Заложники любви - Перов Юрий Федорович 29 стр.


— От вас самих зависит, как будут развиваться наши деловые отношения. Если я буду вами доволен, если вы будете вести себя аккуратно — товара будет много.

Без работы сидеть не будете. Товар вам будет привозить молодой человек. Он сошлется на меня. Деньги я буду забирать сам. Меня не интересует, за сколько, кому и где вы продадите, но у меня есть одно существенное условие: никто не должен знать, сколько вы мне за них отдаете. И вообще советую не трепаться на эту тему и сменить рынок. Здесь, в Щедринке, вы много не продадите. Здесь покупатель местный или транзитный, случайный. В Малаховке сейчас хорошая конъюнктура…

— Что-что? — бойко переспросила Актиния.

— В Малаховке, — терпеливо, как старый опытный педагог, повторил Геннадий Николаевич, — в этом году хороший рынок по субботам и воскресеньям. Приезжает много народа и с ближайших станций, и даже из Москвы. Практически неограниченный рынок, к тому же вас там не знают… Это тоже пойдет на пользу торговле. В Щедринке вам трудно рассчитывать на слишком большое доверие к себе. Следующий товар получите, только отдав деньги за эту партию. Вопросы есть?

— Есть, — мгновенно отозвалась Актиния Карповна. — Можно хоть пятерочку скинуть за труды? Ведь ехать через Москву. На одну дорогу деньжищ сколько уйдет, и вообще командировка получается, надо бы суточные, ведь…

— Так… — удовлетворенно кивнул Геннадий Николаевич, — значит, вопросов нет. Я с вами прощаюсь до вторника. Буду во второй половине дня. Постарайтесь не забыть или лучше запишите общую сумму — 675 рублей. Желаю удачи.

Он наклонился, застегнул длинную молнию на сумке, перекинул сумочный ремень через плечо и вышел.

В доме Ваньки-дергунчика долго молчали. Раздался с улицы звук запускаемого автомобильного движка, потом характерное урчание мотора на задней передаче, потом снова на передней, и, когда наконец звук мотора затих, Актиния Карповна сказала:

— Двести пятьдесят, а коричневая — триста.

— Нет, — вдруг возразил никогда не возражавший Ванька-дергунчик.

Актиния, словно споткнувшись, замолчала. Она уставилась на него, как на цыпленка, вдруг запевшего голосом Иосифа Кобзона.

— Двести пятьдесят, а коричневая триста, — повторила она в надежде, что или он не понял ее, или она не расслышала.

— Нет! — мужественно повторил Ванька.

— Что-что? — вкрадчиво переспросила супруга.

— Нет, — сказал Ванька.

И тогда она потихоньку начала его бить.

Ваньке-дергунчику пришел срок ехать в туберкулезный санаторий. Пришла повестка. Ванька в тубдиспансер не пошел и не позвонил.

— Некогда разъезжать по санаториям, — строго сказал он.

Актиния Карповна ничего ему не ответила. Это и насторожило Ваньку. Он опасливо покосился на супругу. Та мыла посуду в большом мятом алюминиевом тазу, обильно посыпая ее горчичным порошком и чихая от него короткими энергичными сериями, по четыре-пять раз подряд.

— С милицией не потащат, — задорно дернув плечом, развил свою мысль Ванька и вновь стрельнул глазом в сторону супруги.

Та ответила короткой очередью чихов. Тогда Ванька решил развить успех. Это его и сгубило.

— Ничего! Один раз можно и пропустить! — объявил Ванька и, торжественно разорвав повестку пополам, бросил ее в мусорное ведро. Едва он это сделал, как получил хлесткую мокрую затрещину.

— Подними, — не повышая голоса, приказала Актиния Карповна. Ванька, поеживаясь от горчичной воды, стекающей по худенькой серой шее за ворот, достал порванную путевку из ведра, отошел с ней на безопасное расстояние и затаился у комода. Он даже не брался предугадать следующий ход супруги.

Актиния же Карповна, отряхнув руки, вылила горчичную воду в помойное ведро, выплеснула ведро в сугроб на улице, помыла под пластмассовым рукомойником руки, вытерла полотенцем, подошла к супругу, вынула из его бесчувственных рук половинки повестки, сложила, прочитала про себя, шевеля губами, положила в ящик комода и сказала с явным сожалением:

— Придется ехать.

Сказала и забыла, и занялась своими домашними делами, и даже не заметила, что Ванька так и застыл у комода, облокотившись на него худенькими локотками и не чувствуя в них боли от толстых и жестких кружев.

Неожиданное решение супруги его, мягко говоря, озадачило. Он сразу же заподозрил что-то неладное. Какой-то злой умысел против шефа, то есть Геннадия Николаевича, которого он даже про себя в пароксизме конспирации называл только шефом. Ведь не о его же, Ванькином здоровье, она печется, сроду этого не было… Он еще и не знал толком, в чем этот злой умысел, но был готов дать ему решительный отпор.

Так он решил про себя, но внешне это никак на нем не отразилось. Он, как стоял, облокотившись локтями о комод и подперев ладонями свою бедовую голову, так и продолжал стоять.

Актиния Карповна забыла об этой повестке, как о деле решенном. Ведь не станет же он артачиться и выступать против своей же пользы. Она закончила хозяйственные хлопоты и уселась на диван смотреть фигурное катание по новому, цветному телевизору, который она и купила-то только ради фигурного катания. Очень уж красота по цветному… Совсем другое дело. Жалко, что ее любимая Людмила Пахомова со своим Горшковым не выступает, вот можно было бы рассмотреть ее во всех подробностях. Линичук с Карпоносовым тоже, конечно, красиво, но Карпоносов какой-то непонятный, несамостоятельный и слишком чернявый. А сама Линичук такая… Пахомова была своя, а эта больно уж этакая…

Так сладко рассуждала про себя Актиния Карповна, когда ее внимание привлек характерный звук рвущейся бумаги. Ванька (когда только, паразит, успел достать!) стоял все так же у комода и методично рвал, вернее, дорывал повестку.

От неожиданности Актиния Карповна решила, что ее благоверный на радостях свихнулся. Ванька обычно ждал этого санатория целый год. Дело в том, что санаторий располагался недалеко от Москвы на берегу большого заповедного озера. Главврач и весь остальной медперсонал прекрасно знали и, можно сказать, любили Ваньку-дергунчика (дергунчиком, к слову, здесь никто его не называл) за тихий, приветливый и безотказный нрав, и отдельно за то, что он снабжал весь означенный персонал свежей рыбкой.

Главврач личным распоряжением разрешил ему выходить на рыбалку в любое время суток и пользоваться для этого летом санаторской лодкой и любыми крупами из санаторской кладовой для сложных прикормок и насадок, а зимой — тулупом, валенками и ватными штанами, принадлежащими сторожу.

Актиния Карповна, навещавшая его в санатории, знала об этом. И вот от этого рая он добровольно отказывался. Было над чем призадуматься.

Она даже забыла рассердиться на Ваньку за то, что, кроме всего прочего, еще и ослушался ее, чуть ли не взбунтовался.

Таким образом, они оба друг в друге ошиблись. Ведь и Ванька, честно говоря, не ожидал, что супруга будет настаивать на отъезде. До сих пор она, если и отпускала Ваньку в санаторий, то лишь сильно скрепя свое беспокойное ревнивое сердце и с глубокой убежденностью в том, что собственными руками отпускает его дурака валять. Она была убеждена, что рыбалкой от туберкулеза не лечатся.

Но в этот раз, вынув повестку из почтового ящика, она почему-то пожалела Ваньку. Она подумала, что всех денег не заработаешь, а хрусталь, ковры и фарфоровые статуэтки с собой в могилу не возьмешь. Все равно от Ваньки на рынке немного проку. Он никогда не мог удержать назначенную еще дома, обговоренную, обскандаленную цену шапки. Обязательно хоть пятерку да скидывал.

Сперва она думала, что он только говорит, что скидывает, а на самом деле кладет эту пятерку в карман. И чтобы проверить свою гипотезу, она несколько раз, приведя его домой под строгим конвоем, устраивала тотальные обыски с раздеванием. Только что в уши ему не заглядывала, но нигде пятерок этих не находила. И не могла найти.

По будням, когда они торговали на родном щедринском рынке, к Ваньке, делаясь под покупателей, подходили различные малознакомые или вовсе незнакомые личности из окружения Васьки Фомина. Долго примеряли шапки, норой ради чисто спортивного интереса подолгу торговались и чуть не били в сердцах собственной драной шапкой оземь, получали незаметно условленную пятерку и, поглядывая на стоящую в соседнем ряду Актинию Карповиу со скрытым злорадством, удалялись.

Эти пятерки Ванька переплавлял другу Фомину безвозмездно. Ему этих пятерок было не жалко. Ведь брал-то он, строго говоря, не из собственного кармана, а из общего семейного, которым безраздельно распоряжалась супруга.

У самого же Ваньки потребностей почти не было. Вернее, были, но уж совсем нереальные. Он, например, безнадежно мечтал о японском углепластиковом спиннинге, о японской же или французской жилке, о надувной легкой лодке, да и мало ли о чем… Но даже мечтать о таких несбыточных вещах он позволял себе лишь наедине с самим собой и в укромном месте. Ванька опасался, что его мечты будут прочитаны на его лице и немедленно поруганы.

— Ничего, — с тихой угрозой сказала Актиния Карповна, — повестку, если понадобится, тебе новую выдадут.

— А я и ее порву, — звенящим, освобожденным голосом выкрикнул Ванька и вызывающе дернул плечом.

Было бы нескромно подробно описывать то, что произошло в доме Ваньки-дергунчика в последующие полчаса… Да и к чему эти подробности? Отметим лишь то, что победил неожиданно Ванька. Даже хочется его по такому случаю назвать полностью по имени-отчеству — Иваном Сергеевичем. И не в этом главное, а в том, что наступающей (кричащей, стучащей кулаком по столу, замахивающейся и так далее) стороной был супруг. Это было так неожиданно, что Актиния Карловна в первые же мгновения потасовки потеряла инициативу и не только не проявляла ответной агрессии, но и сопротивлялась-то слабо.

Никуда Иван Сергеевич не поехал. Мотивировал он тем, что работать надо. Было решено, что в санаторий он отправится весной, когда сезон на шапки закончится.

С этого дня хозяином в доме стал Иван Сергеевич.

Человек с возрастом не становится ни хуже, ни лучше, человек с возрастом усугубляется.

Очевидно, Иван Сергеевич и родился с талантом служения, верности и преданности, но в силу неудачно сложившихся жизненных обстоятельств, из-за коварной болезни, лишившей его с самого детства обычной человеческой судьбы, он никогда, нигде и ничему не служил. И эта потребность лежала на дне его души, невостребованная и нереализованная. Лежала и накапливалась.

И вот появился в его жизни таинственный, великий и недосягаемо прекрасный Геннадий Николаевич. В нем-то Иван Сергеевич и обрел «кумира для сердца своего». И в мягкого, расплывчатого и несколько даже бессмысленного Ваньку-дергунчика словно вставили несгибаемый нравственный стержень. Отныне все, что шло на пользу шефу, принималось и исполнялось, а все, что было во вред, решительно отвергалось.

Личной корысти, как уже сообщалось, Иван Сергеевич в этом деле не имел.

Инспектор ОБХСС Долькин бился с Вапькой-дергунчиком второй день. Он спрашивал:

— Неужели ты думаешь, что мы тебя не расколем в конце концов?

Ванька молча глядел в сторону.

— Вот как трахну тебя телефонной трубкой по башке, небось сразу голос подашь, — беззлобно предположил Долькин.

Ванька молчал. И чем больше ему угрожали, тем выше и упрямее он поднимал голову.

— Да ты понимаешь, что мне лично все равно, откуда ты получил шапки. Хоть бы ты их родил… Я же тебе, дураку, стараюсь облегчить жизнь… Ты-то мне совсем не нужен. Я могу и вообще отпустить тебя, если скажешь, кто дал шапки. От кого ты их получаешь? И на суде это тебе зачтется, как добровольная помощь следствию. На тебя еще могут навесить незаконный промысел, а так бы ты чисто проходил, по мелкой спекуляции. Я же о тебе, дураке, беспокоюсь, а ты молчишь. Я вот к тебе даже какую-то симпатию испытываю, как к невинно пострадавшему. Я тебя хочу вытащить из этого преступного болота. Ты что думаешь, мы не знаем, кто шапки шьет? Плохо ты о нас думаешь… Мы все знаем. Я только хочу, чтоб ты свою совесть облегчил, чтобы ты стал честным человеком. Ну, кто?

Ванька горделиво отвернулся к окну.

— Ну хорошо, тварь! Ты у меня заговоришь, гнида! Ты у меня запоешь, — прошипел в бешенстве Долькин, сам еще не зная толком, в результате чего у него «запоет» молчащий до сих пор Ванька-дергунчик.

Молчал Ванька натурально, то есть не произносил ни одного слова вообще. И не потому, что его личный адвокат избрал молчание способом защиты. Не было у него адвоката. Молчание для него было активным выражением его преданности Геннадию Николаевичу, его борьбой.

Этот способ борьбы был явно им заимствован из какого-то кинофильма, увиденного по телевизору. Он был навеян образом партизана-подпольщика, пойманного фашистами и вкладывавшего всю свою ненависть и презрение в яростное и гордое молчание, которым он отвечал на любые, даже безобидные, вопросы.

ВАСИЛЬЕВ

Смеется в основном тот, кто не понимает! Ведь не смеются, когда видят на велосипеде простого человека. Привыкли, понимаешь. А раз едет человек в форме, то можно на него пальцем показывать…

На Толстого, когда он на велосипеде ездил, тоже пальцем показывали. Так то были необразованные, обыватели, мещане, купцы и забитое крестьянство. Что же эти, которые, понимаешь, и школу, и ПТУ, и техникум, а некоторые и институт закончили (на моем участке, по паспортным данным, таких тридцать пять человек), пальцем показывают?

Начальству легко рассуждать, когда к его услугам и патрульная и оперативная машины, и мотоциклы… Когда он едет на оперативной машине по своим личным делам в Москву или еще куда-нибудь, то на него пальцем никто не показывает… Молчат все. И я молчу. Ну, и ты в ответ прояви хотя бы человеческое уважение, раз понять не в состоянии. Начальник и подчиненный, будьте взаимно вежливы!

Конная милиция до сих пор существует. Я специально обращался в библиотеку. Удалось достать несколько снимков велонизированной милиции. И никто, между прочим, пальцем не показывал. Имели уважение и доверие. Раз милиция — значит, так надо, значит, знают, что делают. И велосипед был тогда не игрушкой, а серьезным транспортным средством.

А сейчас каждый мальчишка может иметь… Другой еще и нос воротит, мопед ему подавай… И подают! Чего для родного дитяти не сделаешь? Отсюда и распущенность. Потом хватаются за голову. Откуда, что, почему? Растленное влияние Запада! Распущенность нравов! А у нас своего Запада и своей распущенности хватает. Еще почище западной.

Приезжайте к нам в Щедринку в пятницу или в субботу вечером. На пляже все пьяные, кругом бутылки, и притом не простые, а заграничные. А как же! Интеллигенция, понимаешь! Потом тут же в кустах блудят!

Я однажды спугнул одну парочку. В чем мать родила были. И не поздно, светло еще и около дороги прямо. Я подхожу, понимаешь, а они и бровью не повели. Ну, придвигаюсь я к ним боком, чтоб не видеть всего этого… Я же не Фомин в конце концов… А они хоть бы хны… Покашлял, погмыкал, глянул бегло — они оба смотрят на меня, а она еще и подмигивает. Чего, говорит, товарищ старший лейтенант, испугались? Присоединяйтесь к нашей компании.

Ну, понимаю, припекло, .увлеклись, себя не помнят, выпивши, предположим, так должны бы вспорхнуть, как воробушки, врассыпную… Хоть прикрыться бы как-нибудь… Нет. Ухмыляются. А девица, да уж взрослая, лет под тридцать, при полном хозяйстве (хочешь не хочешь, увидишь! Все в глаза так и лезет), она даже руки тянет, извивается и стонет, понимаешь, как по-настоящему: «Ну что же ты, лейтенант, неужели не хочешь… Или я для тебя нехороша? Ну, посмотри, посмотри, не бойся!» Сейчас, говорю, сейчас, милая… А у самого голос сел, сиплю, понимаешь, как петух придушенный. Сейчас, говорю, а сам глазами рыскаю. Тут на счастье старая, злая крапива, в рост. Вырвал целый веник и начал их охаживать без разбора.

Вот тут-то они вспорхнули. Я думал, парень в драку полезет, уже приготовился, но тот ничего. Только подстилкой укрылся, на которой они устроились. С девки своей стянул и укрылся. Попарил я их всласть, сел на велосипед и уехал, не оглядываясь. Захотят жаловаться — найдут. Не так много у нас милиционеров на велосипедах…

Вечером я все рассказал жене. Я не ханжа и не буквоед какой-нибудь. Занимайся ты, чем хочешь, хоть и любовью. Если по обоюдному согласию, то милиция тут ни при чем. И весь мир ни при чем.

Назад Дальше