Заложники любви - Перов Юрий Федорович 18 стр.


Они торговались до тех пор, пока не дошли до той цены, на которую Ираклий и рассчитывал с самого начала. Пока они торговались, в доме накрывался стол, пеклись на тяжелых сковородах прозрачные от масла хачапури, жарились цыплята, разливалось в глиняные потеющие кувшины вино. Потеть кувшинам было положено. Они были из необливной глины, и их стенки пропускали влагу. Влага с внешних стенок кувшинов испарялась, и стенки при этом охлаждались. Вино в таких сосудах всегда было на несколько градусов прохладнее окружающего воздуха.

Потом они пировали. Выпили за Ираклия, за его отъезд, за то, чтобы праздник, на который куплены барашки, удался. Пили за здоровье деда Александра, за его дом, за прекрасную его хозяйку, которая приготовила такие хачапури, лучше которых нет в районе. Хозяйка специально подошла к столу, чтобы выслушать эти приятные для нее слова, слегка краснея, смущаясь, и принялась усиленно потчевать дорогих гостей, подкладывая своими крепкими руками, покрытыми мелкими трещинками, куски жареных цыплят прямо в тарелки уже сытым гостям.

Потом много шутили над Нодаром, владельцем машины. Ему предлагали наесться до полного опьянения. Но без вина у бедняги не было никакого аппетита. Потом немного пели. Потом горячо поблагодарили хозяев и стали собираться.

Барашки стояли около машины, привязанные за заднюю ногу к забору. За ногу, а не за шею их привязывали для того, чтоб они случайно со страху не удавились.

Потом стали не спеша, основательно обсуждать, как лучше связать барашков. Нодари настаивал на том, чтоб связать им ноги не попарно, задние и передние, а все четыре ноги вместе, чтобы они не могли биться в машине. Так и поступили. Сложили барашков в багажник, одного на другого и захлопнули крышку.

Целуясь с дедом, Георгий, так звали внука, укололся о щетину и напомнил деду, что одна щека так и осталась у него невыбритая. Все снова принялись смеяться, и громче всех смеялся дед Александр. Потом со смехом расселись в машине, включили музыку погромче и весело тронулись.

Солнце уже скрылось за западными вершинами гор, но вечер еще долго не наступал. По дороге они много пели, а магнитофон играл сам по себе. Ираклий пел вместе со всеми своим сильным и нежным молодым голосом. И когда в песне говорилось о любимой девушке, а о ней говорилось во всех песнях, он думал о своей золотоволосой Тине.

На проводы Ираклия Мелашвили собралась половина Тбилиси. Потом шутили, что другая половина города не пришла, потому что обиделась на Ираклия за его отъезд. Приехал на проводы и дядя Леван из Сухуми. Он привез два бочонка «Аджолеши».

Злая на язык молодежь шутила, что эти проводы по своей пышности не уступали похоронам.

Томаз Ильич Мелашвили взял недельный отпуск за свой счет и поехал вместе с сыном в Москву. Он хотел лично убедиться в том, что его дальний родственник и бывший сосед Мансурадзе, работающий теперь на вечернем отделении Московского пищевого института, помнит родство и соседство.

Общежитие, куда должен был заселиться Ираклий Мелашвили, устроившийся инструктором-собаководом на водопроводную станцию, находилось не в самой Москве, а в небольшом рабочем поселке сразу же за Московской кольцевой дорогой. Поселок этот состоял в основном из частных строений и только в центре имел несколько длинных трехэтажных домов казенного вида без балконов. Общежитие было в одном из таких домов.

Комната, куда поселили Ираклия, была на третьем этаже в самом конце длинного коридора. В противоположном конце коридора была огромная кухня, в которой стояли вдоль стен самодельные столики, принадлежавшие не кому-то отдельно, а целой комнате. Справа от окна располагались четыре почерневшие от копоти и нагара газовые плиты. Днем в этой кухне, особенно по субботам и воскресеньям, толклось до двадцати человек, не считая детей и кошек. Ночью на кухне хозяйничали неистребимые тараканы.

Ираклий боялся тараканов, потому что был чрезвычайно брезглив. Рядом с кухней была туалетная комната с несколькими плохо запирающимися кабинками и тремя чугунными со стершейся эмалью раковинами.

Комната, где Ираклию была предоставлена отдельная койка и отдельная тумбочка, была большая и квадратная, с одним огромным квадратным окном. В комнате были четыре железные кровати с панцирными сетками. Посреди комнаты стоял большой квадратный стол на толстых квадратных ногах. Вокруг стола толпились казенного образца тяжелые квадратные стулья с кожаными лоснящимися сиденьями. К одной из стен прислонился облезший фанерный шкаф времен военного коммунизма.

В этой комнате Ираклий пробыл пять часов. Он приехал, раздвинул тяжелые цельнодубовые крышки стола, застелил его за неимением скатерти новенькой накрахмаленной простыней, выданной ему комендантом общежития, выставил батарею лучших грузинских вин и коньяков, горы фруктов, всевозможной провизии, пригласил всех, находившихся в это время в общежитии, и устроил пир по поводу своего официального поселения в этом доме, по поводу знакомства с товарищами по работе и но поводу своего поступления на вечернее отделение Московского пищевого института.

Ираклий уехал из общежития на заказанном такси около двадцати трех часов и больше не появлялся там никогда. Пирушка продолжалась и после его отъезда и затянулась далеко за полночь. Обитатели общежития были сражены наповал невиданным размахом. Они были настолько ошеломлены, что в этот вечер на всем этаже не возникло ни одного пьяного скандала, хотя выпивки было столько, что даже осталось, — случай и вовсе неслыханный в общежитии.

Когда все разошлись по комнатам, а объедки и грязная посуда были снесены на кухню, и свет был наконец выключен, к своему пиршеству приступили тараканы. Они тоже были поражены невиданным обилием и высочайшим качеством объедков.

В команде служебного собаководства Н-ской водопроводной станции, а говоря короче, на собачнике, работали четырнадцать человек. Пятнадцатым был начальник Глотов.

Вместе эти люди собирались редко, так как дежурства были суточные, через трое суток на четвертые. Встречались они лишь на каких-нибудь собраниях. Команда на собачнике подобралась пестрая.

Сережа Уфимцев был по призванию бард, актер и художник. Он приехал в Москву, чтобы найти применение хоть одному из своих талантов. А если очень повезет, то и всем сразу. Суточная работа на собачнике и место в общежитии давали ему возможность ежедневно развивать таланты.

В первый год по приезде в Москву Сережа поступал во все театральные вузы столицы. Во второй год он пытал счастья в художественных институтах и училищах. На третий год у него был намечен всего один институт — ВГИК, но поступать он решил сразу на два факультета: режиссерский и сценарный.

Его напарником по смене был Ваня Охоткин. Бардов он очень не любил, а вместе с ними и всю эстраду с опереттой. Ваня собирался стать оперным певцом. Он был альбинос, голосом в быту обладал тихим и дребезжащим, а пел басом, «под Шаляпина».

Он пел весь шаляпинский репертуар и копировал великого певца с невероятной точностью. Люди, сидящие за стеной, на спор не могли определить, звучит пластинка или живой голос.

Преподаватель вокала, к которому Ваня обратился в Москве, долго не мог понять причину хрипов и сипов в Ванином голосе. И только изрядно поломав голову, он понял, что Ваня, выучившийся петь по пластинкам, со всей старательностью воспроизводит недостатки грамзаписи.

Когда преподаватель попросил его пропеть специальные вокальные упражнения, Ваня спел чистым сильным голосом.

Характера Ваня был непреклонного. Он методично обошел все учебные заведения, все театры, все концертные организации, всех известных певцов, везде добивался приема, везде пел и неизменно вызывал одну и ту же реакцию.

Сам он рассказывал об этом так: «Когда я пришел к Магомаеву, он страшно удивился. Но еще больше он удивился, когда я запел. Он даже оглядываться начал. Потом, когда я кончил, пожал мне руку и говорит: „А по-другому вы петь можете?“ — „Зачем же по-другому, если Шаляпин признан гением?!“ Он только руками развел и ничего не сказал. И все они так».

Инструктор-кинолог Егор Ламин (представлялся он Георгием) был по своему настоящему призванию брачный аферист. Он был красив, хорошо сложен, неглуп, достаточно начитан, имел прекрасные, правда несколько старомодные, манеры и поставил целью своей жизни выгодную женитьбу.

Львиную долю своей зарплаты он тратил на одежду, косметику и на билеты в Большой театр, консерваторию и прочие места, где надеялся найти свою судьбу.

Еще на собачнике работали: студент факультета журналистики МГУ; шофер с отобранными правами; мастер-отделочник высшего класса, занимавшийся ремонтом частных квартир; тихий наркоман-таблеточник Кузя, который носил с собой неизменную бутылку пива и через каждый час, отвернувшись от людей, глотал две какие-то маленькие таблетки и запивал их глотком теплого, погасшего пива; тетя Клава, многодетная бабушка, щеголявшая и зимой и летом в форменном, лихо заломленном берете; и угрюмый человек Власов, о котором никто ничего не знал, кроме того, что зовут его Индустрии. На собачнике его звали Индусом.

В той же команде работал и студент литературного института Валерий Ш., мой друг. Его бесконечные рассказы о собачнике, остроумные и точные наблюдения доставляли мне всегда огромное наслаждение. Заканчивались они всегда одинаково: «Я обязательно напишу о собачнике, об этой компании новых растиньяков, приехавших завоевывать Москву. А эпиграф к этой книге будет такой:

«Извлечение из положения о паспортной системе в СССР, утвержденного Постановлением Совета Министров СССР от 28 августа 1974 г.

6. Граждане подлежат… прописке по месту жительства, а также прописке или регистрации по месту временного проживания»».

Но пока пишу об этом я. Наверное, хуже и беднее, чем он, но мне необходимо рассказать о том месте, куда пришел работать Ираклий Мелашвили, чтобы получить московскую прописку и право учиться на вечернем отделении института, и о том, какие противоречия возникли между ним и начальником команды Глотовым.

На праздник 7 ноября Ираклию пришлось дежурить. Он вышел на работу взбешенный. Дело в том, что еще за неделю до праздников он, когда узнал, что ему выпадает дежурство, договорился с Сережей Уфимцевым, что тот выйдет на работу вместо него.

Он поставил Сереже бутылку коньяка, поставил бутылку водки бригадиру (тот коньяк не пил), договорился со своими грузинскими друзьями, что на праздник они соберутся у него в просторной двухкомнатной квартире, которую он снимал в центре, что придет та женщина, с которой он встречался в Сухуми, потому что муж ее лежал в госпитале на обследовании.

Ираклий планировал также 7 ноября в первой половине дня съездить в Щедринку. Если б у Ираклия кто-нибудь спросил, почему он не пригласит на вечеринку свою официальную невесту Тину, вопрос вызвал бы у него искреннее недоумение… Его земляки, которых в Москве оказалось достаточно, такого вопроса ему не задавали, хотя прекрасно знали, что у него есть рыжеволосая красавица невеста.

Словом, у Ираклия все было готово к празднику, но когда он зашел в кабинет к начальнику команды служебного собаководства Глотову, чтобы поставить его в известность о том, что они с Уфимцевым поменялись дежурствами, тот никак не отреагировал на это сообщение. Он просто сидел и пристально смотрел на Ираклия. Пауза тянулась мучительно долго. Наконец Ираклий, считая дело оконченным, сказал, тщательно и трудно выговаривая русские слова:

— Я пойду, Константин Константинович?

И снова в ответ было молчание.

— Константин Константинович, я все, что положено, отработаю… — смутившись сказал Ираклий.

Глотов открыл амбарную книгу с графиком дежурств и углубился в его изучение.

— Константин Константинович, — в голосе Ираклия послышались не свойственные ему просительные нотки, — я два раза отработаю. Очень надо! С меня самый лучший французский коньяк. — Глотов молчал. — Константин Константинович, я вам тоже что-то приятное сделаю… С меня ужин в «Арагви», — умолял Ираклий.

Глотов захлопнул амбарную книгу и по-отечески строго взглянул на Ираклия.

— Выйдете в свое дежурство, и впредь с кем-либо договариваться за моей спиной без моего разрешения не советую.

— Но почему нельзя? Кому плохо?

— Порядок есть порядок! — значительно произнес Глотов и твердой походкой вышел из кабинета.

Ираклий принес на станцию килограмм сарделек, привел своего любимого пса Норта, с которым подружился с первого дня, в дежурку и принялся вычесывать репьи из его густой шерсти, скармливая ему по одной сардельке. В дежурке работал старенький КВН с линзой, и из него слышались хриплая музыка, здравицы, и дружное «ура» участников демонстрации.

Друзья Ираклия звонили ему каждый час, сообщали, как двигается застолье, и пересказывали ему произнесенные тосты. Ираклий весело ругался им в ответ и трепал по загривку Норта.

К обеду Ираклий совсем развеселился. Потом пошел дождь со снегом, и они с Нортом гуляли по водопроводной станции. Норт шел у его левой ноги, словно его вели на поводке.

Ираклий Мелашвили спал в дежурке. В последнее время он постоянно не высыпался. Хорошо, если ему удавалось поспать часа три-четыре в сутки, а то и этого не случалось… Он был молод, здоров и весел. Проснуться и встать с кровати без посторонней помощи было для пего подвигом, на который он чаще всего не был способен.

Он не просыпался, даже если его поднимали и ставили на пол, поддерживая на всякий случай. Однажды его слишком рано отпустили, и он натурально рухнул, как сбитая кегля, и разбил себе нос. Зато и уложить его ночью было невозможно.

В те вечера, когда он не пировал с друзьями, он встречался с молодой женщиной, женой высокопоставленного чиновника, с которой он познакомился летом в Сухуми. Ее звали Елена Михайловна. Ее муж после госпиталя уехал на целый месяц в зарубежную командировку и каждый вечер звонил ей.

Когда раздавался звонок, Елена Михайловна всегда делала один и тот же предостерегающий жест, пригвождая им Ираклия к месту, и начинала сердито выговаривать мужу за то, что он не думает о себе, о своем здоровье, об отдыхе, что только зря тратит деньги на звонки, что лучше бы он купил что-нибудь для себя, что у нее все в порядке, ей ничего не делается, она скучает и ждет.

Повесив трубку, она сидела некоторое время с закрытыми глазами, потом, не открывая глаз, протягивала к Ираклию руки, чтобы через мгновение ощутить его крупные сильные и нежные ладони и быть выдернутой из глубокого кресла и очутиться в крепких, до боли, до хруста в косточках, объятиях. И только тогда Елена Михайловна открывала глаза и видела горящие, оливковые глаза Ираклия и влажные молодые зубы, обнаженные в безудержной, азартно-хищной улыбке.

До телефонного звонка Елена Михайловна не позволяла Ираклию ни объятий, ни поцелуев. Она любила и уважала своего мужа. Елена Михайловна была старше Ираклия, ей было двадцать девять лет, а Ираклию — двадцать два. Выглядела Елена Михайловна моложе Ираклия.

Муж был старше Елены Михайловны на тринадцать лет. Для своего возраста он занимал очень высокий пост. И занимал его давно. Вернее, давно поднялся (взлетел) на очень высокий уровень и дальше неуклонно и безостановочно, хоть и понемногу, продвигался еще выше, показывая себя на каждой ступеньке карьеры человеком незаурядным, волевым и добросовестным.

Елена Михайловна вышла за него в двадцать лет и была свидетельницей и участницей его стремительного взлета. Она была верным товарищем и толковым помощником. У них было полное взаимопонимание во всем, что не касалось любви. Елена Михайловна, как уже было сказано, очень любила своего мужа. И он любил ее. Казалось бы, чего же больше? Но вот именно тут у них и начинались серьезные расхождения. Муж понимал любовь как последовательное и настойчивое стремление окружить любимого человека рыцарской заботой и вниманием. Что он и делал. Последовательно и настойчиво.

Елена Михайловна имела на этот счет собственное мнение. Его настойчивое, неослабевающее ни на мгновение внимание не раздражало ее, но как-то чувствовалось… Так бывает, не болит, не беспокоит сердце, но ты вдруг чувствуешь, что оно у тебя есть. А вчера еще не чувствовал. Елена Михайловна считала, что в любви важнее другое.

Назад Дальше