ведь это на тебя не похоже. О чем ты, а?

Он отвёл её в сторону и, присев на чугунную ступень лестницы, поставил у себя между колен.

— Что ты, а?

Взяв её руки, он тихо развёл их. Лицо её не отличалось от белобрысых волос, даже губы побелели, точно она окунулась в студёную воду.

— Ну что с тобой?

— Испугалась, — безголосо пролепетала она.

Он улыбнулся, глядя в её тяжёлые, большие глаза, промытые плачем до глубокой, сверкающей синевы. Он погладил и похлопал её по спине.

— Ах ты сирена!

— Я не сирена, — отозвалась она сразу.

— Разве помнишь?

— Помню.

— То-то что помнишь, — усмехаясь, качнул он головой и, немного подумав, добавил: — Я тоже помню.

Он посмотрел прочь словно недовольным, взыскательным, осуждающим взором.

— Послушай, — спросил он, сильнее сжимая Аночку коленями, — скажи-ка мне одну вещь. Зачем ты вертишься тут у нас?

Она не ответила.

— Ну, что же ты, словно воды в рот набрала, — говори.

Она уткнула подбородок в грудь.

— Тебе учиться надо, а не лазить тут, как мышонку. Ну, что молчишь?

— Я, может, у Веры Никандровны жить буду, она меня учить будет, — буркнула себе в грудь Аночка.

— И сюда бегать перестанешь, да? Ну, что опять замолчала? Может, мне за тебя сказать, а? Сказать? Ну, ладно, я скажу. Уж не актрисой ли ты хочешь быть, а? Угадал?

Он подсунул палец под её подбородок и с силой приподнял упиравшуюся голову.

Все лицо Аночки покрывал тёмный румянец, она смотрела на Егора Павловича в отчаянном испуге. Вдруг, наклонившись к нему, точно падая, она почти прикоснулась к его щеке, но отпрянула, вырвалась из его колен и, перескакивая через раскиданную вокруг бутафорию, без оглядки побежала.

Она схватила на бегу свою одёжку, кое-как набросила её на плечи и выскочила на улицу. Обежав весь театр, она оглянулась, словно надо было увериться, что её никто не догоняет. Она оделась, обвязала голову платком, подтянула свалившийся чулок. Успокоившись, ещё раз осмотрелась и тут как будто впервые увидела этот огромный голубовато-серый дом, в который она бегала, сама не зная — ради чего.

Дом высился один посредине белой нетронуто-чистой площади со своими большими глухо закрытыми дверями, висевшими подряд, как ни в каком другом доме. Широкий балкон прикрывал эти необыкновенные двери, поддерживаемый чугунными столбами, и на каждый столб были надеты, точно согнутые в локтях руки, парные фонари. Высоко над балконом начинались крыши — узенькая, над ней пошире, потом ещё шире, — много разных крыш, — одни похожие на козырьки, другие вроде поясков, а самая верхняя — как громадный зонт. Все они были ровно засыпаны снегом, и от этого весь дом казался ясным-ясным, как нарисованный на глянцевой бумаге. Это был, наверно, самый большой дом из всех, которые видела Аночка.

Она пошла прямо через площадь, по снежному полю, высоко поднимая коленки, оставляя следы больших — с маминой ноги — башмаков, и, дойдя до середины поля, оглянулась ещё раз и посмотрела на дом издалека и решила окончательно, что это самый большой дом. Потом она ещё немножко подумала и ещё решила, что этот дом самый красивый.

Больше она не оглядывалась, а, перейдя площадь, пошла таким шагом, каким идут взрослые люди, знающие, что их ожидают неотложные дела и обязанности.

1943-1945

ПРИМЕЧАНИЯ

Трилогия — «Первые радости», «Необыкновенное лето», «Костёр» (этот роман остался незаконченным, опубликованы первая его книга и некоторые главы второй) — занимает особое место в творчестве Конст. Федина…

Заставляя героев романического цикла, основные из которых проходят через все повествование, действовать и мыслить в поворотные моменты более чем тридцатилетнего отрезка русской истории, писатель вглядывался вместе с тем и в разные периоды собственной биографии, выводил уроки из долгого по времени жизненного и творческого развития. Воистину читателю был предложен как бы цикл художественных итогов.

Работа над трилогией, если вести счёт от возникновения замысла, продолжалась более сорока лет. После смерти К.А.Федина (июль 1977 г.) в его архивах и на рабочем столе осталось большое количество набросков, эпизодов и сцен второй книги «Костра», которые должны были открыть для нас окончательно взаимосвязь, соотнесённость и цельность многотомного ансамбля.

Художественный цикл Федина построен своеобразно. Каждый из романов — относительно самостоятельное произведение со своим сюжетом, особенным жанровым рисунком и складом композиции, отличающимся от других. Каждый из них можно читать и отдельно, независимо от предыдущего и последующего. И вместе с тем романический цикл явно распадается как бы на две «серии», разграниченных между собой и более значительным промежутком по времени действия (двадцать два года!), и различием большинства персонажей.

И если вторая «серия» художественного цикла (роман о начальном периоде Великой Отечественной войны «Костёр», в двух книгах) осталась незавершённой, то историко-революционная дилогия Федина «Первые радости» и «Необыкновенное лето», опубликованная в середине и конце 40-х годов, сразу привлекла к себе читателя и была удостоена Государственной премии первой степени.

Широкая популярность в нашей стране, переводы на многочисленные языки мира, экранизации и театральные инсценировки на протяжении трех десятилетий уже сами по себе красноречиво свидетельствуют о независимой значимости, какую обрели романы «Первые радости» и «Необыкновенное лето» в читательском восприятии. (Кстати, по завершении тогдашней дилогии какое-то время Федин намеревался ограничить на ней свой замысел.) И, однако, зная все это, при чтении романов теперь уже нельзя полностью отвлечься от художественного контекста, который продолжением цикла придал им автор.

Не только формальной общностью судьбы основных героев, но, что важнее, и смысловым развитием, и тональностью своей романы историко-революционной дилогии Федина составляют часть одного обширного архитектурного ансамбля, который строил и не достроил автор.

Подобно тому, как первый катящийся камень влечёт за собой горный обвал, неторопливый, более других традиционный по жанру «семейно-бытовой» роман о 1910 годе «Первые радости» подготовляет напряжённую сумятицу исторических катаклизмов «Необыкновенного лета», а в событиях 1941 года, обрисованных в «Костре», порой неожиданно и странно прорывается как будто бы скрыто и мирно дремавшая до того энергия людских страстей и побуждений 1919 года… Когда Кирилл Извеков в «Костре», получив известие о нападении фашистской Германии на Советский Союз, извлекает из-под спуда старую комиссарскую форму времён гражданской войны, такое переодевание полно для него смысла. Оно отвечает в какой-то мере глубокому ходу раздумий Кирилла (а также романиста, добавим мы), для которого исход схватки с фашизмом связывается в первую очередь с судьбой революции. «Дело сего дня — судьба революции» — вот то силовое поле, преемственность проблематики, которые сплачивают и объединяют в целое три довольно непохожих произведения Федина — и книгу о заре революционного подъёма «Первые радости», и эпический роман о переломном годе гражданской войны «Необыкновенное лето», и последнее углублённо психологическое полотно о начале решающего противоборства с фашизмом «Костёр».

В таком преломлении получают развитие почти все основные темы, которые волновали Федина на протяжении писательского пути и которые можно назвать сквозными в его творчестве. Попытаемся перечислить их тут: это — «судьбы людей в истории явлений», как выразился однажды сам автор, движение истории и частная жизнь человека, соотношение интересов отдельной личности и общества, гуманизм истинный и мнимый, нравственные принципы старого и нового мира, рождение характера человека социалистической эпохи, судьбы людей искусства в революции.

Примечательна история художественного замысла трилогии.

6 мая 1938 года в газете «Красная Карелия», наряду с заметками Вс.Иванова и А.Макаренко, под общей рубрикой «Над чем работают советские писатели», было опубликовано выступление К.Федина, озаглавленное «Роман нравов». Это первое печатное свидетельство о возникновении замысла будущей трилогии.

«Главная моя работа в этом году, — писал Федин, — новый роман, замысел которого возник сравнительно давно.

Книга будет состоять из трех частей. Действие первой относится к 1910 году, второй — к 1919-му. События, изображаемые в этих частях, протекают в богатом провинциальном городе. Я даю большое число действующих лиц, разнообразные круги общества — начинающего подпольную жизнь юношу-революционера, рабочего депо, грузчиков, торговца, актёров «губернского» театра. Театр вообще должен занимать в романе существенно важное место потому, что коллизия «искусство и жизнь» является основой замысла.

В 1910 году протекает ранняя юность героя романа — революционера и детство героини — будущей актрисы. Здесь завязываются первоначальные отношения главных фигур романа — на фоне торгового русского города с его уродствами противоречий нелепого богатства и отчаянной нищеты. Театр с вечным своим стремлением «отразить» действительность будет показан здесь в образе российской провинциальной сцены и её актёрства.

Героический 1919 год будет дан в романе как картины гражданской войны. Город обороняется от белых полчищ… Баталии перемежаются с театральными представлениями в перерывах между боями. Самое жаркое жизнебиение сердца сменяется отважной смертью во имя победы жизни. Героиня романа начинает свою большую судьбу в битвах против контрреволюции, в беззаветной службе Красной Армии и в трепетном первом волнении сердца на подмостках фронтового театра… Наконец, третья часть романа. Её действие относится к 1934 году, и в ней я хочу дать синтез больших человеческих судеб нашего времени…

Назад Дальше