От шелкового прикосновения ее руки остался запах французских духов на ладони и полнейшая растерянность в душе. Но, может, так надо? По телевизору увешанные наградами фронтовики, старые, заслуженные люди, свезенные из разных городов, удостоверяли боевое прошлое Леонида Ильича, чуть из вырывали друг у друга право повспоминать, и такие рассказывали подробности, что ему, воевавшему, слушать было стыдно. Когда к двадцать первой годовщине Победы удостоили Леонида Ильича Брежнева звания Героя Советского Союза, тем самым в его лице как бы возвысив всех фронтовиков, ехал полковник в троллейбусе, и вдруг подвыпивший мужчина, по всему видно, окопник, громко, на весь троллейбус, не боясь: «Он что, до этих пор в блиндаже сидел? Только сейчас его обнаружили?..»
Полковник и сам считал, что неловко все это, не стоило бы, придя к власти, польщаться, но чтобы так, при всех, про Генерального секретаря, про Верховного Главнокомандующего…
Глава III
На большой застекленной террасе, светлой от свежеструганной вагонки, которой недавно обшили и потолок, и простенки, и сплошную стену, шумно сидели гости за сосновыми, под старину, столами из толстых досок. Было уже и съедено, и выпито немало, и лица потны и оживленны, а все вносилось и ставилось, вносилось и ставилось. Пироги пекла Ангелина Матвеевна, большая мастерица своего дела, в доме ее звали Евангелиша, гостям представляли — «наша гостья», но за стол не сажали. Вносила же пироги под восторженные возгласы и разрезала их, и поздравления принимала сама хозяйка.
Умением жены организовать все так, чтобы само все делалось и все были довольны и оставалось только принимать поздравления, Евгений Степанович не уставал восхищаться. Сколько ни сменялось исторических формаций, сколько бы ни являлось миру всяких сократов и гегелей, а была, есть и будет в жизни все та же простая и вечная комбинация: ездока и лошади. Либо ты едешь, либо ездят на тебе. Так уж лучше в седле, чем под седлом.
— Ну, ты, Еленушка Васильевна, скажу тебе со всей большевистской прямотой, и мастери-ица! — тяжело дышал перегрузившийся едой Басалаев, почетнейший из гостей. — И налучился я, и нагрибился, а уж пироги-и!.. И где ты эти грибки маринованные до сей поры сберегла?
— В холодильнике, в фаянсовом бочоночке, как знала!
— Хороши-и! Придется меня нынче подъемным краном приподымать.
Тут, шашлыками на шампурах вперед, вбежал с участка шурин, уже не красный от жара углей, а синий, запаленный. Чуть обугленное, с дымком, сочное мясо капало жиром.
— Ему-то налей, — с привычкой говорить при человеке, как в отсутствие его, хозяйски распорядился Басалаев. Но Евгений Степанович выждал, пока шурин, захватив в руку освободившиеся, позванивающие шампуры, убежал.
— Нельзя…
Временами он оглядывал гостей за столом. Все это были люди, достигшие положения в жизни, жива была бы мать, прослезилась бы умиленно: «Какие люди собрались у тебя, Женя!..» Они и шутили, и смеялись, но временами на разных лицах вдруг проступало одно и то же, знакомое ему выражение непреклонности: «Нет!» Он по себе это выражение знал, мышцами лица чувствовал.
С царственной улыбкой Елена Васильевна пошла вокруг стола, загадочно предвещая нечто, и остановилась за спиной забытого всеми среди разговоров полковника, мягко положила ему на плечи свои широкие ладони.
— А сейчас Андрей Федорович что-то расскажет нам.
«Сергей Федотович», — хотел было он поправить и даже дернулся, но слишком блестящим было общество, сробел, не решился заострять внимание на себе.
— Я вам сейчас раскрою секрет: Андрей Федорович — однополчанин Евгения Степановича. Вместе, можно сказать, прошли дорогами войны, вместе брали Берлин…
И опять полковник дернулся, хотел сказать, что их Третий Украинский фронт южней шел, но мягкие руки с вишневым маникюром надавили ему на плечи.
— Сейчас, сейчас, дорогой Андрей Федорович. Знаю, видела, хотите попросить слова, поделиться…
— Просим, просим! — зааплодировали дамы. И он встал, как приговоренный. Если бы не благое дело — надежда все-таки выхлопотать музей их армии в память павших и живых — да если бы сын с невесткой не побуждали, не стал бы он срамиться на старости лет. «Вместе Берлин брали…»
— Я, конечно, не смогу так описать в живописном состоянии, я только хочу сказать, мы южней шли. Будапешт… Медаль еще учреждена… Вена… Тоже тяжелые были бои.
— Но и — Берлин! — настаивала Елена Васильевна. — Я иногда слушаю, как они вспоминают вдвоем… Вот подлинные ненаписанные романы!
И ярким ногтем погрозила писателю, тот принял упрек, покаянно прижал ладонь к сердцу.
— Да, литература в долгу перед народом, надо это признать…
И полковник, окончательно произведенный из Сергея Федотовича в Андрея Федоровича, понял: отступать некуда. И рассказал про давний бой под Староглинской, в котором был он тяжело ранен, а после посмертно награжден, а знали бы, что жив, ему того ордена не видать, так он считал. Немцев они тогда не пропустили, это правда, но и своих полегло столько, что не подвиги он за собой числил, а за погибших корил себя. Вот этот бой и отдал он сейчас Усватову, от себя подарил, видно, так уж требовалось: позвали коня на свадьбу — значит, воду возить.
— Браво, браво! — зашумели, зааплодировали все.
— Нет, каков скромник наш Евгений Степанович!
— А мы ничего не знали.
— И не узнали бы!
И Басалаев сказал:
— Кто воевал, тот про себя не очень-то и рассказывает. А то приходят некоторые, требуют, стучат себя в грудь: мы, мол, мешками кровь проливали… А где мы воевали, мы молчим. Бывало, автомат в руки и — впереди всех.
Евгений Степанович, довольный, скромно отводил от себя славу:
— Не будем переоценивать мою роль. Сергей Федотович представил тот бой, будто чуть ли не один я…
— Не скромничай, не скромничай!
— Вот как выясняется, через столько лет.
— Это хорошо, живой свидетель нашелся.
— Я все же должен сказать со всей определенностью, что Сергей Федотович несколько умалил свою роль, а он тоже в том бою… Но не будем вдаваться в подробности.
— Нет, почему же! — требовала Елена Васильевна. — Подробности очень интересны. Подробности, подробности!
И она первая зааплодировала своими от природы крупными, для работы созданными, но уже холеными, надушенными и мягкими руками. И дамы поддержали, и, возможно, пришлось бы полковнику еще и подробности вымучивать из себя, но Евгений Степанович дальнейшее славословие пресек и отмел.
— Я просто поражаюсь другой раз, сама себе не верю, что он воевал с оружием в руках, так он в жизни бывает раним, — говорила Елена Васильевна растроганным голосом. — У нас тут береза стояла засохшая, надо было ее спилить. Я позвала рабочих. Когда она падала на землю, он не смог этого видеть, ушел в другой конец двора. «Ты слышала, как она застонала? Она стонала, как живая…» Вы не поверите, у него слезы были на глазах, я, женщина, и то так не переживала.
Но тут Басалаев, упираясь ногой под столом, а рукой — в лежанку, на которой сидел у стены, завозился, поднял себя тяжко.
— Я долгую речь произносить не буду, минуток эдак в сорок пять уложусь, если мне будет дано слово.
Слово ему дали, и Евгений Степанович, пока все шумели одобрительно, успел перешептаться с женой:
— Шофера Басалаева надо покормить.
— Их там вон сколько! Стоят вместе, курят.
— Отозвать в сторонку. Евангелише скажи. И проверь! Ненакормленный шофер — неуважение к хозяину. Басалаев может поинтересоваться.
—…Были мы как-то с Антониной моей Никаноровной — вон она сидит, не даст соврать, — были мы в театре. В ложе… А смотрели мы пьесу. И кто ж, вы бы думали, автор? Усватов. Евгений вот наш Степанович. Занимать такую должность и еще в свободное от работы время… Это, я вам доложу, дело непростое, пусть товарищ писатель, присутствующий здесь, на меня не обидится.
Писатель не обиделся, с полным пониманием кивал.
— Так что же мы свои таланты не ценим? А чтоб в гении у нас пробиться, так это надо прежде умереть. Помер раньше времени — гений! А возьмем хоть того же Шекспира. Ну, задал он вопрос: «Быть или не быть?» Так мы на этот вопрос отвечаем однозначно: быть!
— Бы-ыть! — закричали гости и зааплодировали.
И со стопкой в руке Басалаев расцеловался с Евгением Степановичем.
— Живи! Живи и созидай!
И Евгений Степанович расчувствовался и прослезился, хоть знал, что врет Басалаев, врет, а все равно как-то верилось.
Вот тут согбенно вбежал на террасу шурин, придерживая на себе целлофановую пленку, внес очередные шашлыки, прикрывая своим телом. И такой жар шел от его тела, что пленка вся побелела, запотела, а сверху с нее текло. Теперь только и заметили за шумом и гамом голосов, что дождь хлынул. А шашлыки уже никто не способен был есть, уже глаза им не радовались.
Дождь после тягостного зноя, давившего весь день, хлынул крупный, с градом. Белые градины били по стеклам, скакали по жестяным отливам подоконника. При закрытых окнах стало душно. Сверкали молнии, почти невидимые в дожде, но один раз так треснуло над самой террасой, так осветилось, что женщины закричали.
Охлажденные дождем, стекла террасы запотели от тепла, которым изнутри дышал дом и распаренные тела переевших людей. Где-то над кровлей, в дожде, а может, и над дождем пролетали самолеты, гудение возникало сквозь застольный шум и отдалялось, возникало и отдалялось. А потом, приблизясь, зарычало во дворе, и, протерев запотелое стеклышко, Евгений Степанович увидел: разгружается въехавший в ворота самосвал, выше, выше встает кузов, с него сползает рассыпчатая гора черного асфальта, вся в пару от дождя, и две фигурки в оранжевых жилетах припрыгивают, приплясывают вокруг нее с лопатами в руках.
Когда дождь стих, распахнули окна, и такой благодатью, таким легким дыханием повеяло из сада, от мокрой зелени, что все на террасе ожили, вытирали платками лица и шеи. Евгений Степанович выбежал глянуть хозяйским глазом, что делается. Мокрые от дождя студенты разносили лопатами и прикатывали жирный асфальт катком, впрягшись в него. И он опять увидел ту студентку, ту молодую женщину, которую отметил еще раньше. Она сидела тогда на траве, спустив в кювет ноги в подсученных до колен тренировочных штанах, стройные, золотистые от загара ноги, пила из пакета молоко, запрокидывая голову. Губы ее были в молоке, и она с таким вкусом жизни отхлебывала, какого он давно уже в себе не знал. И он позавидовал этой молодой жизни, потянуло к ней.
Она почувствовала взгляд, мельком, как на чуждое, доисторическое нечто, глянула тогда на него и отпила из треугольного пакета, передала его парню. Напрасно, напрасно она так глянула, он еще многим способен обрадовать, многое показать в жизни, чего она, бедняжка, и не повидает, жизнь прожив.
И сейчас, выйдя, он прежде всего ее увидал. Опершись подмышкой на лопату-грабарку с длинной рукояткой, перекрестив загорелые ноги, стояла она, чуть изогнувшись, и так хорош, так красив был изгиб молодого ее тела, так хороша была она вся на его глаза, разгоряченные несколькими стопками водки и вином! Королева в лохмотьях! Как можно, чтобы такая — в автодорожном? Почему в каком-то автодорожном? Во ВГИК ее. В ГИТИС. В МГИМО! Ах, не знает она своей судьбы.
— Где вы прятались от дождя? Как же так, надо было сказать… — мелко засуетился он. И — студентам, парням: — Туда, туда лопаток пяток асфальта подкиньте, там впадина. И — прикатать.
Он суетился так близко, что запах пота ее уловил от мокрой одежды, от ее молодого тела. Ему ударило в голову. Подогретый вином, он видел себя сейчас перед ней не шестидесятилетним стариком с крашеными волосами и не очень удачно, несмотря на большие возможности, вставленной нижней челюстью, от которой происходили определенные трудности при жевании, а вполне еще молодцом.
И тут заметил он метавшуюся по улице незнакомую женщину, мгновенно почувствовал опасность, исходившую от нее. Она металась от машины к машине, лицо ее было то ли в дожде, то ли в слезах, возможно, дачница чья-то, здесь и дачи сдавали овдовевшие семьи, хотя он, Евгений Степанович, всегда был против этого, в поселке не должно быть посторонних лиц. Она перебегала от шофера к шоферу, упрашивала, что-то у нее случилось, и проходивший мимо грибник в старой соломенной шляпе, дочерна пропотелой, в высоких резиновых сапогах, постоял с корзиной за спиной, с ведром в руке, сказал враждебно и громко:
— Да вон их сколько машин без дела стоит!
И ткнул палкой во двор, но Евгений Степанович уже поспешно ретировался.
Глава IV
Он вернулся на террасу. Елена разрезала арбуз. Огромный, сахарный, красный — это было то самое, что требовалось сейчас переевшим людям: освежало. Его специально прислали к этому дню из южных краев, в Москве в эту пору арбузы еще не продавались. Скромные, безмолвные, загорелые люди внесли один за другим несколько неподъемных арбузов и дынь — исключительно из благодарности — и так же скромно и молча удалились.
Пока на кухне в пару Евангелиша срочно перемывала горы посуды, Елена округлыми движениями большого ножа отрезала огромные ломти и раздавала на чистых тарелках, которые непрерывно поставляли из кухни. Она срезала ломти вкось, так что середина заострялась конусом, и вот этот конус, самую сахарную середку, как бы мешавшую ей отрезать всем равномерно, она сняла ножом и очень естественно переложила в тарелку себе. И продолжала вновь отрезать и передавать.
Под впечатлением только что виденной им молодой женщины он словно впервые увидал, как Елена вся расплылась, какое тяжелое, крупное у нее лицо. И зачем она вообще так мажется? Крупинки засохшей туши на ресницах, эта пышная прическа неестественно черных волос, от которой голова вдвое огромней…
И тут ресницы приподнялись, Елена глянула на него проницательно из-под тяжелых век и с медленной улыбкой подала ему через стол ломоть арбуза на тарелке. И под ее взглядом блудливые его мысли завиляли.
Гости наслаждались арбузом, отдыхая от еды и разговоров, а приглашенный исполнитель авторских песен, притоптывая носком ботинка, прихлопывая по гитаре, отчаянно звенел струнами и пел — орал «под Высоцкого». И так же надувались жилы на шее, и голос хриплый, сорванный. А на дальнем конце среди шумного застолья, как голубки, — их дочь Ирина и молодой дипломат, которого она привезла с собой. Евгений Степанович нет-нет да и поглядывал туда, не выпускал из виду. Там дело слаживалось, шел тот разговор, когда взгляды значат больше слов. Молодой человек явно не гений, но высокого роста, солидной внешности, костюм носит хорошо и весь — от носков итальянских ботинок до узла галстука на горле — в импортном исполнении. А в нагрудном кармане пиджака мундштуком внутрь, обкуренной дырой наружу — трубка. Талейран, кажется, завещал молодым дипломатам, как сделать карьеру: одеваться в серое, держаться в тени и не проявлять инициативы. Этот не проявит, Ирина будет проявлять, дочь у них — умница. Они правильно с матерью рассчитали привезти его сюда, показать общество.
Еще когда план сегодняшнего мероприятия только созревал, вырисовывался в черновом варианте, в первой, так сказать, прикидке, была у Евгения Степановича смелая мысль пригласить пару-тройку цыган с гитарами, пусть попляшут, поорут, украсят торжество. Знал он, как приглашают на дачи юмористов поразвлекать гостей, не тех, что и по телевизору, и на эстраде, а тех, кого не выпускают на публику, держат в тени. И они читают незалитованное: особый смак посмеяться вроде бы над собой, в узком кругу ограниченных лиц, как говорят остряки, позволить то, что для широкой публики не позволено. Но остерегся, решил обойтись шахматистом, космонавтом, писателем и исполнителем авторских песен.
— Натопи-и… — хрипел тот из души самой.
— Не топи! — подголоском вступил писатель, вызвав поначалу недоуменные взгляды. Но он так страдал лицом, что поняли: этот знает, как надо, имеет касательство. Он действительно присутствовал однажды, когда Высоцкий пел свою знаменитую «Баньку», и запомнил, как кто-то из актеров подголосничал: «Натопи!» — «Не топи». — «Натопи-и!» — «Не топи…» И так до трех раз.
— Натопи-и-и ты мне баньку по-бе-елому, — хрипло прорвался исполнитель.