Заложники любви - Перов Юрий Федорович 9 стр.


А папа у него действительно хорош. Вот с папой я бы познакомилась. Я помню, класса с третьего была в него влюблена. У меня над кроватью штук пятнадцать открыток висело. Из всех его фильмов.

Сашку было жалко. Он в этой компании на порядок тоньше всех был. Ни одно слово, ни жест, ни взгляд мимо не пропустил. Особенно если этот жест или взгляд касался меня… Остальные слишком были собой заняты. И Левушка, к сожалению, не исключение.

С каким убитым видом бедный Санечка сидел! Ведь Владик-то папино имя над головой, как знамя, — и вперед, не разбирая дороги. И меньше всего его интересовало, есть у меня муж или нет. А Левушка ничего, сидит посмеивается, даже наоборот, доволен. Приятно, что я таким успехом пользуюсь. Это ему всегда льстило.

А Геннадий Николаевич был, как всегда, спокоен и мудр.

Я просто не знала, что с Сашкой делать, смотрю, у него глаза уже побелели. Я его позвала на кухню помочь самовар поставить, а он шишкой в трубу попасть никак не может — руки трясутся. Я подошла к нему сзади, обняла за плечи, ткнулась ему носом в ухо и говорю:

— А правда было бы здорово, если б мы с тобой были братишка и сестренка? — И чмокнула его в щеку. А волосы у него жесткие и речкой пахнут… Он замер, натянулся весь, как струночка. А я говорю:

— А правда, этот папенькин сынок смешной? Ему бы с папиным портретом на груди и на спине ходить… Как в Америке живая реклама, знаешь?

До сих пор, как вспоминаю этот момент, комок в горле… Дай вам Бог хоть раз в жизни увидеть такого счастливого человека. Он даже не вспыхнул, он взорвался радостью! Я уж не помню, что он делал. Что-то кричал, кружил меня по кухне, на руках стоял.

Я весь вечер потом ходила обожженная его радостью, его счастьем.

До сих пор не знаю, куда записать этот мой поцелуй, в плюс или в минус. Может, целовать мне за него на том свете раскаленную сковородку, а может, и простится мне что-то за этот поцелуй… Ведь это была правда. Больше всего на свете мне бы хотелось иметь такого брата. Нет, не такого, а именно его. Мне кажется, я его спасла бы. И тогда бы вся моя жизнь — не зря!

Наверное, из-за Сашки у меня в тот вечер началась истерика.

Сашка внес самовар на вытянутых руках. Они все захлопали, а я свой комок никак не могу проглотить. А Левушка в восторге! Ну как же! Чудный вечер, его жена имеет успех, все мужчины (кроме Геннадия Николаевича) в нее влюблены, лучший друг оставляет дачу, а сам уезжает в горы ловить форель!

Левушку почему-то именно это обстоятельство радовало больше всего! Оно его просто в восторг приводило. Он то и дело говорил: «Ну ты, старик, просто как Хемингуэй!» — «Это правда, — скромно улыбался Геннадий Николаевич, — только экипирован получше!» — «Вот сноб! — восхищенно кричал Левушка. — Вы посмотрите на него! Он экипирован лучше папы Хэма! И что самое удивительное — я верю тебе, клянусь!» — «Что же тут удивительного, — спокойно объяснял Геннадий Николаевич, — во времена Хемингуэя не было углепластика и еще множества современных материалов. По классу наше с ним снаряжение на одном уровне. Только мое современнее. Лучше моих снастей на сегодняшний день не существует в природе. Их не только еще не сделали, но еще и не изобрели. Может, существуют где-то платиновые катушки, золотые блесны и удилища с инкрустацией, но, уверяю вас, ни один уважающий себя спортсмен подобную ерунду и в руки не возьмет».

Он объяснял все это отмороженной девице, но по тому, как усиленно он только к ней обращался, я поняла, что говорит он это только для меня… Боже! Зачем? Защити! Не надо, не хочу! Пусть уезжает скорее, немедленно.

Не знаю, как у меня хватило сил спокойно подняться, пробормотать, что я на минуту, и спокойно добраться до нашей спальни. Там я бросилась на его подушку, и меня стало выворачивать плачем, как рвотой. Я искусала подушку, чтоб не закричать на весь дом, на весь поселок, на весь свет…

Поздно вечером Владик, сильно поддатый, сел за руль и повез свою девушку в Москву. Геннадий Николаевич даже не попытался оставить его ночевать:

— Пора спать, друзья. Завтра рано вставать. Поверьте, мне грустно покидать вас, — сказал он, глядя на Леву.

— А как нам грустно, — сказал Лева, обнимая друга за плечи.

— У вас Сашка остается, — улыбнулся Геннадий Николаевич. Наташа вздрогнула. Сашка покраснел и потупился. — Червями к завтраку вы обеспечены, все снасти я оставляю на его попечение.

Геннадий Николаевич дружески подмигнул Сашке. Тот снова покраснел. На этот раз от удовольствия.

— Ну да, ну да, — мрачно улыбнулся Лева и плюхнулся в кресло. — Очень мило… Славный монтаж, настоящее кино. Кто-то едет в горы ловить форель, а кто-то остается ловить бычков в пруду…

— Я готов с тобой поменяться, — улыбнулся Геннадий Николаевич, глядя прямо ему в глаза.

Наташа внутренне ахнула. Она весь вечер ждала какого-нибудь выпада, укола, уже устала ждать, уже расслабилась, отвлеклась, и вот, когда все, казалось, кончилось, когда все позевывая отправлялись спать, она его получила…

— Ты посмотри на него, — польщенно засмеялся Лева, обращаясь к Наталье, — и этот готов со мной поменяться! Владик мне уже втихаря предлагал махнуться девочками…

Сашка сидел, вжавшись в глубокое кресло, смотрел на свои обшарпанные, зазелененные травою кеды и никак не мог найти удобного момента, чтобы встать и пойти домой.

Наташа поднялась и сухим тоном сказала:

— Ну все! Завтра действительно всем рано вставать. Вообще-то за такие предложения морду бьют.

На втором этаже в спальне на кровати Лева вяло проглядывал шестнадцатую полосу «Литературной газеты».

Наташа лежала в ванне и рассматривала свое увеличенное зеленоватой водой тело. Вода остывала, но Наташа лежала, не меняя положения и ничего не предпринимая, и думала, что хорошо бы закрыть глаза и незаметно умереть…

Она слышала, что самоубийцы вскрывают вены в ванной. Она медленно привстала и пустила горячую воду. Из душа на гибком шланге по бедрам побежали мелкие пузырьки. Вода вновь стала горячей. Ее лоб покрылся испариной.

Она потянулась, выключила воду, потом, не ложась, тем же движением взяла с подзеркальной полочки безопасную бритву. Снова улеглась в ванну, невольно намочив бритву. Покрутила бритву в руках, зачем-то подбрила золотистый пушок на руке возле кисти, потом стала раскручивать станок.

То ли руки были мокрые, то ли станок крепко затянут — у нее ничего не получалось. Она взялась покрепче, приложила усилие, станок провернулся, оставив на подушечках указательного и большого пальцев два глубоких пореза.

Боли она не почувствовала, так как кожа была распарена и сморщена, словно после стирки. Наташа сперва и не увидела ранок. Потом вдруг из обоих пальцев обильно полилась кровь, заструилась, расползаясь по мокрой руке, закапала в воду, образовывая мутно-розовые облачка.

Наташа несколько мгновений молча смотрела на эти облачка, потом швырнула станок в раковину, с шумом, проливая воду, поднялась, выпрыгнула из ванны, поскользнувшись и стукнувшись локтем о кафельную стену, охнула, схватила полотенце, зажала его между порезанными пальцами (полотенце сразу покраснело) и, шлепая мокрыми ногами, побежала в спальню.

Там она кинулась Левушке на грудь так стремительно, что тот не успел убрать газету. Наташа зарыдала в голос, представляя, что было бы, если б она раскрутила станок и вынула лезвие, чувствуя, как толчками начинают болеть подушечки пальцев и как ноет ушибленный локоть, как пощипывает и студит кожу высыхающая на спине вода, как ей холодно и неуютно, как липнет к груди намокшая газета, как испуганно и растерянно обнимает ее Лева.

— Не надо, пожалуйста, — сказала Наташа и убрала его руку с бедра. — Ослабь узел на большом пальце, ты слишком перетянул, больно…

Лева развязал и снова завязал бинт. Наташу трясло. Лева осторожно обнял ее рукой и попытался придвинуть к себе.

— Не надо, я умоляю тебя, — дрожа всем телом, сказала Наташа.

— Я хочу согреть тебя, — обиженно оправдался Лева. — Не понимаю, чего ты сорвалась?! Все было так хорошо… Ты из-за этого Владика? Ну его к черту! Ты его больше не увидишь. Мало ли наглецов на свете, плюнь на него!

— Зачем ты пьешь?

— Что?

— Зачем ты п-постоянно пьешь? — стуча зубами от озноба, переспросила Наташа.

— В каком смысле? — искренне удивился Лева. Ну, ты даешь! Да сколько я пью? Какая тебя муха укусила? Я не больше тебя пью.

— А з-зачем ты куришь? — все еще дрожащим голосом спросила Наташа.

— А ты? — удивился Лева.

Он встал, закурил и стал нервно ходить по комнате, держа в руке большую хрустальную пепельницу.

— Дай и мне… — тихо сказала Наташа.

Лева дал ей сигарету. Щелкнул зажигалкой. Наташа сделала несколько жадных затяжек и с силой ткнула сигаретой в пепельницу, сломав окурок.

— Я люблю тебя, — строго, словно возражая кому-то, произнесла она. — Поцелуй меня.

Лева, отведя неловко руку с пепельницей, в которой дымилась сигарета, нагнулся и нежно поцеловал Наташу в губы. Она мгновенно обвила его одной рукой, впилась сухими, воспаленными губами в его рот и, больно надавливая на шею, изо всех сил привлекла его к себе. Лева охнул от неожиданности, а Наташа все крепче и жарче, все исступленное целовала его, прижимая к себе левой рукой, а правой лихорадочно выдергивала одеяло, застрявшее между ними…

До конца дней своих Лева будет считать, что это была самая счастливая, самая ослепительная ночь в его жизни. Похоже, что первый раз она изменила своему мужу с ним же самим.

За три недели до возвращения Геннадия Николаевича разбилась большая хрустальная ваза. Разбила ее я.

Мы с Сашкой ходили в лес, и я набрала целую охапку фиолетового иван-чая и еще каких-то голубых цветов, нанизанных на длинные стебли. Они обычно растут около железной дороги на насыпи.

Букет уже не помещался в одной руке, а Сашка все скакал по траве и приносил то один, то другой цветок. И я прибавляла его к букету, а потом я положила букет на сгиб руки, и Сашка начал подносить цветы непрерывно. И всякий стебелек укладывал собственноручно и каждый раз касался моей груди тыльной стороной ладони.

Неужели он думал, что я не замечаю этих прикосновений? А если знал, что замечаю, неужели он думал, что мне это тоже приятно? Тогда он просто нахальный мальчишка. Тогда его стоило отодрать за уши!

Но он меньше всего был похож на нахального мальчишку. А мне это действительно было приятно… Не в том смысле, а просто приятно наблюдать, как его рука, словно намагниченная, неодолимо тянется… Или как хитрый, юркий зверек, готовый ежесекундно удрать и который непрерывно тычется острой мордочкой во все стороны… И к чему там тянуться… Всю жизнь комплексовала по этому поводу… У нас на Украине девчонки грудастые, налитые. Я вечно среди них цаплей выхаживала…

В общем, приятно, приятно, зачем самой себе врать? Он очень красив. И кожа… Такая кожа может быть только в шестнадцать лет. «Где мои шестнадцать лет?» Нет, и у меня кожа пока еще ничего, но тогда, в шестнадцать…

Глупо жизнь устроена. Самое острое чувство, самые нестерпимые желания в этом возрасте, и каждый день бесконечен, и каждый завтрашний день — загадка и обещание счастья.

Идешь одна по шоссе, а впереди человек показался или машина притормозит — сердце обрывается, и в голове неясный такой гуд: «А вдруг?» А что вдруг — неважно… Вдруг! И так каждый день, ты, как натянутая струна. Тут не только рукой, тут взглядом заденет кто-нибудь — и зазвенела!.. А тебе еще только шестнадцать. Ничего нельзя. Дурацкая учеба в школе, нелепая школьная форма, смехотворные запреты, кошмарные обязанности — и все это ради какой-то будущей жизни, когда вот она, настоящая, клокочет, клубится в тебе, как лава в вулкане, и ты из последних сил удерживаешь ее в себе, чтоб не выплеснула огненным столбом.

Я Сашку очень понимаю. Особенно в эти редкие минуты, когда он становится вдруг задумчив. Нет, он совсем не нахальный мальчишка! В нем есть глубина чувств… И мне это приятно.

Я понимаю, что это пройдет у него, что это обычное явление у мальчишек, это все равно, что влюбиться в учительницу или в киноактрису, но мне все равно приятно, потому что в меня влюбился именно он, Сашка. И, честное слово, если б могла, я бы облегчила его страдания. Но даже если я ему дам то, чего он больше всего на свете сейчас хочет, о чем мечтает по ночам, что в мыслях его уже давно произошло, — это не облегчит его жизнь, а, наоборот, только все усугубит.

Сразу же окажется, что он хотел от меня совершенно другого, что ему нужно не только спать со мной, ему нужно, чтоб я полюбила его, и не так, как я его уже люблю (как братишку или сыночка), а на равных, той же большой, жгучей любовью, которой он любит меня. А это невозможно. Это совершенно невозможно.

Он вдруг сделался печален, замолчал, потемнел, словно в тень вошел. Я хотела спросить — что с тобой? Но в последнее мгновение удержалась, поняла, как фальшиво прозвучит вопрос, ответ на который я прекрасно знаю.

А он словно почувствовал это мое внутреннее усилие, испытующе взглянул на меня и как бы в благодарность за мое молчание криво улыбнулся и вроде небрежно предложил: «Хочешь, стишок прочту?

Я молча кивнула, побоялась звуком нарушить его так неловко скрываемую от меня печаль. Он начал медленно читать:

Дождь прошел стороной…

Не коснувшись оврага,

И улиц кривых не коснувшись…

Только ветер принес

Одуряющий свежести запах

И затих.

И опять духота,

И желанье уехать куда-то.

И тут я чуть не разревелась, как дура… От бессилия и стыда. И стала противна себе за то, что попыталась заслониться Сашкой от того…

Сашка долго объяснял, что это — верлибр, свободный стих, долго уклонялся от ответа на вопрос, кто автор. И было ясно, что это его стихи.

Я попросила прочитать еще, он застеснялся вдруг, покраснел, как девчонка, потупился, наотрез отказался, чуть не убежал. Потом признался, что это его стихи. «А правда, ничего?»

И тут мне стало так тоскливо, что я повернулась и пошла домой. Там я, придерживая цветы одной рукой, налила в эту несчастную вазу воды и со злостью воткнула в нее букет и словно в замедленном кино увидела, как ваза пошатнулась, легла на выпуклый бок и покатилась, изрыгая из себя воду, как она скатилась на край стола, задержалась на долю секунды, и в это время Сашка кинулся к ней и не успел, а может, и помог ей упасть неловким движением, и ваза с ужасным звуком грохнулась на пол, и цветы развалились почему-то веером. Я увидела побелевшее лицо Сашки, его зря протянутую руку и первое, что мелькнуло в голове: «Так им и надо!»

Как я понимаю теперь, им — это моему благоверному, которому теперь придется раскошелиться, и Геннадию Николаевичу. Ваза-то все-таки его, и ваза какая-то уникальная, авторская, как и все в его доме…

Когда на грохот из своего кабинета спустился Лева, по его пришибленному виду и виноватому, собачьему взгляду было понятно, что он опять не написал ни строчки. Я молча ушла на кухню готовить обед.

У Геннадия Николаевича из кухни в столовую прорезано окошечко, для подачи пищи. Оно закрывается скользящей деревянной дверцей, чтобы в столовой не пахло кухней. Я подняла эту дверцу. Лева и Сашка сидели на корточках и подбирали осколки и цветы.

— Завтра с утра мы переезжаем на «Юго-Западную», в квартиру Жарковского, — сухо сказала я.

— Но почему завтра? Ведь еще три недели… — Лева глядел на меня снизу, сидя на корточках.

— Ты можешь остаться и еще поработать… — сказала я с сучьей улыбкой. — А с меня довольно! Завтра на десятичасовой электричке я еду в город.

И потом весь вечер уговаривала Сашку, что это не он разбил вазу, а я.

Я не была раньше на этой квартире. Лева ездил с Жарковским один. Когда я стала укладывать в сумку мыло, шампунь и еще какие-то хозяйственные мелочи, Лева таинственно улыбнулся и выложил все это из сумки.

— Тебе это не пригодится, — сказал он.

— Ты хочешь сказать, что мне не нужно мыться, раз тебя не будет?

— Не в этом дело. Там все есть. Возьми с собой только косметичку.

Я пропустила его слова мимо ушей. Слишком много квартир мне пришлось снимать в Одессе. Наемная квартира так и осталась в моем представлении узким пенальчиком с разболтанной кроватью, со старомодным пустым сервантом, со сломанной деревянной линейкой в ящике. И хорошо, если в коридорчике, приспособленном под кухню, находилась и раковина. Квартиры с ванной или душем мне не попадались.

Назад Дальше