Придя домой поздно вечером, доложил ей о решении уехать и что уже взял расчет. Она вновь спокойно говорит: „Перышко тебе вдогонку. Плакать не стану“.
Я говорю: „Но я поеду через Москву“.
Она отвечает: „А безразлично, хоть через Берлин“.
Меня ее хладнокровие обожгло. И я ей говорю: „Я тебе, Вера, не сказал, зачем поеду через Москву, а поеду затем, чтобы зайти к московскому прокурору и рассказать обо всем, чем вы тут занимаетесь, обо всех ваших грязных делах на ликеро-водочном заводе“.
Она говорит: „Зачем тебе ехать в таком случае в Москву, когда в Воркуте есть прокурор?“
„Здесь у вас, — говорю, — все куплено“.
И она молча вышла до соседки и позвонила в милицию. Пока я вещи укладывал в чемодан, и пяти минут не прошло, за мной прикатил черный „воронок“. И увезли.
А на другой день вызывал меня следователь Алехин Борис Константинович и на вопрос мой, на каком основании меня арестовали, ответил: „Видишь ли, Юра, у тебя нервы не в порядке, тебе их нужно подлечить“.
„И как же вы собираетесь мне их лечить?“ — спрашиваю.
„А вот подержим месяца два-три, думаю, ты и поправишься“, — ответил он с наглостью.
„А не поправлюсь?“
„Придется подержать подольше“.
„Тогда можете считать, что я не исправлюсь вообще“.
Он напирать: „Ну, это ты напрасно! Мы не таких ломали!“
Я и ответил грубостью на его хамство, не стерпел, сказал: „Таких не ломают, запомни, ты, дубина!“
Видя, что я стал выходить из себя, он довольно спокойно, хотя уже и с душевной раздражительностью, сказал мне: „Посмотрим, а сейчас шагай“. Он чуть раньше нажал на кнопку, и в дверях уже стоял милиционер, который и отвел меня в камеру.
Потом Алехин вызвал меня и состряпал мне двести седьмую статью: угроза убийства. „Кому я грозился убийством?“ — спрашиваю.
Он говорит: „Своей жене — было дело такое, Юра, признайся. Ведь даже соседи подтверждают“.
И начал я припоминать и вспомнил: полтора месяца назад, когда жена приползла на четвереньках с работы, я ей сказал при распахнутых дверях, что еще раз приползешь такая с завода — на пороге отрублю голову, так и знай. Поэтому и сказал следователю: „Правильно. Соседи и видели, и слышали подобное“.
„Ну вот, — он мне говорит и вздохнул облегченно, — ты и сам не отрицаешь. Чистая двести седьмая — до шести месяцев. Подпиши“. И подсунул мне писанину.
А я ему: „Хорошо, я подпишу, но на суде заявлю о всех ваших грязных делах“.
Прокурор хозяин своего слова: два месяца продержали без всякой вины. Я настаивал на одном: завершении дела и передачи его в суд. Жена три раза приносила передачи — я не принимал. И вновь вызывает меня Алехин и уже пришивает статью двести шестую, часть вторую: вроде я ее, то есть жену, однажды побил.
Я ему говорю: „Слушай, ты когда прекратишь дело и передашь его в суд?“
А он свое: „Вот подпиши это дело — и тут же передам“.
Я, не читая и не задумываясь (уже дошел от всех этих допросов), и подписал всю писанину.
Алехин ехидно, с улыбочкой и врастяжку, произносит: „Ну вот, Юра, на пяток лет мы обеспечены“.
А что мне, отвечаю: „Ты меня тюрьмой не пугай. Мне к ней не привыкать. Вот как вы все со своей шайкой-лейкой загремите в нее, то как себя чувствовать будете, мать вашу?! Я слишком много о ваших делах знаю. Знай, прокурор, на суде все прояснится“.
Еще месяц прошел, и, видя, что я ничуть не сожалею о подписанном и что среди воров, головорезов и убийц всяких я чувствую себя как рыба в воде Алехин принялся возить меня по дурдомам, предлагать деньги врачам. И наконец-то его желание сбылось. Нашелся такой — за две тысячи рублей выдал справку, что я шизофреник. И сплавили меня в дурдом.
Из тюрьмы к умалишенным меня привезли четырнадцатого июня 1973 года, то есть три с половиной месяца без всякой вины, просто так мучили без свободы.
Перед тем как я выехал из тюрьмы, братва мне советовала (что со мной в камере суда ждала) никаких лекарств, таблеток и тем более уколов не принимать, а то запросто сделают дураком. Уже как это умеют, когда кому нужно из партийных или советских командиров, каждый знает — посиди только в тюрьме. И с приездом в дурдом я главному врачу сразу заявил: ни порошков, ни таблеток, ни уколов принимать не стану, лучше убейте… Он меня заверил, что ничего подобного я не испытаю у них. А на другой день жена примчалась с сумкой: домашнего принесла покушать, у меня аж в глазах потемнело. Прогнал и сказал, чтобы не появлялась. „Спрятала, — говорю, — и успокоилась? А я вам покоя не дам, запомни!“ И еще ей вслед в таком духе проговорил.
На другой день вызывает меня заместитель главного врача и подсовывает бумажку, подпиши: мол, я, такой-то, обязуюсь на протяжении года не употреблять спиртных напитков, в случае каких-либо неприятностей медицина не несет за меня ответственности. Я прочел и говорю: „Вот это подписывать не буду“.
„Почему?“ — последовал вопрос.
„Потому что, — говорю, — я не алкоголик. Я вообще непьющий. Понимаете, не беру ни капли. Это жена пьяница, ее и лечите. И вообще перестаньте меня мучить“.
„Подпиши. Жена твоя находится на свободе, а ты у нас на тюремном режиме числишься“.
„И все одно, — говорю, — подписывать не буду“.
Это они выдумали для того, чтоб я не подозревал о том, что числюсь у них как шизофреник. А уже в феврале, в первых числах февраля 1974 года, разворачивается на моих глазах история с Эриком-хирургом. Он находился в дурдоме — набил морду милиционеру в ресторане. Ему грозила тюрьма, восемь лет. А тут врачи за своего и заступились. Когда его из тюрьмы привезли на экспертизу, они все враз признали его больным. Они так и сказали Эрику: „Милиция творит произвол, да еще своих сотрудников выручает — тут наш прямой долг выручать своих“. Его звать Эрик Гаджиев. Он поболтался шесть месяцев, и врачи устроили ему выписку. И надо же, невезуха, тот милиционер увидел его на улице, и ну звонить в дурдом: „Почему Гаджиев гуляет? Если дурак — держите в дурдоме, а нет — давайте нам, будем судить и сажать“.
Гаджиева скрутили и привезли в дурдом.
Врачи беспокоятся за своего. Главный врач Брелон говорит: „Подержу тебя еще полгода и освобожу, не волнуйся. Но чтоб в Воркуте ты ни одного дня не оставался, иначе от этих хватал в форме мы уже не в силах будем тебя уберечь“.
А пока, до будущих счастливых дней, Эрик заполнял дурдомовскую картотеку. И на — попадается ему мое дело в суд, который должен был, оказывается, состояться двадцать шестого февраля 1974 года. Он об этом и сообщил: „Ты здесь, дорогой, числишься как шизофреник. Об алкоголе — это они тебе мозги полощут“.
Я ему говорю: „А я и не сомневался. Ведь если бы я значился у них как алкоголик, то должен был быть суд. И этот суд вынес бы мне приговор о принудительном лечении. А так без меня меня женили“.
Эрик советовал мне помириться с женой: другого выхода нет, уж тогда освободят.
Говорю: „Не могу, Эрик, смотреть на эту сволочь, не то что мириться“.
Уж как тут мириться. Под смерть она меня ведет. Старается — не унять.
Эрик походил день-другой и говорит: „У тебя нет выхода. Она твой опекун. Двадцать шестого будет суд и, если ты опоздаешь это сейчас сделать, — уж точно без тебя тебя женят. Как минимум, еще год будешь ждать следующего разбора“.
Два пути бабы знают для нас: за решетку или в дурдом. Свой разврат, корысть, тюрьмой покрывают, есть такие статьи — умеючи любого задвинут. Я понаслышался! Столько мужиков по тюрьмам без всякой вины — просто от них избавились: списали в тюрьму, в дурдом. На миллионы им счет. Губят жизни, чтоб самим удобнее жить да неправую любовь крутить.
Столько я о ее подлости думал, аж потолок проглядел, а что делать? Закон им все права дает…
Взял душу свою в кулак и позвонил ей. Она и примчалась. Тут, в дурдоме, и „помирились“. Хотя знаю: один раз змея не кусает…
В общем, стали меня отпускать домой, даже с ночлегом. Дальше больше: первого марта и вовсе освободили.
Пожил две недели, а не могу больше: с кем живу ведь? Решил уехать. Меня не выписывают. Не ребенок я, знаю: все мы здесь на поводке, а больно, обидно. Как ни приду, говорят: „Только с разрешения милиции“.
Дело дрянь, много я думал, все улицы исходил — нет выхода — и решил просить по-хорошему, чтобы сама пошла в милицию, и тогда дружки ее дадут мне выезд.
Однако она боится меня отпускать, узелки-то какие завязались: а вдруг настрочу прокурору в Москву. На все мои просьбы один ее ответ: „Ты обещал жить со мной“.
Объясняю ей: „Думал, смогу забыть, не получается, велика обида. Пойми, наветами далеко уйдешь, да назад не воротишься“.
Она уперлась, ни в какую не соглашается.
Уж как я ходил, думал обо всем этом, а выхода нет. Надо брать на испуг. Говорю: „В таком случае это даже неплохо, что вы меня дураком сделали. Дойду до точки, возьму и прикончу тебя да еще кое-кого в вашей банде, и на все высокие чины не посмотрю. Ответ один — что за одну, что за пятерых в звездах и званиях. Возьми в толк, судить меня никто не будет, поскольку признан дураком и на то есть документы“.
А что я ей скажу? Ведь дураки в нашей стране в особом почете: снизу доверху на всех постах, а случается, еще и памятники им ставят.
Она спорить и ругаться. Я усадил ее на стул и свое продолжаю: „В общем, судить меня не станут, поскучаю в дурдоме год, ну самое долгое два — и твоими же деньгами ворованными и откуплюсь, поскольку дети еще несмышленые, а я после тебя прямой наследник всему, в том числе и твоим воровским сбережениям на десятки тысяч рублей, да там и кровные мои есть, в забое заработанные“.
Подхлестнули ее эти слова: мигом на себя пальто — и вон из дома.
Сижу в горьком ожидании: что ж она мне преподнесет на сей раз. Но получилось все гораздо лучше, вернулась и говорит: „Иди, выписывайся. Разрешение из милиции на выписку уже есть, не задержат“.
Я пошел — и себе не верю: с ходу все документы выписали. Собрался, стал уезжать и слышу вслед: „Мы тебя и там достанем“. Я мало придал значения угрозам, но с приездом в свой родной город (он в Вологодской области, меня там посадили в 1949 году) убедился — сказано ею это не напрасно.
Да, адрес дурдома забыл написать: город Воркута, улица…
Итак, я в своем родном городке. Житье райское. Комната восемнадцати квадратных метров на две семьи, прямо как в тюремной камере. Одна половина за веревкой с тряпкой и есть жилплощадь моей сестры. Общежития в городе нет. Мыкался, мыкался, а выход один: жениться. Сестра принялась помогать, расспрашивает всех на предмет моей женитьбы. Нашлись две. „Одна, — рассказывает сестра, — непутевая, с тремя детишками, но располагает кооперативной квартирой, а вторая самостоятельная, но сама бедует на чужой площади с двумя малыми. У нее не пропишут“.
Говорю: „Давай тогда, сестра, непутевщину. С детьми чужими имею опыт отца. Не страшно, не съедят втроем, не 1947 год — помнишь, пухли от недоеда… Да и проще-то будет с непутевой, скорее усвоит, что не все уголовники отпетый народ. А то как предстану перед самостоятельной да путной? „Здравствуйте, тетя, я ваш дядя. Краткая характеристика? В прошлом — вор. За плечами — двенадцать лет тюрьмы да еще дурдом“. Конечно, любая в сторону шарахнется — и руками, и ногами будет отбиваться“.
И сосватали меня. Свадьба была и скромной, и короткой. Всего одну бутылку распили, да и дело уже к ночи подвигалось.
Девка попалась веселая. Дети ее: старший сын десяти лет — у тети, девочка семи лет — у родителей, а при самой мальчик двух с половиной лет. Ужасная любительница забодяжить! Не поверите, за месяц выпивала по два сорокалитровых бидона браги. И как не приду с работы, то один гость, то двое, а то и компания, и вроде уже жена не твоя. Куда ни кинь — одни сплошные знакомства. А ведь каждому мужику известно: пьяная баба п… не хозяйка. И без перерыва — то друзья по работе, то по поводу или по случаю…
Смотрел на эти сцены молча, не возникал… Покажет на дверь, а где жить? Старался быть терпеливым и успокаивал себя: Бог не фраер, заметит, как мне худо, и пошлет что-нибудь настоящее. И так я терпел около трех месяцев, пока… В общем, как-то в час ночи я уже в постели читал Симонова. Вдруг открывает дверь своими ключами и входит ее мать с тетей. Поприветствовали и, видя, что я лежу один, спросили, где Марина.
Говорю: „На партсобрании“.
„На партсобрании? — удивились они. — На каком? Время уже час ночи“.
„Не знаю, — говорю, — так сказала“. И не выдержал я, все рассказал, а закончил словами: „В Воркуте оставил пьяницу, разобраться — ваша дочь во сто крат хуже. Если только не прекратит пить, найду хорошую женщину и уйду. Уж своих детей оставил, а чужих…“ Встал и показываю бидон: на донышке чуть браги, литра на два. „Вот, — поясняю, — на сорок литров, а в этом месяце уже второй кончает. Я же чайной ложки не выпил. Противна мне эта гадость“. А тут и Марина приходит. И заявили они ей, чтоб прекращала шалить, мол, если Юрий уйдет, вернем тебе твоих детей и ты нам больше не родная дочь.
Следует сказать, что родители у нее прекрасные, самостоятельные. Я позже с ними хорошо познакомился. В общем, девка образумилась. Неделя-другая — и бидон выкинула. Будто обрезала, не пьет, и все. И зажили мы с ней всем на удивление. Просто все стали завидовать. Я был доволен жизнью..
Моя бывшая супруга сразу (не успел я по приезде еще устроиться на работу) прислала на алименты. И стал я платить тридцать три процента — чувствительно при наших заработках и троих здешних детях. Однако это не сломило меня и не настроило против мою новую подругу. Радовались мы жизни.
И вдруг Марина приходит и докладывает: „Знаешь, что мне сейчас заявили? Вызвали в партком и, не поверишь, требуют: или положи партбилет на стол, или разводись с мужем“.
„Почему?“ — спрашиваю я секретаря.
А он как обрезал, всего два слова: „Так нужно“.
Я ему и ответила: „Уж лучше я вам оставлю партбилет. Я-то поняла, наконец, что такое счастье, а вы хотите отнять его. Не уступлю я вам“. Бросила партбилет на стол и с глаз долой.
Ее понизили в должности, урезали зарплату. На себе экономили, а детям ни в чем не отказывали, и, самое главное, Марина ничуть не сожалела. Жизнь наша протекала как в сказке.
И вдруг ее опять вызывают, извиняются: признаем свою ошибку, но поймите и нас — за вас беспокоились, вот и погорячились. И возвращают ее на прежнюю должность и прежнюю зарплату. „Мы, — говорят, — в ответе за вас и ваших ребятишек. Ведь с бандитом связалась. А присмотрелись: вроде ничего он. Живите и будьте счастливы“. В общем, пожелали всего хорошего.
Но это, как оказалось, была лишь тактика и совсем не доброта. Верно, ее на работе больше не трогали — за меня принялись. Сообразили, что надо по-другому. Закрывать мне стали по наряду мои же заработанные рубли. Чтоб я ни делал, все не так, все вроде хуже всех, хотя я старался и работа у меня, что называется, горела. За два года и девять месяцев я избегал пять предприятий — и везде одно и то же. Поначалу мои платят, а после… Не щажу себя в работе, а мне — унижения и копейки. Все неприятности не опишешь.
Как жить? Захребетником у жены? А трое детей здесь и еще алименты? Нет, что им терпеть за меня, им есть и одеваться нужно. Рассчитался и уехал в Ташкент двадцать шестого декабря 1976 года. Но там строили метро открытым способом. Шахтерский стаж не засчитывался.
Восьмого января 1977 года прибыл в Ленинград. Десятого января на выходе из метро „Гостиный двор“ спросил, где управление Ленметростроя. Показали на площадь Островского. Отыскал отдел кадров, спросил, нужны ли проходчики. Начальник ответила: „Еще как нужны!“ Выложил ей документы. Все ничего, пока не попался один — сразу в лице изменилась. На том документе — фотография меня в шестнадцать лет и пропись, что я, Юрий Пугачев, являюсь столяром третьего разряда, обучился в колонии завода „Конвейер“ Архангельской области, время обучения: 1950–1951 годы.
Начальник сразу взяла круговую оборону (а может — начальница? Кто его знает, как правильно?). Налистывает трудовую, дошла до первого марта 1973 года — и сразу испуганным тоном: „Где провел год? В тюрьме?“
Видя, как она боится бывших заключенных, говорю: „Да нет, не в тюрьме, в психиатрическом отделении больницы. От запоя лечился“.