Трудно быть хорошим - Джон Ирвинг 10 стр.


Но ботинки, тяжелая каска (с твоим собственным номером), черный блестящий непромокаемый плащ, твой собственный топорик! — все это приводило в упоение, потому что символизировало взрослое дело в том мире, в котором, как считалось, мы не доросли (пока) даже до выпивки. И вот как-то поздно вечером, мне было тогда шестнадцать лет, мы мчались по шоссе, ведущему к побережью, надеясь не упустить пожар, вспыхнувший в одном из летних домиков на берегу океана (как оказалось, виновниками его были дети, залившие в газонокосилку вместо бензина жидкость для барбекью), и тут-то перед нами на дороге возник вихляющий вонючий грузовичок, в котором — чихая на всю важность нашего дела, свободный от гражданской (и всякой иной) ответственности, как любая свинья, — сидел за рулем пьяный Хряк Снид.

Мы посигналили ему фарами, включили несколько раз сирену — мне интересно, уже в настоящее время, что он в ту минуту вообразил себе. Боже, красноглазое ревущее чудище дышало в затылок Хряку Сниду — великая механическая свинья всей вселенной и далеких миров! Когда бедняга Хряк Снид, пьяный и омерзительно вонючий, едва похожий на человека, почти рядом уже с собственным домом свернул, наконец, уступая нам дорогу, и мы — дети с Франт-стрит — поравнялись с ним, я отчетливо услышал наши давние крики: «Хряк! Хряк! Хряк! Хряк! ХРЮ-ХРЮ-ХРЮ! У-У-У!» И мне показалось, что я узнал среди них и свой голос.

Вонь от его грузовика еще какое-то время цеплялась за пожарную машину, в которой мы сидели, откинувшись назад настолько, что могли смотреть только вверх, на звезды, казалось, затянутые черным колеблющимся кружевом веток, с двух сторон склонившихся над узкою дорогой деревьев, — потом она постепенно перешла в едкий горелый запах спаленной газонокосилки, а затем растворилась в чистом соленом ветре, дующем с океана.

Возвращаясь обратно уже в темноте и проезжая мимо свинарника, мы заметили необычно яркий свет керосиновой лампы в том стойле, где жил Хряк Снид. Значит, он добрался благополучно до дома. Что он там делает — уж не читает ли? — гадали мы. И вновь я услышал хриплые ребячьи крики, визги, хрюканье — чисто животный способ нашего с ним общения.

Не могу понять почему, но то, что его свинарник однажды сгорел, привело нас в изумление.

Может быть, потому, что «Стрэтемские добровольцы» давным-давно привыкли воспринимать как нечто неизбежное на пути из Эксетера к взморью полуразвалившееся, изливающее зловоние обиталище Хряка Снида — смердящий ориентир в теплом летнем вечернем воздухе, неизменно вызывавший у проезжающих недовольные стоны. Зимой из печной трубы над стойлом, где жил Хряк Снид, привычно попыхивал дым, а возле корыт, стоявших на улице, вечно толкли месиво изгаженного снега свиньи, часто пыхтя, словно живые печки. От рева сирены они бросались врассыпную. Возвращаясь по ночам с очередного пожара, мы не могли удержаться, чтобы не включить сирену, проезжая мимо жилища Хряка Снида. Уж слишком весело было представить себе переполох, который она там вызывала: панику среди свиней, самого Хряка, охваченного ужасом, и как они сбиваются все в кучу, с пыхтением и визгом налезая друг на друга, чтобы укрыться в середине стада.

И в ту ночь, узнав, что загорелся свинарник Хряка Снида, мы, дети с Франт-стрит, тоже вообразили себе веселое, быть может, чуть кретинское зрелище. Мчась по шоссе, ведущему к побережью, включив на полную мощь фары и мигалку, то и дело врубая сирену — чтобы выбить последние проблески разума из этих свиней — мы были в каком-то приятном возбуждении и беспрерывно шутили на «свинские» темы, придумывая самые фантастические версии причины пожара: как у них сначала была пьяная вечеринка, у Хряка и его свиней, и Хряк одну из них жарил (на вертеле), а с другой танцевал, и один боров, пятясь задом, въехал в печь и обжег свой хвостик и опрокинул бар, а та свинья, с которой Хряк прежде танцевал чаще всего, была в дурном настроении, потому что в этот раз Хряк танцевал-то не с ней… но когда мы приехали на место, нам стало не до шуток. Это был самый большой пожар, который не только нам, детям с Франт-стрит, но и ветеранам из «Стрэтемских добровольцев» когда-либо доводилось видеть.

Жесть на крышах низких сараев, примыкавших к свинарнику, свернулась и кое-где полопалась. Горело здесь все — сам хлев, поленницы дров возле него, сено, восемнадцать свиней и Хряк Снид. Да еще запас керосина. К тому же большая часть стойл в свинарнике была завалена на два-три фута от земли неубранным навозом. Как сказал мне один из ветеранов «Стрэтемских добровольцев», «уж там жарко, будь здоров, даже дерьмо горит».

Жарко действительно было. Нам пришлось отогнать машины подальше; мы боялись, что новая краска или новые шины начнут пузыриться от жары. «Нет смысла расходовать воду», — сказал нам брандмайор. Мы облили из шлангов деревья вдоль дороги, мы облили лесок за хлевом. Ночь стояла безветренная и очень морозная, снег лежал сухой и мелкий как тальк. Деревья, стоявшие в сосульках, тут же трескались, когда на них попадала вода. Брандмайор решил предоставить огню сделать свое дело; так меньше будет хлопот. Наверное, было бы очень впечатляюще, если бы я рассказал, что мы слышали вопли и визги, если бы я рассказал, что мы слышали, как с громким звуком лопаются в пламени раздувшиеся свиные туши — или как, еще раньше, свиньи колотятся своими опаленными боками о дверь хлева. Но к тому времени, когда мы приехали, эти звуки уже прекратились; они ушли в небытие; и теперь мы могли только представлять их себе.

Вот урок для писателя: понять, что звуки, которые возникают в нашем воображении, могут звучать отчетливее и громче всех других звуков, которые мы слышим в жизни.

К тому времени, когда мы приехали, даже шины на грузовике Хряка Снида уже лопнули, бензобак взорвался, а ветровое стекло разлетелось. Так как мы всех этих событий не видели, мы могли только догадываться, в каком порядке все это происходило.

Если ты подходил слишком близко к хлеву, от жары у тебя начинали курчавиться ресницы — под веками нестерпимо жгло. Если же отходил слишком далеко от него, тебя пронизывал холод зимней ночи, привлеченный огнем. Прибрежная дорога вся заледенела от расплесканной нами воды, и (около полуночи) какой-то мужчина в кепке с эмблемой «Тексако» и куртке-штормовке слетел на своей машине в кювет и не мог без нашей помощи вытащить ее обратно. Он был пьян, и с ним была женщина, которая годилась ему в дочери, возможно, она и была его дочерью. «Хряк!» — теперь орал мужчина с эмблемой «Тексако». «Хряк!» — орал он в пожар. «Если ты там, Хряк — ты, придурок, давай сваливай оттуда к чертовой матери!»

Больше, до двух часов ночи, не раздавалось никаких звуков, кроме случайного взвизга полос жести, которые, корчась, отрывались от прогоревших стропил. Около двух часов крыша рухнула внутрь; она упала с шелестящим шорохом. К трем часам не стало стен. От растаявшего вокруг снега образовалось озерцо, которое, казалось, окружало пожар со всех сторон и подступало почти к груде горящих обломков. По мере того как таял снег, пожар угасал как бы изнутри.

А какой при всем этом был запах? Разогретого солнцем скотного двора в середине лета, раздражающий, неприятный запах золы со снегом, бьющий в ноздри запах спекшегося в огне навоза — и пробивающийся сквозь все это запах коптящегося бекона. Так как ветра не было, а пожар потушить мы не пытались, надышаться дымом нам не пришлось. Когда оставался час до рассвета, мужчины (то есть ветераны) ушли, оставив нас приглядывать за угасающим пожаром. Мужчины всегда так делают, когда работают вместе с мальчишками: они делают то, что им нравится, а то, что не нравится, поручают мальчишкам. Мужчины ушли выпить кофе, как они сказали, но когда вернулись, от них пахло пивом. Огонь к этому времени опал настолько, что можно было начинать прибивать его к земле. Первыми к операции приступили мужчины; когда им надоело, они перепоручили это нам, мальчишкам. На рассвете мужчины снова удалились — позавтракать, как они сказали. При свете утра я уже различал лица некоторых моих приятелей с Франт-стрит.

Когда мы остались одни, кто-то из нас с Франт-стрит вдруг затянул — сначала очень тихо. Может, это был даже я. «Хряк, Хряк», — позвал кто-то из нас. Возможно, отчасти потому я и стал писателем, что и мне это было не чуждо, и я понимал, что нас толкало на это. Мне никогда не было дела до того, что неписатели называют хорошим или плохим «вкусом».

«Хряк! Хряк! Хряк! Хряк! ХРЮ-ХРЮ-ХРЮ! У-У-У!» — кричали мы. Тогда я впервые понял, что очень часто насмешка — просто одна из форм сострадания. И тогда я приступил к этому; я начал свой первый рассказ.

— Дерьмо, — сказал я — потому что все стрэтемские добровольцы начинали каждое предложение со слова «дерьмо».

— Дерьмо, — сказал я. — Хряка Снида там нет. Он хоть и чокнутый, — добавил я, — но не такой дурак.

— Вон его грузовик, — сказал парнишка с самым бедным воображением.

— Просто ему осточертели свиньи, — сказал я. — Он уехал из города, я это знаю. Ему все осточертело. Он, может, даже это подстроил заранее.

И как по волшебству все внимание обратилось на меня. Конечно, ночь была долгой. И всякий, у кого нашлась бы в запасе какая угодно история, мог без всякого труда овладеть вниманием стрэтемских добровольцев. Но меня вдруг охватило возбуждение от предчувствия счастливой развязки — впервые в жизни.

— Спорим, ни одной свиньи там тоже нет, — сказал я. — Спорим, он сожрал половину стада за несколько дней. Вы же знаете, он любил набить брюхо! А остальных продал. Видно, уже накопил столько денег, сколько ему требовалось.

— Для чего требовалось? — спросил кто-то из скептиков. — И если Хряка там нет, то где он?

— Если он провел на улице всю ночь, — сказал другой, — то сейчас он уже замерз и умер.

— Он во Флориде, — сказал я.

Я сказал это очень уверенно — я сказал так, словно это было давным-давно известно всем и каждому.

— Да оглянитесь вы вокруг! — заорал я на них. — Куда он девал деньги? Он же скопил кучу! А поджег он свой свинарник, — сказал я, — просто чтобы как следует досадить нам. Вспомните, как мы ему досаждали, — сказал я и увидел, что все растерялись; уж последние-то мои слова были чистейшей правдой. Небольшая доля правды никогда еще не вредила рассказу.

— Словом, — подвел я итог, — он нам отплатил — это ясно. Из-за него мы проторчали тут всю ночь.

После этих слов все мы, ребята с Франт-стрит, впали в какую-то задумчивость, и в этот момент задумчивости я впервые начал заново переживать прошлое; я попытался улучшить рассказ и придать ему достоверность. Конечно, я должен был окончательно воскресить Хряка Снида, но не знал, что стал бы делать человек, который не умеет разговаривать, если он во Флориде? Я подумал, что у них там еще строже регламентируется, чем у нас в Нью-Гэмпшире, что и как вы можете строить на своей земле, особенно если речь идет о строительстве свинофермы.

— Слушайте, — сказал я, — поспорим, он всегда умел разговаривать. Просто он наверняка из Европы, — решительно сказал я. — Я хочу сказать, что это за имечко такое, Снид? И появился он здесь во время войны, так? Не знаю, какой у него там родной язык, но бьюсь об заклад, что говорит он на нем как надо. Просто он не сподобился выучить наш язык. Уж не знаю почему, но он предпочитал общаться со свиньями. Может быть, они казались ему добрее, — добавил я, имея в виду всех нас. — А теперь у него полно деньжат, и он отправился домой. Вот куда! — сказал я. — Не во Флориду он поехал — в Европу!

— Вот так Хряк, — захлопал кто-то в ладоши.

— Ух ты, в Европу, — сказал кто-то обрадованно.

Мы представляли себе с завистью, как Хряк Снид вырвался «туда» — как ему удалось сбежать от мучительного одиночества (и фантазий), подстерегающих в свой срок всех жителей маленьких городков, и нас в том числе. Но когда возвратились мужчины, я столкнулся с тем смешанным чувством уважения и недоверия, которое испытывают к литературе взрослые.

— Ирвинг думает — Хряк в Европе, — сказал один из ребят с Франт-стрит брандмайору.

— Он ведь появился в наших краях во время войны, не правда ли? — спросил я брандмайора, который воззрился на меня так, словно я был первым трупом, который вытащили из-под головешек.

— Хряк Снид родился здесь, Ирвинг, — сказал мне брандмайор. — Его мать была дурочкой, ее сбила машина, объезжавшая оркестровую эстраду не с той стороны. Хряк родился на Уотер-стрит, — сказал брандмайор, обращаясь к нам. А Уотер-стрит, как я прекрасно знал, примыкала к Франт-стрит — совсем рядом с нашим домом.

И все же Хряк сейчас во Флориде, упрямо подумал я. Когда сочиняешь рассказ, надо до последнего бороться, чтобы все лучшее, что может произойти в нем (или все худшее, если ты ставишь себе такую цель), происходило, но только это должно быть передано правдиво.

Когда по остывающим углям уже можно было ступать, мужчины приступили к поиску; искать интереснее, чем ждать — поэтому первое считается мужской работой, а второе — ребячьей.

Через некоторое время, брандмайор подозвал меня.

— Ирвинг, — сказал он. — Раз ты знаешь, что Хряк в Европе, для тебя, наверное, не составит трудности перенести вот это отсюда.

Это было не так уж сложно — убрать черные, наполовину обуглившиеся останки мужского тела; я кинул на землю кусок брезента и втащил на него тело, ставшее необычайно легким, втащил, орудуя сначала багром подлиннее, а потом покороче. Мы нашли останки и всех восемнадцати свиней. И все же по сей день мне куда легче представить себе Хряка Снида живым во Флориде, нежели соединить его образ с невероятно жалкими обгорелыми останками, которые я извлек из-под пепла.

Бабушке я изложил, конечно, только факты.

— Хряк Снид сгорел этой ночью в пожаре, Нана, — сказал я ей.

— Бедный мистер Снид, — сказала она. И с огромным сочувствием, но — как бы и изумленно — добавила: — Что за жуткие обстоятельства заставили его вести такую дикую жизнь!

Впоследствии я понял, что задача писателя заключается в том, чтобы не только вообразить возможность спасения Хряка Снида от реального огня, но и разжечь в своем воображении такое пламя, которое навсегда замкнет его в себе. Это было уже гораздо-гораздо позднее — хотя и до того, как бабушке пришлось переехать в дом для престарелых — тогда она еще помнила, кто такой Хряк Снид — и она спросила меня: «Почему, во имя Господа, ты стал писателем?»

Я был «ее дитя», как я вам уже говорил, и она искренне переживала за меня. Возможно, специализируясь в английской литературе, она невольно прониклась убеждением, что писание книг — противозаконное и гибельное занятие. И тогда я рассказал ей все о том давнем ночном пожаре, о том, как мне показалось тогда, что если я сумею что-то такое придумать, если смогу изобрести что-то достаточно правдоподобное, то (в некотором смысле) спасу Хряка Снида. Во всяком случае, спасу его для другого пожара — пожара, который я разожгу уже сам.

Но бабушка у меня ведь из янки — и к тому же самая старая выпускница Уэлсли, прослушавшая там курс английской литературы. Заумные рассуждения, особенно в эстетском роде, не для нее. Ее покойный муж — мой дедушка — владел обувной фабрикой, на которой изготовляли то, в чем люди действительно нуждаются: то, что на практике надежно защищает их ноги. Но я все равно продолжал уверять бабушку, что если что и сделало меня писателем, так это ее доброта к Хряку Сниду, которая не могла остаться незамеченной мною — ее доброта в сочетании с беззащитностью того странного существа, которое было Хряком Снидом, и всею той ночью пожара, когда я впервые почувствовал силу моего воображения… но бабушка прервала меня.

Скорее с жалостью, чем с досадой, она похлопала меня по руке и покачала отрицательно головой. «Джонни, дорогой, — сказала она. — Ты наверняка избавил бы себя от массы забот, если бы просто обращался с мистером Снидом по-человечески, когда он был жив».

Что же поделать, не все в нашей власти, но я-то все равно знаю, что задача писателя заключается в том, чтобы разжечь собственный огонь для Хряка Снида …и пытаться спасти его из пламени вновь и вновь — вечно.

Назад Дальше