"Ты розу алую срывала
И наклонялась к розе той,
А небо над тобой сияло
Твоей залито красотой...".
Поселок Окуловка Новгородской губернии, февраль 1917 года
Николай Степанович и Лариса тихо шли по аллеям старого парка в имении поэта Сергея Ауслендера - давнего друга Гафиза. Когда-то, в таком далеком теперь 1910 году, Сережа Ауслендер был шафером на венчании Гумилева с Анной Горенко, состоявшемся неподалеку от Киева, в церкви Никольской слободки. В том же 1910 году Николай Степанович гостил в усадьбе Ауслендера Парахино, расположенной в окрестностях Окуловки. Теперь они с Лери выбрали для объяснения и встречи не лазарет в Кречевицких казармах, а парк сережиной усадьбы. Странное совпадение или, лучше сказать, зловещая гримаса судьбы: когда-то Ауслендер был свидетелем исполнения его давней мечты - венчания с "черноморской русалкой", теперь аллеям сережиной усадьбы суждено увидеть, как вдребезги разобьется другая мечта Гафиза - надежда на союз с Лери Рейснер.
Старая усадьба, деревья в серо-стальной пелене дождя и снега: как все это напоминало Гумилеву родное имение Слепнево Тверской губернии, которое он так хотел показать Лери! И вот теперь они шли по аллеям парка вдвоем, но, кажется, в последний раз. Гумилев тщетно пытался прочесть в серо-стальных глазах Лери хотя бы понимание. Кроме холодного жесткого блеска оскорбленного достоинства, жаждущего удовлетворения, там не было ничего. Значит, она сейчас Лера, а не Лаик... Как жаль...
Лариса наконец-то решила навестить своего, вернее, теперь уже чужого Гафиза. Стоял серый и унылый зимний день, и в воздухе словно повисло тяжелое и томительное ожидание. Лариса понимала, что объяснения напрасны, но ее вела за собой властная и роковая сила гордыни. Сине-золотой цвет ее души, которым так восхищался Гафиз, превратился в стальной. "Я сейчас, как раненый зверь... - обреченно подумала она. - Как раненый зверь...".
- Как ты мог? - спросила Лери. - Я так ждала тебя, так верила тебе... Чем прельстила тебя эта глупая овечка?
- Она совсем не овечка и отнюдь не глупая... Впрочем, какое это имеет значение? - устало спросил Гафиз. - Моя единственная Леричка - это ты... И Лера-Лаик из "Гондлы" - это тоже ты... Не заставляй меня оправдываться, Лери. Я все равно не умею. Не заставляй ворошить прошлое. Оно, как мертвые листья, надежно спрятано под снегом. Есть настоящее - и выбор, о котором я говорил тебе. Ты уедешь со мной?
- Снег растает, Гафиз, и обязательно обнажатся гнилые мертвые листья, - сухо возразила Лери. - Твоя неверность, твои измены - все это вернется еще много раз. А я не смогу это принять и понять...
- Но ведь и ты изменила мне, Лери, - примиряюще улыбнулся Гафиз. - Мы квиты.
- Откуда ты знаешь?! - вспыхнула Лариса. - Кто тебе рассказал?!
- Все та же госпожа Энгельгардт, которую ты так презираешь и, судя по всему, в грош не ставишь... Зря, она опасна! Она видела тебя в нашей гостинице на Гороховой. С каким-то мичманом Ильиным, или Филиным, или как его там? Впрочем, мне нет до этого дела. Я понимаю, ты хотела отомстить. Но теперь мы квиты и можем забыть - и о госпоже Энгельгардт, и об этом... Филине. Я не стану спрашивать у тебя отчета.
- Значит, это ты должен прощать меня? Выходит - так?! - нервно рассмеялась Лариса. - Оказывается, это я перед тобой виновата?!
- Никто ни в чем не виноват, Лери. Забыто - значит прощено. Прости и забудь.
- Я не могу, - обреченно сказала она. - Быть может, моя любовь слишком уязвима. Как только подумаю, что ты говорил одни и те же слова и мне, и ей, и водил в гостиницу на Гороховой и ее, и меня... Как только подумаю - не хочу тебя видеть.
- "Она любит тебя слишком наивной и потому уязвимой любовью...", - обращаясь к самому себе, грустно сказал прапорщик. - Прав был пан Твардовский...
- О чем ты? - переспросила Лери.
- Один очень старый поляк, а может, совсем не старый, просто зажившийся на этом свете, предсказал мне и твою обиду, и эти слова... - объяснил Гафиз. - Я не знаю, как оправдаться перед тобой, Лери. Там, на фронте, мне казалось, что не в чем оправдываться.
"Святой Антоний может подтвердить,
Что плоти я никак не мог смирить,
Но и святой Цецилии уста
Прошепчут, что душа моя чиста..."
Твоя любовь не успела окрепнуть - поэтому первое же испытание оказалось для нее роковым. Но подумай, Лери: ты можешь выбрать обиду и остаться с этим мичманом и своей революцией, или выбрать любовь и уехать со мной в огромный и, Бог даст, добрый мир. Там все изменится. Помнишь, я писал тебе, что ты - новая Елена Троянская, и я хочу тебя увезти. На Мадагаскаре, или в Абиссинии, или в Марселе, в чудесном саду, среди цветущих деревьев, мы будем счастливы... Но если мы останемся в России, чтобы разделить ее агонию, тогда...
- Что тогда? - жестко посмотрела на него Лери.
- Тогда ты забудешь о социальной революции и говорунах из отцовской гостиной. Они раздувают страшный огонь, словно колдуны, творящие такое роковое проклятие, которое не пощадит ни их врагов, ни их самих!..
- Отказаться, как ты изволил выразиться, от друзей-революционеров? - раздраженно спросила Лери. - Бросить все самые светлые мечты и надежды? Ради чего? Ради твоего донжуанства? Если бы я верила в твою любовь, то смогла бы уехать с тобой. Или даже остаться в России и пойти за тобой... Пускай в другой лагерь! Но я тебе больше не верю.
- Из-за чего, Лери? Из-за нестоящего коротенького романчика? - горькому изумлению Гафиза не было предела. Значит, правда, что "женщине с мужчиной никогда друг друга не понять...". Неужели обида Лери так сильна? Коварная и мстительная девчонка с ангельским личиком спутала ему все карты! Зачем только злой рок свел Анну Энгельгардт с его Лери?! Неужели он обречен злым роком на женщин с именем Анна? Похоже, эту петроградские приятели-остроумцы гордо назовут "Анна Вторая".
- Поверь мне снова, Лери, - мягко и терпеливо, насколькоэто было возможно, начал он. - Я написал для тебя стихотворение, прочти... - Николай Степанович вложил в ручку Ларисы сложенный треугольником листок бумаги. - Пусть это будет еще одно письмо с фронта. Ты ведь так любила читать мои письма. Ответь мне письмом, если не захочешь больше прийти. Я пойму. Но помни: у нас с тобой два пути. Или вместе к жизни, или порознь к смерти.
Лариса машинально взяла письмо, тяжело и скорбно взглянула на Гафиза и побрела одна по аллее. Николай Степанович грустно смотрел ей вслед. Самая лучшая, самая своенравная девушка вот так просто уходила из его жизни... По аллее с конвертом в руке. Он смотрел на то, как теряется в пространстве ее силуэт, и читал про себя молитву Богородице: "Пресвятая Дева, радуйся, благодатная Мария, Господь с тобой...".
Откуда-то издалека зазвонил колокол. Тяжело, гулко. Он перекрестился истово, словно в детстве, усмотрев в этом знак Провидения, и уныло побрел обратно. По старой привычке подумал он стихами - собственными: "Лучшая девушка дать не может больше того, что есть у нее...".
Окуловка Новгородской губернии, февраль 1917 года
Мир разрушался прямо на глазах. Рушилась Россия, исчезал, уходил в небытие прежний уклад жизни, разваливалась армия, и даже Гумилев, отнюдь не столп армейских уставов, во время коротких визитов в Петроград, не раз говорил старому другу Лозинскому, что без дисциплины воевать нельзя. В полку началось переформирование эскадронов в стрелково-кавалерийские дивизионы, гусар отправляли в окопы как простую пехоту: на них еще хоть как-то можно было надеяться, что не разбегутся.
Прапорщика Гумилева направили в распоряжение полковника 4-го уланского Харьковского полка барона фон Кнорринга. Под началом Кнорринга прослужить довелось недолго - полковник не стал дожидаться, пока собственные солдаты пустят ему пулю, и застрелился сам. Прислали нового командира - подполковника Сергеева, но и тот пребывал в жалкой растерянности. Хвалившееся многовековыми трациями, кичившееся благородством происхождения, российское императорское офицерство теперь представляло собой печальное зрелище. Словно тело солдата, изъеденное трехлетней окопной гнилью, армия разлагалась прямо на глазах и смердела. В воздухе отчетливо угадывался и опасный трупный запах грядущей революции... А где грянет одна - там жди и вторую, поговаривали досужие острословы. Гумилев однажды назвал происходящее "часом гиены": гиены питаются падалью, а гниющий труп Российской империи превращался сейчас в лакомую добычу.
Чтобы хоть как-то отвлечься от мучительных размышлений и ощущения собственной беспомощности, Гумилев подолгу пропадал в имении нового знакомого - географа и литератора Сергея Николаевича Сыромятникова. Они часами могли беседовать об экваториальной Африке, планах экспедиции в Конго, об Абиссинии, о скандинавских сагах и о песнях древних северных скальдов... Сыромятников побывал и в странах Персидского залива, и в Корее - поговаривали, не только с этнографическим интересом: под носом у англичанами добывал сведения для русской разведки... Он-то и подал Николаю Степановичу спасительную мысль: уехать туда, где, вдали от метрополии, еще сохранилась армейская дисциплина - на Салоникский или Месопотамский фронт.
- А что? - посмеиваясь, поддержал его Гумилев. - Может быть, в самом деле? Завести себе малиновую черкеску, стать резидентом при дворе какого-нибудь беспокойного хана, а заодно - собрать коллекцию персидских миниатюр?
- Есть еще одна возможность, Николай Степанович, - посоветовал ему Сыромятников. - Франция, Русский экспедиционный корпус... Там еще есть дисциплина!
Гумилев стал всерьез подумывать об отъезде. От Лери не было ни вестей, ни писем. С женой он несколько раз виделся в Петрограде, но Аня в конец эмансипировалась и даже, словно между делом, с изящной непосредственностью посвящала его в подробности своих недавних романов... Он резко обрывал ее - и уезжал в Окуловку. Она обижалась и долго не могла понять, что же она такого сказала?
Сын Левушка оставался в Слепнево, на попечении бабушки - Анны Ивановны Гумилевой. Аня Энгельгардт несколько раз навещала его в лазарете Кречевицких казарм, но уходила ни с чем. Понемногу Гумилев стал прощупывать две возможности, предложенные Сыромятниковым, - или Месопотамский фронт, или Экспедиционный корпус во Франции... Оставалось одно последнее дело: перед отъездом смертельно хотелось повидаться с Лери и все-таки еще раз предложить ей уехать вместе. Сына и мать можно будет потом вызвать к себе, устроившись на новом месте. Впрочем, он не был уверен, что уезжает насовсем...
В двадцатых числах февраля Гумилев бросил закупку сена, которой озаботил его полковой командир, и уехал в Петроград. По пути все думал, какой застанет Лери, и при этом неожиданно для себя волновался, как мальчишка, курил, бормотал стихи, а то и прихлебывал спирт из солдатской фляги. От спирта и стихов так разобрало, что в Петрограде уже еле стоял на ногах, но до квартиры Рейснеров, на Петроградскую сторону, все же добрался. С иронией отчаяния подумал, что хотел прийти в профессорскую квартиру просить руки Лери, а приходит вот так - виноватым, но, видит Бог, так ли тяжела его вина?
Дом герцога Лейхтенбергского на Петроградской стороне, гулкие ступеньки в парадном, покрытая темным лаком деревянная дверь... Он долго стоял перед этой дверью, не решаясь позвонить. Открыла заплаканная дама, по-видимому, мать... Ах, да, Лери говорила, что ее мать зовут Екатерина Александровна...
- Вы к кому, к Ларочке? Вы кто?! А-а-а-а!... Гумилев!!! Уходите отсюда, уходите скорее! Ларочке сейчас так плохо!! Едва ли она захочет вас видеть.
Дама величественным жестом героини античной трагедии заломила свои еще красивые руки, а потом высвободила одну из них и выразительно указала перстом: "Прочь!" Гумилева это драматическое изъявление скорби скорее разозлило:
- Полно, Екатерина Александровна. Скажите лучше, ради Бога, что с ней?!
Дама изящно-печальным жестом закуталась в небрежно накинутую шаль.
- Даже не знаю, как сказать... Видите ли, Николай Степанович, это был такой ужас!!! - ее черные матовые глаза эффектно округлились, - Ларочка пыталась покончить с собой! Боже, как я перепугалась! Она взяла этот пистолет... э-э-э... "браунинг" у Феди Ильина, он учил ее стрелять, такой милый молодой человек... Она даже показывала оружие нам, говорила, что подарок... А потом взяла - да и выстрелила!!!
- Только не говорите мне, что в себя. Все-таки я имею удовольствие немного знать вашу дочь, - уныло заметил Гумилев, понимая, что приехал совершенно зря.
- Не в себя, что вы, даже страшно подумать!!! В зеркало, в мое любимое трюмо в стиле art nouveau! Утверждала, что в свое отражение... Зеркало, конечно, вдребезги, и на стене остался такой чудовищный, ужасный след, я просто не в силах его видеть! И все бы ничего, если бы не ее настроение... Она сейчас сама не своя. И все из-за этого вашего... романа с дочерью профессора Энгельгардта. Ларочка мне все рассказала. Отцу - нет, а от меня у нее нет секретов. Прощайте!..
Заплаканная дама попыталась захлопнуть дверь, но Гафиз красноречиво положил руку на косяк.
- Послушайте, госпожа Рейснер, - сказал он. - Я, конечно, виноват перед Лери, но не так, как вы думаете. Я хотел просить ее руки. И сейчас повторю это. Позвольте мне войти, мне действительно нужно увидеть ее.
- Но ведь вы, кажется, в некотором роде женаты, Николай Степанович? - ехидно спросила Екатерина Александровна. - Ларочка рассказывала перед самой историей с выстрелом, что случайно встретилась с вашей женой - Ахматовой.
- Где же это? - с удивлением спросил Николай Степанович. И тут же ответил самому себе: Впрочем, это не трудно. У нас много общих знакомых. И любимых мест. Например, "Собака"...
- Они столкнулись в "Бродячей собаке"... - объяснила госпожа Рейснер. - Ваша супруга обратилась к Ларочке с какой-то любезной фразой, Лара смутилась, поспешила уйти. А потом подумала, что ваша жена ничего не знает, что вы вовсе и не собираетесь разводиться... К тому же, Ларочка всегда так любила стихи Ахматовой! Она не хочет огорчать Анну Андреевну.
- Я обещал Лери развестись с Анной Андреевной и выполню свое обещание. А что до огорчения... Поверьте, я уже ничем не могу огорчить свою жену. А Лери для ее гордыни просто не существует.
Екатерина Александровна подозрительно взглянула на него, томно вздохнула, что, вероятно, должно было считаться признаком глубокого раздумья. А может и вправду пустить его к Ларочке, может быть, этот симпатичный (если бы от него так не разило водкой и армией) кандидат в женихи повинится перед Ларой, и все наладится? Нет, не сейчас, Ларочка еще больше разнервничается... Право, лучше не стоит устраивать им новую встречу. Пусть снова придет Федя Ильин, утешит дочь. И "браунинг" этот злосчастный, подарок свой, заберет от беды подальше. А поэт пусть придет когда-нибудь в другой раз, потом... Если только понадобится это "потом".
- Сейчас не нужно ее тревожить, Николай Степанович, - решительно сказала Екатерина Александровна. - В другой раз... Я расскажу ей, что вы приходили. Если Ларочка захочет, она даст вам знать.
И тут на пороге появилась сама Лери - бледная и решительная, словно валькирия. Она твердо отстранила мать и властно сказала: "Входите, Николай Степанович". По испуганному молчанию Екатерины Александровны Гумилев сразу понял, кто в доме хозяин, точнее - хозяйка. Профессора, судя по всему, не было, как и младшего брата Ларисы - Игоря.