— Как сварятся, и ладно, — решил за всех Яшка. — Ну, так как же ваши бабы в Питере утопили пристава? Досказывай, — требовательно обратился он к Володьке.
Петух нынче командовал напропалую, дрался, свистел и молчал больше обычного. Шурка догадывался, почему Яшка такой, жалел и боялся об этом думать. Он старался во всем потакать другу, не раздражать. Но тут и притворяться не потребовалось.
— Одни мамки управились? — не поверил Шурка. — Ври, да не больно завирайся, не поверим. Пристав наверняка был с револьвером. Нет?
— С наганом, шашкой и на коне, — невозмутимо и не очень охотно ответил Володька. Ему, видать, все еще больше желалось таращиться на лесные диковины, радоваться и удивляться, чем разговаривать, и он приневоливал себя. — Фараоны с ним тоже на лошадях, — добавил он.
— Фараоны?
— Ну, городовые, полицейские… так их обзывают. Неужели не слыхали?
Фараоны заперты крепко-накрепко в Шуркиной памяти. Его донимало другое.
— И бабы утопили? Пристава?!
— В Фонтанке… По правде сказать, не бабы, пути-ловцы топили и мастеровые с Выборгской стороны. А работницы, честное слово, стащили пристава за ноги с лошади, я сам видел… Он, Крылов, помню фамилию, рабочие, кричали, он ударил тетку Маню шашкой по плечу. На нашем дворе живет тетка Маня, работает в больничной кассе, я ее хорошо знаю, с Ленкой ихней учусь в одном классе… Вот смешная девчонка, курносая, хроменькая, а первая ученица, не вру. Мамаха ее красный флаг несла, оттого и взбесился, набросился пристав. Хвать шашкой плашмя по голове, его и стащили с лошади работницы, а рабочие утопили… Ленка ревет. Я спрашиваю: «Чего ты нюни распустила, ведь мамка твоя живая осталась? Фараона сунули в прорубь за дело». А она, Ленка, знай утирается кулаками. Я взял ее за руку и увел домой…
— Погоди, ничего у тебя толком не поймешь. Как же вышло дело? По башке ударили твою тетку Маню или по плечу? — начал сердиться Петух. — Говори верней, или ей попало и по голове и по плечу? — допытывался Яшка. Ему почему-то было очень важно это знать.
Питерщичку-хвастуну пришлось все рассказывать сызнова. Оказалось, тетка Маня несла вовсе и не флаг, она содрала с головы кумачовый платок, привязала к палке и махала платком, только и всего. Митинг был на Знаменской площади, говорили против царя и войны, хлеба требовали мамки. Полиция хотела разогнать забастовщиков. Пристав Крылов тут и ударил Марью, и его сволокли в воду. Фараоны струсили, ускакали… Почему речка прозывается Фонтанкой? Чего не знает, не говорит никаких там фонтанов нету, но, должно, когда-то были при Петре Великом, например… Как же они, ребятки, не блудятся в лесу, узнают дорогу домой? А волки в Заполе водятся? И медведи?
Шурка отчего-то охотно принялся объяснять Володьке — врагу не врагу, середка наполовину, — что волки боятся людей и огня, пускай посмеют, подойдут к теплине. Плевать на них, на волков, а медведей в Заполе и не видывали. И очень просто выйти из леса, надобно только знать, где север, где юг.
— Ну-ка, покажи мне север! Чудачина, а ежели солнца нет?.. Слушай меня, протри зенки, гляди, у всякой березы с одного боку растет на коре бородой мох. Там, где мох, — север, заруби на носу. С южной стороны берёсто гладкое и веток больше, листва гуще, замечай… Где нет берез, елки, сосны растут? Эко убил наповал! А муравейники на что? Муравьи, братец ты мой, товарищ дорогой, махонькие, а хитрющие, умные, любят тепло. Кучи свои беспременно прилаживают к дереву с юга, чтобы солнышко целый день грело муравейники… Понял, гороховое пугало? — смеялся добро Шурка. — Эх ты, тетеря!.. А чугунку*[1] забыл? Эвон сколько примет… Где машина загудит — там станция, шоссейка. Сообразил?
Он старательно втолковывал, прикидывался, что ему интересно рассказывать все это, хвастаться. На самом деле его занимала одна хроменькая девчонка, первая ученица в Володькином классе. Зачем питерщичок болтал им о Ленке? С чего бы это ему возиться с ней, успокаивать, вести домой за руку? Мало ли девчонок на свете, каждую встречную-поперечную за руку не берут… Шурка вдруг пожелал добра и здоровья хроменькой девочке Ленке.
Яшку, Кольку и Гошку с Андрейкой занимало другое, тоже самое близкое: Крылов, уж не родственник ли ихнему генералу? Может, вовсе и не пристав, сам генералишко? Раз утопили, в усадьбу не явится, надобно обрадовать мужиков… Пристава или генерала утопили в Фонтанке?
На такие немыслимые выдумки Володька и отвечать не пожелал. Он уставился на прозрачно-бесцветный огонь, обнявший горшок с водой и яйцами, глядел на Кольку Захарова, колдовавшего по-прежнему хворостинками, отчего вокруг ребят нарастал сухой жар, и точно видел еще что-то поважней костра и ведерника, и уж не расспрашивал больше про медведей и волков и как выйти из лесу, если заблудишься. Морщинки на его маленьком подвижном личике опять собрались складочками, и стриженые волосы начали ходить по черепу взад-вперед.
— Я ведь и не знал, что революция в городе, — тихонько сознался Володька Горев и рассмеялся, отодвигаясь от жара и тотчас принимаясь хлопать себя ладошками по лбу, щекам, спине, потому что не клещи, а комарье, невесть откуда взявшись, накинулось на питерщичка.
Ребята в тени давно оборонялись зелеными ветками. Колька, спасая друзей, принялся рвать и бросать в теплину траву, свежие листья. Скоро закипел белый горький дым, стало видно под горшком голубое пламя, дым затянул кисеей полянку, и комары ненадолго отступили.
— Откуда мне, сопляку, знать, революция в Петрограде или что? — повторил Володька, смеясь над собой.
Шурка и все ребята тоже засмеялись: молодец, режет про себя правду-матку, не бахвалится. И оттого каждое Володькино слово теперь ловилось на лету и всему верилось.
Обычно мальчишки редко разговаривали о революции, о том, что творилось вокруг, потому что все было ужасно невероятное и многое не совсем понятно, попросту сказать, не лезло ни в какие ворота, а в ребячьи чердаки и подавно. О чем говорить, когда ничегошеньки толком не знаешь и не догадываешься. Верней слушать мужиков и баб, проходящих по шоссейке солдат и мастеровых из города, приезжих ораторов, разинув до ушей рот и выкатив на лоб глаза. Но вот приехал из Петрограда Володька Горев, знающий кое-что человечек, и орава при случае, с запинкой, осторожно принялась толковать по-своему о новом, понятном и непонятном, расспрашивая питерщичка, слушая его торопливые, взахлеб, россказни, песни, выкрики, запоминая необыкновенные слова, от которых всегда бросало в сладкую дрожь.
— А уж больно здорово вышло, — рассказывал питерщичок-старичок, начиная волноваться, разгораясь, как теплина. — Повалил народ с Выборгской стороны, с Васильевского острова, отовсюду… И все словно бешеные ничего не боятся, так и лезут наперед. Мамки хватают солдат за штыки, кричат, плачут: «Сыночки, неужто родных матерей поубиваете?! Стреляйте, негодяи, нам все едино помирать с голоду!» У солдат-то слезы на глазах выступили, ей-богу, не вру! Гляжу — обнимают которые мамок, толкуют: «Офицерье заставляет», «Слышь, напирай на нас шибче, ружья не заряжены, отнимай!..» Ну, тут и пошло…
Володька задохнулся, зачастил, пришепетывая, замолол, как постоянно это делал:
— «Долой царя!», «Долой войну!», «Хлеба!»… Понимаете, плакаты, ну, флаги такие, про которые в песне поется, красные, белые, и все исписаны мелом, сажей аршинными буквами. Забежишь оперед толпы и читаешь, читаешь надписи вслух, и тебя не прогоняют, честное слово. Еще скажут: «Громче, парень!» Пожалуйста, орешь изо всей мочи: «Бросайте работу, товарищи, все на улицу! Все под красные знамена революции!», «Да здравствует республика, мир и братство народов!»… А солдаты уж в обнимку с фабричными. А то маршируют колоннами, как на параде каком, или бегут цепью, будто на войне, ни минуточки не стоят на месте. Волынцы, преображенцы, литовцы, гвардия — весь петроградский гарнизон заодно с народом, никогда такого не бывало, прямо не верится. Тысячи солдат, может, даже целый миллион! На всех улицах они и рабочие с винтовками. Откуда ружья у заводских — и не узнаешь сразу, говорят, будто арсенал захватили. Да я сам видел, как солдаты, запасники, выносили из своей казармы лишние винтовки и раздавали желающим, ей-богу… «Настали великие дни. Ура!», «Восемь часов — рабочим, землю — крестьянам!» Тут и автомобили появились на проспектах, полные людей машины, штыки спереди и сзади, с боков торчат, берегись, в атаку катят на жандармов… И мы, мальчишки, стаей за автомобилями — не догнать. Да нам и не надо, просто так бегаем, везде интересно. Мастеровые жгут полицейские участки, сбрасывают вывески с крыш, царских орлов, вензеля. «Низвергай! Низвергай!» Кидают из окошек бумагу, книжки — и все в огонь… «Товарищи, домашняя прислуга, в ногу с рабочими и солдатами!» А-ах! — восторгался Володька, почесываясь, задыхаясь. — Хотел бы я еще разок увидеть, как наши, фабричные, заводские, бьют фараонов… Изловят, по морде, в зубы дадут — шапка на снег, шатается проклятый, усатый, а стоит, руки по швам, привык. «Служба-с! Служба-с!» — твердит. Ха, служба? Как ты наших-то бил, вспомни, сволота царская, получи с добавкой!» И шнурок с лакированной кобурой и свистком рвут напрочь. Кобура расстегнулась, шнурок лопнул, оторвали. Смотрю, вывалился револьвер в снег, прямехонько упал к сбитой полицейской шапке. Мать честная, серебристый, как есть «Смит-вессон», затоптали вгорячах сапогами, его и не видать. Ищут — не могут найти, да и некогда шарить в снегу как следует, переодетого городовика поймали, надобно обыскивать… А я по круглой барашковой шапке знаю, где револьвер валяется, голубчик… Отошли манифестанты, увели арестованных фараонов, я хвать — и за пазуху!
— Ре… револь… вер?!
— Говорю: «Смит-вессон»! Никелированный. Блестит почище зеркала.
— Врешь! — ахнули в один голос ребята, на коленки вскочили.
— И у тебя не отобрали?
— Я домой убежал, — объяснил Володька просто и счастливо.
— Здорово! Эх, матушка-Русь, не трусь! — восхищенно пробормотал Яшка, первым несколько приходя в себя. — А что? — встрепенулся он. — И я бы так сделал, коли случилось, подвернулось. Р-раз — и револьверчик у нас!
— Врешь! Врешь! — твердил Шурка, ужасно завидуя, и уже не верил ни одному Володькиному слову. — Где он у тебя, «Смит-вессон», покажи? В Питере оставил?.. Хвастун несчастный, трепач! Один врет — десятеро уши развесили, — сердился Шурка. — Ну, погоди же у меня… Тяни Варвару на расправу!
Он замахнулся, чтобы ударить трепача-хвастуна, и не успел проучить. Его, Шурку, сковал столбняк с головы до пяток: питерщичок-старичок проворно сунул руку-соломинку в расстегнутый от пекла, бесстрашный ворот городской рубашки, забрался под ремень и…
Большой, серебряный револьвер, настоящий «Смит-вессон», нет, лучше, дороже, красивее настоящего, какого ребята никогда и не видывали (откуда им видеть?), а только краем уха слыхали, что есть такие револьверы, почище «бульдогов» и «браунингов», этот взаправдашний, прямо-таки совершенно невозможный из самых невозможных и дорогих, «Смит-вессон», обжег и ослепил их зеркальным, с синевой, блеском и убил наповал.
Бездыханные, слепые, они каким-то невероятным, как бы посторонним, живым зрением превосходно видели револьвер во всей его могучей силе и необыкновенной, воистину ни с чем не сравнимой прелести, слов таких нет, чтобы выразить эту прелесть, — все замечали и всем восторгались, не смея даже завидовать. Они смотрели этим посторонним, жадным, живым взглядом и не могли насмотреться на длинный, в царапках ствол с великолепной мушкой в полкопейки; таращились на барабан, про назначение которого сразу догадались, потому что барабан был как у нагана, с которым приходил косоглазый милиционер за Катькиным отцом Осей Бешеным, такой, но не совсем — никелированный, действительно зеркальный, с пустыми темными дырками; любовались розовато-грязным, с замохрившейся кисточкой на конце, оборванным шнурком, свисавшим из кольца черной, с пупырышками, рукоятки, и курок разглядели и спусковой крючок в заржавленной скобе.
Володя Горев (обратите внимание, братцы-товарищи: не Володька и не питерщичок-старичок) таинственно поколдовал пальцами, что-то повернул, и револьвер сам собой будто переломился, и стал хорошо виден открытый барабан и толстый медный патрон в одном из пустых отверстий.
Счастливчик из счастливчиков великодушно предложил взять и потрогать «Смит-вессон».
Однако никто из убиенных воинов не мог этого сделать, то есть не смел, потому что, во-первых, каждый еще оставался сраженным насмерть великой новостью и, во-вторых, все было такое заправдашнее, драгоценное и великолепное, которое и трогать нельзя — вдруг испортишь.
Наконец Яшка Петух, немного ожив, передохнув от волнения и хрипло откашлявшись, кукарекнув, невольно протянул не свою, чужую, непослушно-осторожную руку и чуть не уронил всамделишное питерское бесценное оружие, такое оно оказалось тяжеленное. Андрейки, Колька и Гошка бросились подсоблять, подставив ладони, чтобы поддержать падающий «Смит-вессон». Однако Потух, собравшись с силами, справился один, взяв револьвер обеими руками.
— Вынь патрон, — приказал Володя Горев, боевой питерщик-манифестант, громкий читарь плакатов, писанных сажей и мелом, всегда говорящий одну правду. — Патрон убери, — повторил он заботливо, — не дай бог, выстрелишь ненароком. У меня другого патрона нет… Признаться, были еще запрятаны в барабан, и не один, да мы в Питере с Лепкой по разику пальнули, попробовали. Ох, и бьет «Смит-вессон», так в руке и подпрыгивает от выстрела!.. А еще патрон я потерял, не знаю где.
Петух послушно-покорно вынул медный, с ободком, с тупой свинцовой пулей патрон и не мог сложить ствол с барабаном, пришлось хозяину револьвера помогать, показывать, как это делается.
Яшка поцелился, а взвести курок опять не решился.
Но Володя Горев не был бы справедливым, свойским человеком, настоящим питерщиком, без обмана, как его отец Афанасий Сергеич, как дяденька Прохор с Выборгской стороны, не был бы закадычным приятелем, если бы не позволил этого сделать. Он позволил. Яшка взвел курок, отыскал скачущим пальцем внизу, в скобе, спусковой крючок.
Щелчок был громкий, резкий, на всю поляну. Мало, на все окрестное Заполе, так по крайности показалось Шурке. Он оглох и снова долго не мог прийти в себя.
Теперь была его очередь целиться из «Смит-вессона» и понарошку выстрелить. Но он не мог взять револьвер, не имел права. А ему, конечно, страх как хотелось это сделать.
— Ну, чего ты? Не задерживай народ! — сказал Володя.
— Я не знал… что ты завсегда… говоришь правду, — вымолвил с трудом Шурка, вспыхнув до ушей, принимая револьвер от Яшки. — Елки-палки, фунтов пять весит не меньше! Это тебе не пугач… Ты знаешь, Володя, у меня ведь был пугач из Питера, батя привез, подарил. Хорошенький! — болтал Шурка. — Но у тебя «Смит-вессон» лучше.
— Сказал! — фыркнул Петух.
— Ну да, я и говорю, сравнивать нельзя, — поправился Шурка.
— Чур, никому про «Смит-вессон» не говорить! — предупредил хозяин.
— Могила! — откликнулся за всех Шурка.
Да, вот как вышло замечательно: Володя Горев разрешил всем по очереди, даже Гошке, подержать его заправдашний револьвер и по одному разику поцелиться в березу и щелкнуть курком. Когда стрелял Шурка Кишка, он даже щелчка от волнения не расслышал.
Все ребята ожили, заговорили наперебой, восхищаясь, дивясь редкостному счастью Володи Горева, — вот уж везет так везет! — радуясь за него и за себя. Теперь они вооружены, чтобы защищать в селе революцию. И один патрончик с пулей поди как пригодится, если их, ребят, позовут на помощь отцы и матери. Нет, надо же Володе очутиться около городового, когда у того вырывали револьвер вместе со шнурком! И надобно же «Смит-вессону» упасть в снег около полицейской шапки, затоптали и не заметили, искали — не нашли, а Володя потом хвать — и вот он, револьверчик, у них, ну, у него, Володи, это все едино.
— Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — победно гремел свое любимое хозяин «Смит-вессона», питерский бесстрашный революционер, истый большак, захлебнувшись от чувств, которые его распирали, разрывали вдоль и поперек.
Ватага подхватила, разнесла по лесу:
— …со-еди-няй-тесь!!!
Эхо долго-долго, как вечером, по росе, перекатывалось в Заполе по болотам, полянам, зарослям, коверкая слова, затихая, растягивая под конец одни понравившиеся гласные, как песню:
— …И-и-и… о-о-о… е-е-е!
А вдогонку уж летело:
— Да здравствует рабоче-крестьянская революция! Бей врагов народа!
Шурка не утерпел, добавил от себя самое дорогое, школьное, давнее:
— Эй, посылайте на смену! Старый звонарь отзвонил!
На поляне поднялся шум, движение, перестали щебетать пичуги, встревоженно разлетелись; испуганные комары и подавно забрались подальше, в кусты, а костер запылал сильнее. В горшке сердито заклокотала вода, напоминая о самом важном. Колька-повар вскорости громогласно возвестил, что яйца сварились «в мешочек», надобно есть, не то будут «вкрутую», и не проглотишь, в горле застрянут, уж он это знает по опыту.
Повторять приглашение не пришлось. Снова все дружно повалились на рыжий теплый мох. Воду из ведерника вылили, яйца осторожно, одно за другим, выкатили из горшка и уложили грудой, что камни-кремни и смуглые булыжины. Потом Колька, напропалую командуя, почище Яшки, не позволяя никому прикоснуться к заветной каменной гряде, старательно пересчитал богатство и великодушно разделил его в уме на шесть равных частей. Досталось по шести яичек, и одно оказалось лишнее. Яшка с молчаливого согласия придвинул лишек Сморчку за работу и еще кое за что. Совершеннейший пустяк, если вспомнить, что Кольке принадлежало шестнадцать штук — целый клад, найденный им, как известно, под амбаром Марьи Бубенец.