Объехали городьбу, отыскивая тропу к деревне. А тропа привела опять к городьбе, но здесь был разметенный ток: видно, деревня рядом.
Ежели полей не огораживать, урожая не соберешь: скот бродит без пастуха, на вольной паствине. Да и зверь посевам вредит: кабаны в рожь норовят залезть, на сладкие зеленя; медведь – на овсы, когда овсы наливаются. Хотя жердь для зверя и не велик заслон, а все ж преграда.
На крутом пригорке возле лесного ручья высилась деревня – два двора.
Один совсем подгнил, покосился; другой стоял крепко: видно, из старого жилья в новое перебрались, а старое новоселам подкинули.
Крестьяне заперлись – будто от врага можно отсидеться! Но Кирилл понимал: в каждой щели – глаз. Он подъехал к двери и начал негромко уговаривать:
– Нам бы молока испить. Шли-шли лесом, намучились. Думали – живым не выбраться. Выбрались – свои, как от татар, запираются.
За дверью глухо и осторожно прозвучал старческий голос:
– Откеда вы?
– Рязанские. Город-то порушен. Слыхали, что ль?
– Откеда ж слыхать!
– Так откройтеся.
– Повремени.
Видно, всей семьей разглядывали через щель.
– А ну как вы – татаровья?
– Да не, рязаны.
– А чего ж столь пестры?
– Это полоняник с нами.
– Коли вас пожгли, откуля ж полонянам быть?
– Да открывай, что ль!
Видно, продолжали разглядывать. Тогда Кирилл сошел с коня и достал из-за пояса мешочек с трутом. Из-за двери торопливо и громко старик спросил:
– Ты чего?
– Запалю вас, да и к стороне.
– Погодь, погодь!
Слышно, отваливали тяжесть от двери. Заскрипел тяжкий деревянный засов. Приземистая дверь открылась. Через высокий порог перелез длиннобородый, широкоплечий старец и, щурясь на свет, обидно сказал:
– На уж, на! Казни!
Но тотчас упал на колени и земно поклонился:
– Не ведаю, что за люди. Но, коли милостивы, милуйте.
Кирилл смотрел на темную, будто покрытую вечной пылью, серую холстину длинной стариковой рубахи, на рваную дерюгу его полосатых порток.
– С миром пришли; не бойсь, батюшко! – успокоил Кирилл.
– Ну, спаси вас бог! Хорошо б, коли правда.
– Правда.
– Так спалили Рязань, стало быть, нехристи?
– Всю.
– Нас-то, видать, лес спас.
– Видать, лес.
– А не татаровья ль вы?
Тогда заговорил Клим:
– Вишь, татарина на поводу ведем.
– Хорошо б, коли б так.
Но уже просунулись из-под деда русые ребячьи головы, и степенно сошла с крыльца хозяйка, держа ломоть хлеба и берестяной ковш с молоком.
Старик помолчал, пока Кирилл принял и отхлебнул молоко, но дальше терпения не хватило.
– Слушь-ка, не слыхал Емелю Лыкина, боярина, в Рязани не прибрал бог под лезвием басурманским?
– А он те сродни, что ль?
– Не. Боярщину ему платим. А коли погиб, не взыщет.
– А велику ли?
– С двух коробьев. Вдруг Бернаба спросил у Кирилла:
– Сколько платят? Не понимаю.
– А ты слушай. Два короба зерна сеют. По сему и посев исчислен.
Старик встревожился:
– Чего это у вас татарин по-нашему смыслит?
– Смышлен.
Не видя от приезжих обиды, старик позвал их в дом.
– Дак что ж? Не слыхал?
– Об Лыкине-то? А ежели и убили, другой Лыкин сыщется. Да и татары, глядишь, ненароком нагрянут. Поопаслись бы вы!
– Сейчас все в лес уйдем.
– А домы?
– А домы пожжем.
– Это к чему ж? – удивился Клим.
– Правильно задумано, – одобрил Кирилл.
Старик ответил Климу:
– Ежели Лыкин цел, скажем ему; хозяйство татарами пожжено, хлеб взят.
Если ж избы устоят – надо Лыкину платить, надо Ольгу платить: Ольг город поднимать станет, надо сыновей отдать – Рязань войско подновлять будет.
Дом поставить не велико дело, а хлебушек-то надо цельный год растить.
– Может, тое и верно? – задумался Клим.
– Мудр ты еси! – одобрил Кирилл. – Может, придется когда пройтить, от непогоды укроешь. Как тебя звать-то?
– Гридя я. Приходи.
Они еще пили молоко, а из изб уже начали выносить скудный скарб, голых ребят, на коих не было иной одежды, кроме истертых валенок, черные горшки, кусок холстины и все это бегом уносили в лес. А в клети под присмотром Гриди ребята сыпали в коробья хлеб, заботливо застилали каждый короб ветошкой и тоже волокли в кустарник – видно, в лесу на такой случай имелся тайник. Овес увязывали в веретья, и, когда Кирилл пошел к лошадям, лесная деревня уже успела опустеть. Лишь Гридя оставался, следя, как ребята приваливают к стенам копны соломы на поджог. Отдохнув, они ушли. Снова потянулся лес.
Ночью они увидели зарево.
Впереди пылало все небо; птицы, потревоженные огнем, ворочались и перелетали, натыкаясь на ветки.
– А ведь то татары! Перевитск жгут!
"Ой горе мое, Анюта! – думал Кирилл. – Куда она кинулась? Да и кинулась ли?"
С тоской он смотрел на пылающие небеса. Лишь правее, за Окой, глухо и спокойно темнела ночь – там лежали земли Москвы.
Оставался один путь – туда.
Глава 27
ОЛЕГ ЗА ОКОЙ
Олег кинулся из Рязани в Перевитск. Но зарева вспыхивали всюду. Всюду мог повстречаться враг. Несколько раз поворачивали коней, меняли путь.
Скакавший впереди князя отрок вдруг осадил коня, взмахнул рукой и, мертвый, упал под копыта. Черная татарская стрела пробила ему шею.
– Горе тебе, Горислав Кобяков, отгорела слава твоей недолгой жизни! Олег был сильно привязан к племяннику Кобяка.
Князь рванул узду и успел скрыться в лес. Спутники повернули за ним следом. Кобяков конь, звеня пустыми стременами, мчался за ними. Долго чудилось им, что позади хрустят сучья и гнутся ветви, но, видно, погони не было. Открытых дорог, однако, избегали, пробирались лесами, озираясь по сторонам.
Отовсюду зарева гнали их прочь. Деревни и погосты, ставленные на высоких берегах рек и на пригорках, в глубине непролазных лесов, горели; всюду разбрелись стаи Мамаевых всадников, жаждая добычи и пленников. Один из Олеговых спутников – а осталось их семеро – сказал:
– Одна, государь, дорога – из Рязанской земли прочь.
Не татарская черная, а золотая, переная московская стрела ударила в Олегово сердце: неужто только одна ненавистная Дмитриева земля безопасна, а родная земля и своего князя укрыть не может!
Олег удержал коня. Он понял сейчас: если б не опасался Мамай Дмитрия, жег бы Москву, а не Рязань. Словно не Мамай, а Дмитрий Мамаевыми руками наказывал Олега за гордость, за одиночество, за любовь к Рязанской земле.
От ярости лицо Олега перекосилось, рот ощерился от бешенства. Но он сжал губы и отвернулся – в глаза хлынули слезы, и руки забила дрожь. Молча он поехал к Оке.
Знакомым бродом перешли на московский берег. Те же высились леса, те же синицы перелетали по ветвям, обшаривая со свистом сучки и дупла. Перепархивали белки, и стояла хмурая осенняя тишина. Лишь порывы ветра изредка врывались в тишину и перекатывались по вершинам. Но это была Дмитриева земля, которую ненавидел и без которой не мог спастись. Спешить больше было некуда. Одежда изодралась о сучья. Кони дышали тяжело, и ноги их сочились кровью. Да и у самого все лицо было в крови и ссадинах. Он послал двоих воинов вперед по берегу искать деревень, а сам тяжело сполз с седла и лег на чью-то влажную от конского пота попону.
Он смотрел в небо. Высоко, в щели между вершинами елей, по густой осенней синеве мчались в московскую сторону круглые белые облака, словно и облакам стало тесно в Рязанской земле; они мчались, погоняя друг друга.
Так теперь татары гонят к Орде стада, так поволокут в неволю рязанских людей, и у Олега нечего дать Мамаю взамен, нечем выкупить пленных, как, бывало, выкупал и выменивал, выезжая к границам княжества, на просторное Рясское поле. Не у Дмитрия ж занимать!
Воины вернулись скоро. Недалеко стоял московский город Любутск.
Олег уже успел помыться и почистился.
– Любутск? Да там Ценский погост.
– То и любо!
Ой, не любо то было Олегу. Хорошо б так постоять, чтоб никто не сведал о том постое. А на погосте причт да и княжие Дмитриевы люди. Как он им станет в глаза смотреть: вот он, скажут, явился к нашему князю под крыло, без нас не обошелся!
– В слободе видали, нашего народу не мало сошлось. А на погосте, сказывали, боярынь видать – не твоя ль там княгиня?
– Княгиня к Перевитску подалась.
– А в той стороне зарева ж.
– Ну, гляНем. Снова тронулись в путь. Сведав о Дмитрии, княжич Федор на белом коне без седла вымчался встречать отца. Юноше и в беде – бодрость и радость.
Радость – что новые места впереди; бодрость – что надо спешить и опасаться.
– Матушка, отче, растряслась. Легла, отдыхает. Об тебе плакала, теперь небось с колокольни сюда глядит. А казну довезли. Там один двоих татар с собой приволок. Ну и здоров – еще не видал такого! По-грецки со мной говорил. Ему щеку Мамай пробил, а он татарского князя схватил и уволок с собой.
Так они переехали реку Цну, и на въезде их встретила Евфросинья.
– Поп со звоном хотел тебя встречать. Да я отговорила: не от радости, говорю, едешь сюды, а с великого горя.
– Золотые слова, касатка.
– Устал?
– Не больно.
– Да мне видней.
Поп их встретил с крестом, и они пошли в церковь и отслужили молебен – возблагодарили за спасение жизни своей.
Олег приложился к кресту и будто очнулся:
– Отче, теперь помолись о убиенных воинах и людях Рязани.
Они постояли молча, пока поп облачался в алтаре из светлых риз в черные. Когда дьячок принес им свечи, Олег обернулся и увидел, что церковь полна людьми. С краю стоял один в цветном татарском кафтане, рыжий, с татарской кривой саблей у бедра. Пристальные глаза строго разглядывали Олега, и Олег быстро отвернулся: "Откуда татарин?"
Он больше не оборачивался туда, смотрел, как теплилась в его руке свеча, смотрел, как теплилась свеча в тонких пальцах Федора, слушал, как горестно выкликал причт, словно заклинание, заунывные стихи панихиды. Но плечо ныло, как под тяжестью, под взглядом этого рыжего человека, одетого в татарский кафтан.
Так Олег и не взглянул в тот угол. Он прошел, глядя в пол, мимо расступившихся людей. Позади него вышла Евфросинья, ведя за плечо Федора.
Но и снаружи стояли люди – каждому хотелось взглянуть на беглого Рязанского князя. Даже на могилы стали, чтоб увидеть, как он пройдет, сколь ныне скорбен этот прославленный князь.
В поповых хоромах им отвели тихую горницу. Попадья им наварила обед.
– Поешь! – упрашивала Евфросинья Олега.
– Не неволь.
Они остались вдвоем. Евфросинья подсела к нему.
– Что ж теперь будет?
– Осень. Сошный оклад еще не собран. Соберем – опять соберемся с силами.
– Да с кого ж оклад собирать?
– Найдутся.
– Бежали сюды, куда ни глянь – дымы да зарева.
– Справимся. Не первый раз.
– То-то: не первый.
– А что?
– А то – Дмитрия жечь не решились. Он не один. Не решились бы и Рязань жечь, будь ты с Дмитрием.
– Супротив собак волка в помощь не кличут.
– Это что ж – он басурман, что ль?
Олег смолчал, только подумал: "Дмитрия жечь не решились!" – и стиснул пальцы. Но Евфросинья не уступала:
– Выходит, виноват медведь, что корову съел; виновата и корова, что в лес зашла.
– Никуда Рязань не зашла. На своем месте стоит.
– То-то, что не стоит.
Не верится, что тишина и безлюдие ныне там, где шумели вокруг люди, пели женщины и плакали дети.
– Поди, принеси испить. Не пускай никого.
– А ты б лег. – Посижу.
В который уж раз она его в эту сторону клонит. Москвитянка! Нет тут Софрония, этот бы тоже стал твердить. Где Софроний?
"Вернусь, сведаю!"
Ведь впереди снова Рязань! К чему унывать! Он еще станет на ноги!
Евфросинья, вернувшись, увидела посветлевшее лицо мужа. Он попросил поесть.
Утром он вышел на погост, ожидая вестей Федор пошел с ним вместе.
Позади церкви, опускаясь к реке, зеленело кладбище, утыканное широкими крестами. Многие из крестов, расписанные желтыми и красными узорами, стояли нарядные, как бояре. По валу росли раскидистые старые ветлы, уже обдутые осенними ветрами. Вокруг валялись их хрупкие ветки, обломанные непогодой. И от иных тянулись в землю белые корни, а вверх поднимались нежные стебельки ростков. Так и народ рязанский, сорванный с высоких вершин, снова укоренится и поднимется.
Внизу текла заросшая лозняком привольная, тихая Цна. Стлались обмороженные луга, и лугами мчался в алом кожухе всадник вдаль, к Москве.
Олег смотрел, как, обогнув кладбище, Цна мирно втекает в широкое голубое течение Оки. Он поднял веточку ветлы и, разламывая ее в пальцах, пошел к церкви. У ограды встретил попа.
Поп еще издали благословлял князя и кланялся ласково.
– Вот, отче, – сказал Олег, – ракиту ветер сломил. Где ни падает, ростки дает, не гибнет. Таковы и мы.
– Древо сие у нас ветлой именуется. Негибко оно, потому и ломится.
И снова, отводя в сторону ласковые глаза, благословил князя.
Олег никогда не узнал, что всадник, мчавшийся по лугам к Москве, вез от попа письмо к Дмитрию, и поп в том письме писал:
"Рязанцы люди суровые, свирепые, высокоумные, гордые, чаятельные, вознесшись умом и возгордившись величием, помыслили в высокоумии своем, полуумные людища, как чудища. И господь низложил гордых: в злой сече рязанцы пали аки снопы, аки свиньи закланы быша, а сам князь Олег едва спасся бегством с небольшою дружиной и семейством. Ныне на твоем, государь, погосте, что на Цне-реке, в моем худом домишке таятся: тако разумеют, что отныне от супостата единственно твоя земля твердо стоит".
Федор потянул за рукав Олега:
– Вон, отче, который двоих татар полонил!
Олег увидел высокого бледного человека с черной курчавой бородой, со щекой, залепленной зеленой жвачкой.
– Кто ты, человек?
Кирилл поклонился князю.
– За Рязань пострадал, княже.
– Сам-то рязан ли?
– Пришел было, да не судил бог рязаном стать.
– Отколь?
– С Москвы.
– А чего?
– Мало ль к тебе с Москвы сходят.
– И ты с тем же?
– И я.
– Он, отче, по-грецки разумеет, – встрял в разговор Федор.
– Отколь?
– Случилось в Цареграде жить.
– С чем?
– Каменных дел мастером.
Олегово лицо посветлело.
– Добро. Нужен мне будешь.
– Рад бы.
– Дело-то хорошо знаешь?
– На Москве башню клал, похваляли.
– А чего ж ушел?
– Награду не вынес.
– То твое дело. Не я взыщу.
– Благодарствую, княже.
– Ставил я Рязань крепкую. Сожгли. Поставил крепче того – дубовую.
Сожгли. Пойдешь со мной, каменную станем ставить.
– Поставим, княже.
– А как же ты в лихе таком татар пленил?
– Не дивно, ежели сами в руки пали.
– Не видал таких, чтобы сами. Воины?
– Мамаевы люди. Один писец, другой ключник.
– Дивно вдвое.
– Оба русскую речь разумеют, а писец и в грецкой грамоте горазд.
– Уж не волхв ли ты?
– Не бывал.
– Ну, смотри! Я те покличу.
– Благодарствую, княже.
Когда Олег ушел в поповы хоромы, Кирилл спустился с погоста, пошел в слободу. Там все избы были густо заселены рязанскими беглецами.
На белом камне сидела девушка, глядя на запад, и тихонько выла.
Старуха, скрюченная, темная, вышла из избы и подняла к Кириллу лицо, прикрытое, словно голубиными крыльями, прядями седых волос.
– Там, баушка, дева плачет. Не слыхала, о чем?
– То, сыне, внучка. Из Курчавы она. Наши ее у татар отбили. Куда ей деться? Приклонилась ко мне. А я ей рада. Пущай живет. Все убивается.
Пойду угомоню.
Тяжело неся свое иссохшее тело, старуха пошла к одинокой внучке, и Кирилл ни спеша присоединился к ним. Он сел невдалеке, не мешаясь в тихую старушечью речь:
– Ну, полно, Вольга. Полно, Вольгушка. Оставь слез к старости. Скудна старость, коль слез не сбережешь про черный день.