Новый мир построим! - Смирнов Василий Александрович 12 стр.


В сенях попахивало с улицы и со двора оброненным и разворошенным навозом и еще сильней, острее тянуло свежестью гуменника. Лиловело по-вечернему оконце с разбитым стеклом. И Двухголовый жалко лиловел и пятился от света.

— Кто подсочил три молоденькие березки в Заполе, на Мошковых концах? — спросил Шурка.

И не было дрожи и злобы в его голосе. Куда же они подевались, злоба и дрожь?

— Какие березки? Я и в Заполе-то еще не бывал нынче ни разу, — угрюмо ответил Олег.

— А папиросы «Дюшес», окурки, чьи? — допытывался, уличал Петух.

— У нас в лавке который год и не пахнет папиросами…

— Да что с ним разговаривать, с контрреволюционером. Расстрелять на месте! — скомандовал Володька, а ремня на Олега не поднимал.

Ребята видели (или им померещилось?): Двухголовый завистливо-тоскливо поглядел в раскрытую дверь на матовый абажур лампы-«молнии» и сосновый, во всю стену, шкаф с книгами, на мужиков, закутанных дымом самосада и газетами, на Аграфениных ребятишек, счастливо глазевших в кути, отвернулся и, стремительно вырвав ремень у питерщичка-разини, сильно стегнул его, швырнул ремень ему в лицо и был таков.

— Держи его… бей! — закричал с досадой и обидой Володька.

Кинулись за Двухголовым, налетели в лиловой тьме сеней на Катьку Тюкину, чуть не сшибли с ног. Растрепа немедля раздала направо и налево затрещины, как большая, которую обеспокоили маленькие, и прошла в читальню.

Скажите, пожалуйста, какая невеста без места!

Шурка сразу забыл про Олега. Дрожь вернулась к нему. Но то была совершенно другая, горько-сладкая дрожь.

Зачем явилась сюда Катька? За книжкой? Посмотреть, что делается в библиотеке, послушать, о чем толкуют мужики, и потом слетать в Заполе, передать в шалаш, отцу, сельские новости? А может, она хотела просто-напросто с кем-то украдкой переглянуться, с брошенным, забытым, а все ж таки ненароком вспомнившимся? Дай-то бог!..

Шурка ждал следующих милостей, но бог не расщедрился, поскупился, не дал больше ничего, кроме этой дорогой безответной оплеухи и приятной, с дрожью, догадки. Очень даже возможно, что именно с долговязым добрым молодцем тайно переглянулись необманные кошачьи зеленые глаза. Разве мало? Слава тебе, на первое время достаточно.

Не хватало долгих весенних сумерек на ожидание новых божьих милостей. Все сыпались и сыпались на горячую голову иные благодати, одна другой непонятнозавлекательней.

Глава VII

АГИТАТОР БУДКИН

Вот остановился у Косоурова водопоя тарантас с седоком, направлявшимся, надо быть, к поезду на станцию. Пока возчик, отпрукивая, разуздывал и поил коня, седок слез поразмять косточки, увидел светлые распахнутые окна напротив колодца, услышал говор и ржание мужиков и не утерпел, подошел, любопытствуй, к избе.

— Удальцы, что у вас тут происходит? Собрание? — спросил он ребят, выскочивших на минутку по своим делам на улицу.

Ему охотно, с толком и подробностями объяснили: мужики читают газеты, здесь открыта библиотека-читальня.

— О! О! — тихонько протянул и даже присвистнул проезжий, вбежал в крыльцо, и ватага, нырнувшая следом, стала невольно свидетельницей очередного дива.

Незваный гость, моложавый, чернобровый, с подстриженными гребеночкой усиками, в аккуратном, хоть и ношеном, чистом летнем пальто поверх солдатской гимнастерки, в суконной, глубокой фуражке с лаковым козырьком, надетой прямо, удобно, в аккуратных, без пузырей, брюках навыпуск, штиблеты по недавней грязи с галошами блестят намытые и сам хозяин их, складный, аккуратный, как и его одежка, блестит веселыми прищурами, оглядывая быстро народ, недеревенское убранство горницы, кланяясь всем, как знакомым. Не успел поздороваться, угостить мужиков вахрамеевской забытой полукрупкой, окинуть стол с газетами, какие там они, не успел напробоваться-накашляться и похвалить едучий местный самосад, что-то мельком спросить, что-то кратко ответить, как все главное уже знал, все одобрял, и мужики все о нем знали: Будкин Павел Алексеич, рабочий из Ярославля, большевик, возвращается из Углича, с митинга.

От сельских новостей Будкину вроде сразу стало жарко и приятно. Он снял фуражку, сбросил на лавку пальто, сложил, чтобы не мялось, остался в гимнастерке, как в блузе, без погон и наград, подпоясанной узким ремешком, свежевыстиранной, с костяными мирными пуговицами, — не солдат и не мужик, обыкновенный мастеровой человек. Усмешка открытая, прическа городская, на лоб красивым крылышком, разговор охотный, быстрый, понятный, — все знает, обо всем может пояснить, без утайки и выдумки. А чего не знает, так и отвечает: «Не ведаю, братцы… А сами-то вы как думаете?»

У него заметные ухватки «оратора», но не такого, как приезжал недавно в село из уезда, социалист-революционер, рядился под бедного мужичка, а стоял горой за богатых. Будкин же был просто Будкиным, как бы питерщиком, своим человеком, вроде починовского Крайнова, да еще к тому же, как дядя Родя, большаком. По всему этому и особенно еще потому, что он заметно обращался с мужиками, как с сотоварищами по революции, такими же большаками, что многим польстило, Будкин Павел Алексеич и его вахрамеевская полукрупка пришлись всем по душе и сердцу.

Он насмешил народ, рассказывая и уморительно показывая, как в Ильинской волости, на сходе, сердитые мужики тащили его за рукава прочь от стола, не позволяли слова сказать, когда узнали, что он из большевиков, все партии ругмя-ругает, окромя своей, и призывает бог знает к чему неслыханному, невозможному.

— «Зна-аем, кто вы такие, большаки, писаные-расписанные, наслышаны даже слишком!» — орут и рукава моего драгоценного, единственного пальтеца так и трещат по швам в ихних дружеских ласковых объятиях. Ручки у нашего пахаря, особливо который обзавелся лавчонкой, работником, толстой цепочкой от часов через все пузо, говорю, ручонки у таких миляг, сами знаете, медвежьи, облапят — кости трещат, последний грош валится из кармана. Да и у бобыля, если обидится, силенки не занимать стать. Тянут прочь, мнут меня ильинские горлопаны: «Немецкий шпиён! Россию продаешь? Сколько золота с германцев ухватил вместе со своим Лениным, иуда, христопродавец?» Отвечаю без промедления: миллион рублей. Смотрю — аж глазища на лоб полезли. И верят и не верят. «Врешь, больно много. Вас, большаков, сколько? И каждому по мильёну?!! У Вильгешки не хватит Германии расплатиться… Говори толком, пока жив, сколько огреб?» Пятьсот тысяч, отвечаю. «Опять брешешь! Насмехаешься? Да ткните его, ребята, в подбородок, — кричат, советуют злодеи, — сразу вспомнит, признается, шпиёнская морда, эвон какую ряшку успел отрастить на немецкой колбасе». Я, конечно, обороняюсь. Нет, пет, давайте обойдемся, граждане, без подбородка. Этак можно и зубы потерять. Чем я стану белые булки жевать? Разве не знаете, Временное коалиционное правительство вкупе с господами министрами-социалистами обещает нам белые булки… с кукишем. Вот те святой крест, — пять целкашей за измену получил, а сдачи пришлось дать красненькую…

Он так уморительно представлял, как все это происходило на сходе, что улыбнулась даже строгая Татьяна Петровна, начиная с любопытством разглядывать Будкина. А Григорий Евгеньевич, жмурясь, трясся от беззвучного смеха и толкал тихонько Татьяну Петровну локтем. Ребятня в кути фыркала и зажимала себе рты, чтобы не больно было слышно, могут и прогнать из читальни, такое не раз бывало.

— И что же вы, братцы, скажете? — продолжал весело Будкин. — Позубоскалил я этак-то с мужиками, пооттер их от горластого кулачья, гляжу, и рукава у пальтеца моего целехоньки, освободились от чужих рук, и от стола перестали меня тащить. Чую: кажется, сход не прочь и послушать маленько большевистского агитатора… Ну, тут я, конечно, не зевал. Хватил за несознательные волосья, за дремучие бороды и давай выбивать из голов кадетскую, эсеровскую и прочую дурь. Растолковал, как умел, кто такие большевики, за кого стоят, чего добиваются… Три часа глотку драл. И не напрасно. Волостной Совет выбрали дружно и денег ему собрали сто двадцать семь рублей. По нонешнему времени не ахти какой капитал. Да ведь не на пропой раскошелились — на Совет!.. И, представьте, просили почаще к ним заглядывать. Даже в протокол записали, ей-богу! Ведь вот какой бывает балаган.

Он помолчал, посерьезнел, заключил с лаской в голосе:

— Славный у нас народище, братцы, ах какой славный-преславный! Ежели до него правда доходит, лучше и нету народа на свете…

А уж чего тут, если разобраться, славного-преславного в людях, которые чуть рукава у пальто не оборвали. Могли и оборвать начисто и побить.

Но Будкин Павел Алексеич, веселый мастеровой из Ярославля, почему-то радовался. И дяденька Никита Аладьин с пастухом Евсеем Захаровым одобряли эту радость. Ну, да они, известно, любили верить в хороших людей, как Шуркина мамка. Однако и батя, посиживая в пустом красном углу на табуретке, отдельно от всех, добро поводил своими тараканьими усами. Да и остальные мужики в читальне казались довольными, будто их самих похвалили.

Глазастой, недоумевающей кути не оставалось ничего другого, как тоже изображать на румяно-любопытных, запотелых физиономиях большое удовольствие, показывая его для пущей убедительности еще и толкотней и приятельскими, в четверть силы колотушками и щипками. Куть после на досуге, разберется, что к чему, а пока она тихонько, дружно дивилась тому, что есть же в деревнях, оказывается, такие несуразные, смешные дядьки — сперва рвут рукава агитатору-большаку, гонят от стола взашей, не желают слушать, а потом приглашают его почаще бывать у них, записывают в протокол, чтобы не забыл уважаемый товарищ из города ихнего желания, приезжал непременно.

— В Угличе, на митинге, вышла другая катавасия, тоже потешная. Все случилось наоборот, — рассказывал, посмеиваясь, Будкин, делая знак возчику, постучавшему кнутовищем под окном, что сейчас они поедут, вот только он доскажет хорошим людям, единомышленникам, поучительную историю, нельзя не досказать: больно забавная.

А ничего забавного не было. Митинг в Угличе, по рассказу Павла Алексеича, много напостановлял верного: «Мы с вами и за вас, непоколебимые защитники народа, привет вам и низкий поклон». Одобрил выборы уездного рабоче-крестьянского Совета. («Обратите, други, внимание— совместный, рабочий и крестьянский Совет! — радостно-значительно повторил, подчеркнул Будкин, даже привстал и руками восторженно потряс над головой. — Единственный пока случай в губернии, к великому нашему сожалению. Засилье эсеров в крестьянских Советах, не идут на объединение с рабоче-солдатскими.

Почему? Да очень просто, почему: боятся, что их, кулацких холуев, мы оттуда вышибем».) Собрал митинг своему уездному Совету девяносто три рубля сорок восемь копеек на первое время. Отказался покупать «Заем Свободы». Потребовал отмены смертного приговора Фридриху Адлеру. («Слыхали про такого? Знаете, в чем дело?» — спросил Павел Алексеич, и куть ответила ему хором: «Не знаем. Расскажи!» — все засмеялись; мужики сознались, что маленько запамятовали, а, кажись, читали в газетках, пришлось Будкину напоминать.) «Зацепились за Адлера, а потребовали немедленного мира, кончать войну без аннексий и контрибуций… Ну, большевики да и только угличане!» Но когда он, Будкин, предложил митингу выразить недоверие Временному правительству, зачитал подготовленную им резолюцию, ее единогласно провалили, выразили сукиным коалиционным министрам доверие.

— Каково? Требования большевистские, а доверие — буржуазии, ее прихвостням… Чисто дети, ей-богу!

Тут он смеялся один-одинешенек. Мужикам почему-то уже не льстило, что к ним обращаются как к соседям-большакам, закадычным дружкам. Григорий Евгеньевич стеснительно-поспешно склонился к своим бумагам. А вот Татьяна Петровна, напротив, выпрямилась, очки ее торжествующе засверкали. Освещенная лампой, золотая корона волос так и качнулась согласно, когда кто-то из мужиков с опаской и тревогой затянул постоянное:

— Погодите, милые ривалюцинеры, дорогие граждане-товарищи, отвечать карманом придется за барскую пустошь и сосняк. Не миновать!

— А ты как думал-гадал?! — вскинулись, огрызнулись другие. — Самозахват! Раскошеливайся… А без гроша продрог — лезь в острог! Там-отка тепло-о, живо согреешься.

— Истинно. Что царская власть, что нынешная — одна шуба. Вывернута наизнанку — вся разница, — проворчал Косоуров. — Ее бы с плеч долой, эту шубу…

— Попробуй скинь! Чисто гвоздями к спине прибита.

— Да-а… — затянулся даровой вкусной полукрупкой в полный вздох, всей грудью Митрий Сидоров и выпустил тут же из обеих дрогнувших от наслаждения ноздрей на полгорницы душистого дыма. — Сидели на железной цепи, посидим, едрена-зелена, на золотой. Посмотрим, черт те дери, как оно, лучше ли?

— И железная и золотая — одинаково цепь, — сказал из красного угла Шуркин отец и точно присоединился за столом к Будкину, сел с ним рядом, — как есть секретарь Совета, почти что сам председатель.

Петух, озорничая, подзадоривая, клюнул Шурку в маковку. Тот и не почувствовал, охваченный новым радостным жаром. Уж больно складно и правильно сказал батя, молодчина.

— Две власти, что ли, у нас? — осторожно спрашивал, выпытывал депутат из Хохловки, точно все для него было непонятно, впервой.

Притворялся, хитрил, а быть может, и вправду, как Шурка, многого недопонимал. Положим, подсобляльщику, полмужику, оно простительно, бородачу, депутату — совсем негоже… Что поделаешь, такое времечко, и взрослые мужики иногда становятся вдруг ребятами.

— Да не бывает двух властей, завсегда одна, — твердил депутат. — Был царь… А теперича кто царем?

— Ты! — смеялись кругом.

— Нет, сурьезно спрашиваю?

— Народ, — рубил по-фронтовому Матвей Сибиряк. — Царство у нас народное.

— Не вижу. Где народ?

— В Советах. Сам состоишь там, а спрашиваешь!

Хохловский уполномоченный не унимался:

— Почему же Советы не распорядятся кончать войну? Народ этого давно-о желает… Как же так?

— Временное правительство небольшое у нас, не Советы, — разъясняли ему понимающие. — Леший его знает, чего оно ждет… Нового наступления на фронте, что ли?!

— Оно, брат, хоть и Временное, а всему голова. Надобно уважать, слушаться…

— Сами себя выбрали, управители, и слушаться их?! — кричал хохловский депутат, возмущался.

Он, оказывается, все знал, и понимал, и был себе на уме.

— А-а, заладили! — рассердился, зарычал Апраксеин Федор, — по нему все было не так и не эдак. — Говорил вам и говорю: плевать, какое оно, правительство,

Временное не Временное, коли… ционное. Хрен с ним. Землю мужику отвалит — будет наше, обязательно!

— Отвалит… по шее. Дождешься. Крылов-то явится — спуску тебе не даст!

В читальне, как обычно, заспорили. Будкину и что нравилось, веселило. Гребенка аккуратных усиков беспрестанно двигалась под улыбчатыми, тонкими губами. Он покусывал губы мелкими, крепкими и белыми, как кремешки, зубами. Прищуры задорных глаз, с постоянной смешинкой, дразня, кололи Федора.

— Сила у демократии, а власть у буржуазии. Наплевать? — спрашивал, смеялся Павел Будкин. — Неважно, чья власть, лишь бы помещичью землю крестьянам даром отдала… Кто же, кроме большевиков, это сделает?

— Овод! — прошептал Шурке на ухо Володька Горев. — У нас в Петрограде, на Выборгской стороне, такие вожди заправляют всей революцией… Овод, Овод!

— Шрамов на лице нету… и не хромает, — пожалел Шурка. — А похож! По всем повадкам… веселый, бесстрашный… Да вот рука не скрючена. И не заикается.

И живо припал на одну ногу (неважно, на какую, он научился хромать на обе), потому что с тех пор, как проглотил Володькину книжку, Шурка всегда хромал, когда ему вспоминалось про Овода.

— Не в силе, в правде-матушке дело, — ладил свое постоянно Евсей Захаров. — Пожелать — сил хватит… Да не всяк человек соображает, травка-муравка, который ему надобно пень выворотить, выкорчевать. Баю: куда ни сунься — гарь, пеньё всякое под ногами, мешает. Пень не лес, его жалеть нечего, раз спотыкаешься. Ну один-другой обойдешь, третий поперек дороги стоит, а подслеповатый дядя и не замечает… Пенья, баю, хоть отбавляй, а правда на свете одна, второй правды нетутка… Нынче она, правда-матушка, у большаков, ребята, в ихней Праведной книжечке у Ленина. Он, Ленин, я так разумею, теперича у нас заместо Разина и Пугачева, — таинственно понизив голос, убежденно сказал Евсей.

Назад Дальше