С Задопятовым Иван Иваныч столкнулся у самой профессорской.
— Здравствуйте, — и Задопятов придав гармонический вид себе, отбородатил приветственно:
— Геморроиды замучили.
В подпотолочные выси подъятое око Ивану Иванычу просто казалося свернутой килькой, положенной на яичный белок.
— А вы слышали?
— Что-с?
— Благолепова-то — назначают.
— И что же-с?…
— Посмотрим, что выйдет из этого, — око, являющее украшенье Москвы (как царь-пушка, царь-колокол), село в прищуры ресниц; он стоял — вислотелый, с невкусной щекою: геморроиды замучили!
Иван Иваныч подумал:
«Дурак».
И, сконфузившись мысли такой, он подшаркнул:
— А вы бы, Никита Васильевич, как-нибудь: к нам бы…
Никите Васильевичу, в свою очередь, думалось:
— Да у него — э-э-э — размягчение мозга.
И мысль та смягчила:
— Может быть, я — как-нибудь…
И — разошлись.
Задопятова перехватили студенты; и он гарцевал головой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали весьма увлекательную параболу в воздухе: и на параболе этой пытался он взвить Ганимеда-студента, как вещий Зевесов орел.
А профессорская дымилась: зеленолобый ученый пытался Ивана Иваныча все защемить в уголочке; кончался уже перерыв: слононогие и змеевласы старцы поплыли и аудитории. Спрятав тетрадку с конспектом, профессор Коробкин влетел из профессорской в серые коридоры; какой-то студентик, почтитель, присигивал перебивною походочкой сбоку, толкаемый лохмачами в расстегнутых серых тужурках; совсем пахорукий нечеса прихрамывал сзади.
Большая математическая аудитория ожидала его.
15
Вот она!
Стулья, крытые кучами тел, серо-белых тужурок, рубах; тут обсиживали подоконники; кафедру; густо стояли у стен и в проходе; вот маленький стол на качающемся деревянном помосте, усиженном кучами; вот и доска; вот и мела кусочек; и — мокрая тряпка.
Профессор совсем косолапо затискался через тела; сотни глаз его ели; под взглядами он приосанился, помолодел, зарумянился; нос поднялся, и привздернулись плечи, когда, подпирая рукою очки, поворачивал голову, приготовляясь к словам.
Переплеск побежал.
Опершися руками на столик, спиною лопатясь на доску, свисая махрами, с улыбкой побегал, блеснув плутоватыми глазками; и — пред собою их ткнул.
— Господа, — начал он, припадая к столу, — я покорнейше должен просить не высказывать мне одобрения или, — повел удивленно глазами он, — неодобрения… Я перед вами профессор, а не… не… взять в корне… артист; здесь — не сцена, а, так сказать, — кафедра; здесь не театр — храм науки, где я, в корне взять, перед вами явлюсь, естественным — да-с — конденсатором математической мысли.
И ждал, осыпаемый новыми плесками; но перестал реагировать; ждал.
— Гм… Научно-математический метод объемлет, — развел свои руки, — объемлет все области жизни; и даже, — тут он подсигнул, — этот метод, взять в корне, является мерою наших обычных воззрений, — он молнил очковым стеклом.
— Господа, ведь научное мировоззрение, — бросил очки на лоб, — опирается, да-с, говоря рационально, на данные, — сделал он паузу…
— Биологических, психофизических знаний, которые нашим анализом сводятся к биохимическим, к физико-химическим принципам.
— Факт восприятия, — пальцы зажал он в кулак, — разложим, — растопырил он пальцы, — на физико-химические комплексы, которые все разложимы на чисто физические отношения.
— К физике, — бросил направо он, — к химии, — бросил налево он, — сводятся в общем процессы.
— Гм, — в химии всякий процесс, — он приподнял надбровные дуги, — воспринятый в качественном отношении, есть материальный процесс; — рявкнул, — химия; — рявкнул, еще убедительнее, — была, — сделал видом открытие, — до сих пор, в корне взять… гм… гм… наукой о качествах. С важным открытием, ясно поставленным правой рукой на ладонь, он пошел на студентов.
— А физика, — он угрожал, — есть наука, в которой количества.
И убеждал их летающим пальцем.
— Поэтому вот, господа, — призывал он глазами к вниманью, — имеем к физической химии мы отношения, да-с, весовые, — и тоненьким голосом бисерил: — то есть такие, которые, — кха; — он закашлялся, — и тем не менее, и однако ж… — он сбился.
Немного попутавшись, вышел: прямою дорогой пошел в математику.
И победителем бацал по доскам помоста, пропятив живот.
Помахал с получасик введением к курсу, потом, схватив мел, перешел прямо к делу: к доске; голова тут расшлепнулась в спину, а ворот вскочил над затылком; поэтому, ставши спиною к студентам, показывал ворот, — не голову, — с очень короткой рукою, закинутой за спину и косолапо качаемой вправо и влево (помощь себе), очень быстро вычерчивая формулы.
— Модуль, взять в корне, — число: то, которое, — он повернул свою голову, — множится логарифмами одного, гм, начала для получения логарифмов другого начала.
Забегал мелком по доске.
Заслуженный профессор на лекциях становился, ну, право, какой-то зернильнею; стаи студентиков, точно воробушки, с перечириком веселым клевали за формулкой формулку, за интегральчиком интегральчик.
Обсыпанный мелом, сходил уже с кафедры в стае студентов, в которую тыкался он полнощеким лицом; и бежал с этой стаей к профессорской.
— Вы, — дело ясное: вы прочитайте-ка, знаете ли, у Коши.
— Да на это указано Софусом Ли, Математиком шведским.
— Стипендиат?…
— Что же тут я могу; обратитеся к секретарю факультета.
У самой профессорской остановили его: представитель какой-то коммерческой фирмы, весьма образованный немец, явился с труднейшим вопросом механики.
— Ну, как фи думайт, профессор?
— Да вы-с — не ко мне: вы подите-ка, да-с, к Николаю Егоровичу, говоря рационально, — к Жуковскому… Он ведь — механик, не я — в корне взять.
Но одно поразило: открытие в области приложения математики к данным механики, сделанное Иваном Иванычем, прямо имело касанье к предложенному иностранцем вопросу: профессор уткнулся в бобок бородавки весьма интересного немца и обонял запах крепкой сигары; профессор заметил, что он, вероятно, к вопросу вернется и выскажется подробней по этому поводу в «Математическом Вестнике» — в мартовской книжке (не ранее); немец почтительно в книжечку это записывал.
— Знаете, книжечки желтые — «Математический Вестник»… Да, да: редактирую — я…
И рассеянно тыкал в него карандашиком, зарисовавшим какие-то формулки на темно-рыжем пальто иностранца.
* * *
И вот — Моховая; извозчики, спины, трамвай за трамваем.
Профессор остановился: из черных полей своей шляпы уставился он подозрительно, недружелюбно и тупо в какую-то новую мысль; но в сознанье взвивался вихрь формул: набатили формулы и открывали возможности их записать; вот и черный квадрат обозначился, загораживая перед носом тянувшийся, многоколонный манеж.
Обозначился около тротуара, себя предлагая весьма соблазнительно:
— Вот бы подвычислить!
И соблазненный профессор, ощупав в кармане мелок, чуть не сбивши прохожего, чуть не наткнувшись на тумбу, — стремительно соскочил с тротуара: стоял под квадратом; рукою с мелком он выписывал ленточку формулок: преинтересная штука!
Она — разрешилася.
Поинтереснее знаменитой «ферматы» (такая есть формула: он еще как-то о ней написал).
— Так-с, так-с, так-с; тут подставить; тут — вынести. И получился, — да, в корне взять, — перекувырк, изумительный, просто: открытие просто. Еще бы тут скобочку: только одну.
Но квадрат с недописанной скобочкой — чорт дери — тронулся: лихо профессор Коробкин за ним подсигнул, попадая калошею в лужу, чтоб выкруглить скобочку: черный квадрат — ай, ай, ай — побежал; начертания формул с открытием — улепетывали в невнятицу: вся рациональная ясность очерченной плоскости вырвалась так-таки из-под носа, подставивши новое измеренье, пространство, роившееся очертаниями, не имеющими отношенья к «фермате» и к перекувырку; перекувырк был другой: состоянья сознания, начинающего догадываться, что квадрат был квадратом кареты.
Карета поехала.
Это открытие поразило не менее только что бывшего и улетевшего вместе со стенкою кареты: не свинство ли? Думаешь, — ты на незыблемом острове средь неизвестных тебе океанов: кувырк! Кит под воду уходит, а ты забарахтался — чорт подери — в океане индейском (твой остров был рыбой); так статика всякая — чорт подери — переходит в динамику, иль в развиваемое ускорение тел: уско-ряяся, падает тело.
Профессор с рукой, зажимающей мел, поднимая тот мел, развивал ускорение вдоль Моховой, потеряв свою шляпу, развеявши черные крылья пальто; но квадрат, став квадратиком, силился там развивать ускорение; и улепетывали в невнятицу — оба: квадрат и профессор внутри полой сферы вселенной — быстрее, быстрее, быстрее! Но вдвинулась вдруг лошадиная морда громаднейшим ускореньем оглобли: бабахнула!
Тело, опоры лишенное, — падает: пал и профессор — на камни со струечкой крови, залившей лицо.
А вокруг уж сгурьбились: тащили куда-то.
Глава вторая
«Дом Мандро»
1
И вот заводнили дожди.
И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости — тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь темней; истер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичек обернулся в снежиночки.
И говорили друг другу:
— Смотрите-ка!
— Снег.
— И ведь — нет: дождичек!
Так октябрь пробежал в ноябри, чтобы туман — ледяной, мокроватый, ноябрьский — стоял по утрам; и простуда повесилась: мор горловой.
* * *
Эдуард Эдуардович стал замечать: между всеми предметами в комнатах происходили какие-то — да-с — охладенья; натянутости отношений сказались во всем; воду пробуешь — нет: холожавая; ручку от двери, и та: вызывает озноб.
Он заканчивал свой туалет — перед зеркалом в ясной, блистающей спальне.
Представьте же: он, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович, главный директор компании «Дома Мандро», светский лев, принимал в своей спальне — кого же?
Да карлика!
Просто совсем отвратительный карлик: по росту — ребенок двенадцати лет; а по виду — протухший старик (хотя было ему, вероятней всего, лет за тридцать); но видно, что — пакостник; эдакой гнуси не сыщешь; пожалуй — в фантазии. Но она видится лишь на полотнах угрюмого Брегеля.
Карлик был с вялым морщавым лицом, точно жеваный, желтый лимон, — без усов, с грязноватеньким, слабеньким пухом, со съеденной верхней губою, без носа, с заклеечкой коленкоровой, черной, на месте дыры носовой; острием треугольничка резала четко межглазье она; вовсе не было глаз: вместо них — желто-алое, гнойное вовсе безвекое глазье, которым с циничной улыбкою карлик подмигивал.
Он вызывающе локти поставил на ручках разлапого кресла, в которое еле вскарабкался; и развалился, закинувши ногу на ногу; а пальцами маленьких ручек — пощелкивал; уши, большие, росли — как-то врозь; был острижен он бобриком; галстух, истертый и рваный, кроваво кричал; и кровавой казалась на кубовом фоне широкого кресла домашняя куртка, кирпичного цвета, вся в пятнах; нет — тьфу: точно там раздавили клопа.
Он вонял своим видом.
Мандро поднял бровь, уронивши на карлика взгляд, преисполненной явной гадливости; чистил свои розовые ногти; и — бросил:
— Я вам говорю же…
Но карлик твердил, показавши на место, где не было носа.
— Нос.
— Что?
— А за нос?
Перекладывал ноги и пальцем отщелкивал:
— Я повторяю: заплочено будет.
— Ну да — за услуги; а — нос? И прибавил он жалобно:
— Носа-то — нет: не вернешь. Фон-Мандро даже весь передернулся.
— Вздор!
И отбросивши щеточку кости слоновой — взглянул гробовыми глазами в упор:
— Пятьдесят тысяч рубликов: сто тысяч марок!
— Немного.
— По чеку — в Берлине получите: ну-те — идет?
Увидавши, что карлик намерен упорствовать, — бросил с искусственным смехом:
— Ведь дело не трудное… Только до лета. А там — за границу.
— Другому-то больше заплатите…
— Десять же лет обеспеченной жизни; лечение, стол — на мой счет; и…
Но карлик показывал зубы: показывал зубы — всегда (ведь губы-то и не было):
— Вы не забудьте, что если поднимется шум…
Всем зажимом бровей показавши, что это — последнее слово, Мандро оборвал его.
— Ну, я согласен.
С кряхтеньем стащился на пол; подошел, переваливаясь на кривых своих ножках, вплотную к Мандро: головой под микитки; поднял желто-алое глазье в густняк бакенбарды.
— По-прежнему, мальчики?
Но фон-Мандро не ответил ему.
Потянулся рукой за граненым флаконом, в котором плескались лиловые жидкости для умащения бак.
Умастив, он в гостиную с карликом вышел, — в тужурке из мягкого плюша бобрового цвета и в плюшевых туфлях бобрового цвета, прислушиваясь к звукам гамм, долетавших из зала. Лизаша играла.
С угрюмою скукой бросил он взгляд на предметы гостиной: они расставлялись так, что округлые линии их отстояли весьма друг от друга, показывая расстояние и умаляя фигуры — в фигурочки: вот, пересекши гостиную, стал у окна он; при помощи малого зеркальца трудолюбиво выщипывал вьющуюся сединочку.
Кресла, кругля золоченые львиные лапочки, так грациозно внимали кокетливым полуоборотом — друг другу, передавая друг другу фисташковым и мелкокрапчатым (крап — серо-розовый), гладким атласом сидений тоску, что на них не сидят; фон-Мандро опустился на кресло, склоняяся к спинке, узорившейся позолотою скрещенных крылышек, от которых гирляндочка золотая стекала на ручки.
Меж этим дуэтиком кресел золотенький столик фестонами ставил расписанный, плоский, щербленый овал — для альбомов, подносика, пепельницы халцедонной с прожилками, малой фарфорки: на фоне экрана зеленого — с золотокрылою, золотоклювою птицею.
Сверху из лепленой потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарь.
— Уходите-ка…
— Да, — я иду, я иду.
— И прошу: не являйтесь; все то, что вам может понадобиться, мне будет вполне своевременно передано.
Очень странно: Мандро проводил неприличного гостя не залом, — столового и боковым коридором в переднюю, — как-то смущенно, едва ли не крадучись; он — озирался; и сам запер дверь; он стыдился прислуги: что скажут? Мандро, фон-Мандро, глава «Дома Мандро», и — такой посетитель.
Вернулся в гостиную он.
Равнодушно прислушиваясь к перебегам Лизашиных гамм, Эдуард Эдуардович им подпевал бархатеющим баритоном: как будто запел фисгармониум; но из-за звука глядел гробовыми глазами бобрового цвета; и взгляд этот деланным был; он измеривал глуби зеркал, пропадая туда и рассудком своим высекая из памяти: мраморы статуй.
Мандро был артист спекуляции.
Казалось порою, что он, как орел, на кругах, мог включить в свою сферу большой горизонт предприятий, обнявший Европу и даже Америку; мог бы сравняться с Рокфеллером и среди русских дельцов заслужил бы почетное место; какая-то дума, отвлекши, его низводила к простым аферистам: вращался в темнейших кружках заграничных агентов.
В обстании быта ходил, как в халате: с ленивым зевком. Вот фасонная выкройка баки, где каждый волосик гофрирован был, поднялся над креслами и отразился в зеркале; в зеркало он посмотрел и защурил курсивом ресницы, оправив заколотый галстучек, он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется — фоны зеленых обой его вырежут четко, поднимется — и тонконосый, изысканный профиль его отразится в трюмо; подопрет свою голову кистью — под локоть подставятся плоскости малого шкафика, только и ждущие этого
Меблировал свои жесты.
Включал свое имя в компании он, о которых ходила молва, что компании эти лишь вывески Нет, — для чего были нужны такие дела фон-Мандро, когда силою воли, культурою мог бы добиться успехов, не портя своей репутации?
Он ее портил.
При мысли такой грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные бакенбарды с атласно-вбеленным пятном подбородка (приятною ямочкой) — дрогнули; съехались брови — углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх, между ними слились три морщины, трезубцем, подъятым и режущим лоб; здесь немое страдание выступило.