Дмитрий Донской - Бородин Сергей Петрович 29 стр.


Кириллу показалось, что очень мал стал дед, еще ниже пригнулся к земле, еще шире расставлял на ходу ноги. Только большая лохматая голова не гнулась, а смотрела вверх, в небо.

– Ктой-то? – шепнул Андрей.

– Не этого бойся. А вон того, у костра, остробородого.

– А чего?

– Тот сам еще не понял, чего на земле ищет, а старик свое уже нашел.

– А ты всех людей знаешь?

– Тут всех.

Кирилл свистнул, и мгновенно Тимоша, перескочив через костер и через Щапа, скрылся в кустах. Столь же стремительно кинулся прочь и Топтыга. Но Щап спокойно обернулся и посмотрел на прибывших. Дед не спеша пошел к ним.

– Давно жду! – сказал дед.

Так снова начался лес.

Щап сказал Кириллу:

– Ну вот, Кирша, я твое варево ел, садись моего отведай.

– Потчуй. Только сперва Тимошу кликни, не то он сдохнет там, не жравши. Пуглив парень. Тимо-ох!

– Вот он я!

– Ты чего ж?

– По грибы ходил.

– Твой, что ль, вьюнош-то? – спросил дед Кирилла.

– Мой.

Так сели они у костра, и каша была рассыпчата и душиста. Никто не расспрашивал Кирилла, ожидая, что он сам найдет случай рассказать то, что другим знать следовало, а чего не следовало знать, про то и спрашивать незачем: все равно не скажет.

Над шалашом белел череп, костяной терем: терем-теремок, кто в тереме живет? – А жили под этим черепом лишь те, кто умел держать язык за зубами.

Жили тихо. Временами приходили и уходили люди. Иные приволакивали сюда запасы еды, приносили добро, и дед, которому в жизни больше ничего уже не было нужно, это добро надежно хранил.

Андрей не отставал от деда на пасеке.

– Мед меду рознь, – поучал дед. – Иной год подсед бывает. То мед!

Чист, светел, как слеза. Под соты посудину поставишь, он в нее из сотов и натекает. А цельный али подрезной, он, понятно, не так чист. А все чище, чем подкурной, – это мы с тобой сходим, в лесу поищем, рой найдем да подкурим. Он хоть сорен и сед, а свой вкус имеет. Иной раз такой попадет, что дух захватывает. Это уж – откуда пчелы росу брали. С крушины берут мед отстоится густой, крупитчатый, твердый. С гречи – он красный, по цвету видишь. А в Казани мне липец довелось отведать, так тот, как ладаном прокурен либо елеем, – пахуч и легок, сладостней ярого и душистей подседа.

Андрейка слушал, помогая деду окуривать колоды, бегал за бадьями, точил нож.

– Разумному – мед во здравие, – поучал дед. – А беспокойному – на пагубу. Я искусен был меды парить. С водой его разведешь, духмяных трав вложишь, замажешь в корчаге да и в печь на вольный дух. Иной раз так упарится, крышку рвет. А то на ягодах можно переварить – на смородине, на рябине. Малиновый тож хорош. С того меду жизнь слаще. Истинно рекут: с медом и золото проглотишь, да и беду съешь.

– И то во здравие?

– Знамо: во здравие, ежели тоску с себя скинешь.

Неторопливо, спокойно бродили они среди пчел. И ни одна не коснулась их злым жалом. Лишь иногда в волосах запутывался их полет, и дед бережно освобождал пчел, и они улетали беззвучно.

И еще говорил дед:

– Как мала капля, несомая пчелой. Незрима глазу, непостижима уму. А мы полным ковшом черпаем мед, столь обильно принесли пчелы. Так и дела людей – незримо, непостижимо дело каждого, но неси свою каплю. Землю свою люби, сыне. Когда-нибудь расскажу о себе, увидишь меня. А сейчас еще млад, не все уразумеешь.

Однажды Щап поманил Тимошу, и, оставив Топтыгу на приколе, они ушли по утренней росе на Пронск.

Прошло несколько дней. Кирилл рыл к зиме землянку. Андрейка расспрашивал деда:

– А ты волкудлаков видел?

– А их нешь отличишь? Они не клейменые.

– А как волкудлаком обернуться? Ты знаешь?

– А как? Надо среди леса найти пень, голый, чтоб вся кора уж с него спала. Воткнуть в тот пень нож, перекувырнуться через него, и станешь волком. Порыщешь ты волком, захочешь опять человеком быть, беги назад; как увидишь нож во пне, забеги с другой стороны и опять через тот пень. И опять ты человек. Если ж, не дай бог, унесут тот нож, а ты еще рыщешь, прибежал, а ножа нет! – то беда: останешься волком навеки. Вот те и весь сказ.

– А ты не пробовал?

– А мне зачем? Я и так всю жизнь как волк рыщу: всю жизнь по пятам за мной гнались, вот только тут и нашел покой. Да и то лесной, волчий покой.

– А за что, дедко?

Дед Микейша посмотрел на Андрея строго:

– Млад, неразумен еще!

В лесу раздался крик. Дед затаился, выжидая.

Из кустов вырвался бледный, изорванный Тимоша.

– Ой, страсти!

– Чего?

– Ой, страсти! Щапа сюды волокут.

– Кто?

– Ватажники, свои.

– Далеко ль?

– Сейчас тут будут.

– А чего с ним?

– К Пронску обоз шел. Татарский. Мы по нем двинули, а у них мечи они на нас. В рубке Щапа искровили.

– А татары?

– Нету их, обоз весь наш.

– А ватага-то у вас велика ль?

– Пятеро. Да один там остался. Да один вроде Щапа изрезан. Трое их сюды ведут.

– А чего ж ты сбег?

– Сказать?

– Сказать.

– Ой, страшно там!

– Чего?

– Мало ль чего?

Микейша послал Кирилла:

– Встрень, Кирша. Трое двоих не дотянут.

– Иду.

Он ушел в деревья, во мрак, вслушиваясь в каждый хруст, в каждый шорох. Не раз его отводили лоси. Наконец он услышал хруст валежника.

Он помог им дойти до пасеки. Там дед велел положить раненых. Он всех прогнал, остался с ними один, варил какие-то корни, обмывал раны отваром, налагал осиное гнездо на свежие порезы, присыпал золой.

Изрубленная голова Щапа и рана, пересекшая лицо, зарубцовывались.

– Кровь вернется. Смирно лежи. Рану открой ветру, пущай обдует. Поешь медку.

– Горько чегой-то!

– То не простой мед. Пей.

Добыча Щапа была богата. Плотные ковры, китайские цветистые шелка, серебряные длиннохвостые птицы на голубых шелках, рукояти мечей, изукрашенные по серебру черными мелкими узорами; ножи, усаженные самоцветными каменьями; седла, разрисованные алыми цветами поверх зеленого лака; седла, окованные серебряными узорами, серебряные чаши, увитые непонятными надписями. Одну из них долго вертел в руках дед.

– Вот, – сказал он, – написано: "Издревле были и дни и ночи, звезды на небеси, как и ныне. Ныне ступаем мы, попирая прах возлюбленных, живших давно до нас".

– А ты разве грамотен? – спросил Андрей.

– Русской не обучен, а шемаханскую разумею. Многое там пережил.

– Верно написано! – задумчиво сказал Кирилл.

– Как это может быть верно – не рукописанье, а какие-то дождевые черви начеканены! – усомнился один из ватажных. И даже встал:

– Не может истины быть у татар! Истина? А они ж злодеи! Какая ж истина?

– Откуда им брать слова! – заговорил Тимоша. – Русского, нашего, слова и то не могут понять. А у нас слова самые простые.

– А чудно ты бьешься, Тимоша, – сказал ватажник. – Кинулся на купцов, только искры из-под пят сверкали, а то вдруг в самую горячку запрятался в воз, дерюгой накрылся да и затих.

– Ой, страшно стало, как я ему голову снес!

– А не ты б ему, он бы тебе.

– Он же меня не трогал!

– А не было б их, – сказал дед, – татар тех, жили б мы своим трудом, в городах, в каждой руке бы держали дело. А ныне города оскудели, ремесла иссякли, иные места в пустыни обращены. Откуда ж брать жалость на них, ежли у них нет к нам жалости?

Потом дед оглядел всех и строго спросил Щапа:

– А тое добро как делить будете?

– Ровно. Все разложим, ты его до времени схоронишь. Ежли из нас кто выпадет, долю отдашь по его воле. А свою волю каждый тайно те скажет.

– Исполню.

– По хлеб надо на Дубок идти. К зиме запасти надо.

– То и по снегу достанем! – успокоил дед. – А до времени запасенного хватит.

Вечерело. Кирилл лежал в кустах, глядя в небо, и обдумывал свою жизнь: утолил свою страсть, и люди отступились; ради своей жизни убил гонца, и вот ввергнут в лес; а когда за Рязань бился, рязане приняли его, как своего; князь выдал, да и то таясь от народа, есть ли подвиг или такое дело, чтоб сбить с себя тяжелую цепь?

Он думал, вспоминал, совершил ли когда добро, за которое добром бы ему отплатили. И какое еще надо совершить, чтоб смыть с себя зло?

Он думал, но мысли плыли, как облака, меняя свои очертания, а то и вовсе растаивая в небесах.

Дед и Щап отошли, оборотясь на темнеющий восток, стали рядом на колени, и дед сказал:

– Клянусь те сохранить добро твое вцеле, сколь сил и разума хватит.

Иному, мимо воли твоей, не передам, сам не соблазнюсь, по смерти твоей не утаю.

И, пригнувшись, поцеловал землю.

Клялся и Щап соблюсти благодаренье деду и тоже склонился к земле.

Страшную, нерушимую клятву дали они друг другу, ибо все может отступить от человека, но земля не отступит – из нее вышел человек, в нее и вернется.

Глава 35

ЦНА

Стоял теплый осенний туман, и лесную дорогу густо засыпала светлая сырая листва. Огненная лиса отбежала с дороги и остановилась, принюхиваясь.

Дмитрий проехал лесом, сопровождаемый Бренком, дьяком Внуком, Тютчевым, отроками, подьячими и небольшим отрядом дружины.

Вскоре меж деревьями проблеснула тихая Цна, и на взгорье, завидев Дмитрия, ударили в колокола.

От города полем шли любутские жители с иконами, попами, хоругвями. С полей, где еще стояли неубранные скирды овса и крестцы ржи, бежали женщины в красных и синих сарафанах, мужики в длинных белых рубахах или черных поддевках. Дмитрий думал, глядя на смердов, что не пестры, не ярки русские одежды – туман ли их глушит, краски ли таковы. И хорошо, спокойно ему стало, что так тепел и пасмурен день, что так тихи людские одежды, что негромок звон колоколов. Когда передние любутчане дошли до Дмитрия, он сошел с седла, сошли и его спутники. Они все остановились среди поля, клирошане расставили полукруг икон, попы вышли вперед и запели.

Ладанный дым таял в тумане, ветер не задувал свечей, колокол не умолкал. Дмитрий во все время молебна стоял прямо на колком жнивье, запахнувшись в красную епанчу, пока брызги с кропила не окропили его лица, – тогда он строго помолился и подошел ко кресту.

Но, прежде чем дать Дмитрию крест, поп сказал недолгое привечальное слово: рад, мол, город Любутск, что государь Дмитрий Иванович не забывает рабов своих, жалует на свой Ценский погост суд судить, слушать нужды и горести Любутска-города.

Поп говорил, а Дмитрий глядел поверх его головы: в небе курлыкали журавли, видно, слетались в отлет. Но туман застилал их, лишь голоса их плыли высоко на волнах тумана. Вдруг Олегово имя заглушило и журавлей, и колокола; Дмитрий посмотрел прямо в попову бороду.

– Год минул, как высокоумный Ольг Рязанский прибегал сюды, ища у Любутска себе от татар защиты. И Любутск того Ольга прикрыл, памятуя, что течет в нем русская кровь от благоверного Святослава Черниговского. Но крепок город наш тобой, господин! Тобой! К тебе прибегает наш город, ты нам – покров, ты – наша сила…

"Да этот ведь поп тогда мне письмо писал!" – вспомнил Дмитрий.

Он приложился к иконам и поклонился народу. Затем попы пошли назад: за ними вслед иконы на людских плечах медленно тронулись к городу. Дмитрий поехал позади икон, а за Дмитрием тронулся его двор, дружина, любутчане, а вслед любутчанам возвращавшееся с пастьбы городское стадо – молчаливые, усталые коровы, крикливые печальные овцы и пастух, опирающийся на высокий посох.

Дмитрий въехал в Любутск, поднялся к погосту. Ему натопили княжую избу, где повседневно жил ценский пристав. После лесной сырости было хорошо войти в сухой жар избы. Спутники Дмитрия разместились по всему погосту, а дружина – по городу.

Стало смеркаться. Зажгли светец. Пристав хлопотал об ужине.

– Не осуди, государь, – разносолов печь не умеем. Ухи сварили.

Дмитрий взглянул на пристава:

– Знал, хитрец, чем князя порадовать.

– Да слыхал, что ты до окской ухи охоч.

Пар над ухой вставал до потолка, и пахло разварившимся луком; внесли на блюде стерлядей, и Дмитрий брал рыбу, а ухой захлебывал.

Повременив, к Дмитрию присоединились поснедать Бренко и Тютчев. Великокняжеский дьяк Внук с подьячим, писарями и слугами поместился во дворах причта и отведывал разносолы у попадьи.

Когда кончили и стали собирать со стола, к Дмитрию попросился Софроний.

– Ты разве здесь?

– За семьей приехал. Она сюда с Рязани сбежала да и осталась.

– А в Москве-то тебе всего дали?

– Сполна. К посольскому боярину приставили.

– Там тебе место.

– Я б хотел, да просить робею, летописанье вести. К списанию летописных книг приставить.

– Разум твой изощрен ли в том?

– То-то, что изощрен: в Рязани писал, да невместно писать Рязань, а на события взирать глазами московскими.

– Ты нешь москвитин?

– Сердцем с тобой, княже.

– В летописанье разум надобно щедро держать. Разум подобен закрому: иной полон пшеницей доверху, а в ином лишь по углам остались зернышки, да и те проросли. А полный закром иной ключник щедро держит, полной мерой оттуда черпает, а иной хранит, боится зерно выронить, и закрома его хоть и полны, да зерно в них слежалось, прогоркло, мышами пропахло – копнешь, а из зерна-то дым идет. Так и летописанье. Надо закром свой полным иметь да ослобонять его, чтоб новому зерну место расчистить. Разумеешь тако? Ступай ко Внуку, он хоть и недавний дьяк, да разумен, найдет те место. Скажи – от меня.

После ухи Дмитрий был добр.

– А не рано ль рязанца пускать к московской грамоте? – спросил осторожный Бренко. – Сперва б спытать.

– Мыслишь: не рязанское ль око промежду нас бродит? А пущай. То Ольгу страшно: он на полушку купит, а на рубль прихвастнет. А Москве больше таиться нечего: коли заглянет твое око за тын, увидит – Москва сильнее того, чем кажется. Этого ли таиться? Татар не чтим, тоже не таимся, на Воже с ними об этом перемолвились. Пущай око, пущай поглядят, смирней станут.

– Ну, коли так, пущай.

И вскоре Бренко заснул, разомлевший от окской стерляди да избяной жары. Пристав нерешительно расталкивал его, чтоб подстелить под него перину.

Они разлеглись на широких белых скамьях и не слышали ни петухов, кричавших среди туманной ночи, ни пастухов, игравших в берестяные трубы на заре.

Но Дмитрий проснулся рано и вскочил сразу. Отроки уже знали его обычай и держали наготове ковш ледяной воды. Дмитрий обмылся ею – лицо раскраснелось – и вышел на крыльцо глянуть, как разгорается заря.

Во двор уже сошлись люди, кому предстояло судиться на княжом суде.

Иные лениво жевали, сидя у стены. При виде Дмитрия еда остановилась у них поперек горла, они испуганно повскакали с мест, кинулись от страха бить лбом землю: никак не ожидали видеть князя столь рано, да одного, запросто.

– Да полно кланяться! – рассердился Дмитрий. – Как засужу вас, накланяетесь. А сейчас садитесь, ешьте, чтоб с пустым брюхом перед князем не стоять, этого не люблю – робеть будете. А москвитин о робости забыть должен.

И, хлопнув дверью, ушел.

– Он у нас такой! – поучительно сказал один из Дмитриевых воинов. – С ним говори, будто сам ты князь, и он те слушать будет. Своих людей высоко держит!

– А милостив ли?

– К виновному?

– Ну, ежли, скажем, малость провинился?

– Берегись!

– Ух!

– Чем виноват-то?

– Упаси бог, это не я!

– А кто ж, коли не ты?

– А почем ты знаешь, что я?

– Вашего брата насквозь видно.

– Упаси бог. Засудит?

– Вконец.

– О, господи! Я ему все скажу, пущай как хочет. Как на духу, за это, может, смягчит?

– Непременно.

Наступило время суда.

Дмитрий сел на крыльцо, а перед крыльцом во дворе сели бояре, стала стража, начался опрос. Дмитрий молча слушал, словно был в стороне, но, ища правды и милости, истцы и ответчики обращали свои слова мимо бояр ко крыльцу. Дмитрий же слушал, ни словом не вступая в суд.

Разобрали два дела о дележе. Приступили к делу о потраве; жалобился молодой крестьянин, пришедший сюда на поселенье с рязанских земель.

Назад Дальше