Мать всегда восторженно слушала его, а если были гости, восхищенными глазами оглядывалась на гостей: слышали, как умно он все сказал? И когда, поздно возвратясь с работы, он ужинал, один за этим большим столом, и говорил замедленно, с паузами, тщательно прожевывая и запивая, она, для него одного одетая, как в театр, с уложенными в парикмахерской волосами, внимала каждому слову. Но сейчас она робко возражала: «Как же так — отнять хлеб? Как же так, чтобы дети умирали от голода? Это же за их жизни покупаем…»
— Хорошо! — закричал отец. — Я не съем эту котлету! Ты можешь моей котлетой накормить их всех?
И он ушел из-за стола, швырнув бутерброд с недоеденной котлетой, и опрокинулся стакан молока на крахмальную скатерть. А ночью, проснувшись, Женя слышал, как мать грела ему молоко и подавала бутерброды в постель, и отец злился, капризничал, но все же в конце концов поел.
Вот этот мальчик в его старой курточке, который с того дня больше не появлялся у них на кухне, почему-то теперь нет-нет да и вспоминался ему. Он стыдился перед одноклассниками своей бедности, тяжелого запаха в квартире, стыдился нищенской обстановки. В их классе были ребята из бараков, но были из большого дома на Можайском шоссе. С ними он старался дружить. И однажды Борис Пименов позвал его к себе после уроков. Размахивая портфелями, громко болтая, они прошли мимо лифтера, поднялись в лифте. На звонок из-за мягко обитой двери раздался грубый породистый лай, и, когда вошли, огромный пятнистый дог кинулся лапами ему на грудь, обслюнявил поганой своей слюной. Борис хохотал, трепал пса за уши. «Он еще глупый, щенок. Знаешь, сколько ему? Семь месяцев. Дитя! Знаешь, какой он будет!..» И Женя тоже смеялся, стараясь показать, что ему это совсем ничего, он не испуган, тоже тянул руку погладить омерзительно голую собаку, но в душе был оскорблен. Пес шел за ними, постукивая когтями. Сияли в больших комнатах натертые полы, большой стол в столовой под абажуром был накрыт бархатной скатертью с бахромой, с кистями, в серванте за стеклом позванивали разноцветные бокалы.
Как когда-то у него прежде, была у Бориса своя отдельная комната. В ней свисали с потолка кольца, была шведская стенка, блестели на коврике никелированные гантели. Они поупражнялись на кольцах, побоксировали с грушей, и их позвали обедать. Подавала на стол пожилая женщина крестьянского вида в белом платочке в синий горошек, а мать Бориса, высокая, полная, величественная, сидя напротив, расспрашивала, кто он, что. Женя ел, не подымая глаз: его смущал, но притягивал глубокий вырез ее атласного вишневого халата.
Вечером он поссорился с матерью, кричал, что ему это надоело, надоело и вообще — хватит с него!
— Хватит! Надоело! — кричал он так, что слышали соседи.
И мать, желая оправдаться и за себя, и за их бедность, впервые сказала:
— Отец не ушел бы от нас, если бы не арестовали дядю Геру и тетю Марусю.
Это были ее брат и сестра.
— Не ври на отца! Он не потому ушел!
И мать поняла, что он недосказал. Она увидела себя его глазами: погасшую, плоскогрудую, сильно поседевшую. И смолчала, не решилась ничего ответить.
Глава VIII
Предстояло ответственное мероприятие: выезд большой делегации в Узбекистан. И возглавлял делегацию Евгений Степанович Усватов. Теперь в телефонных разговорах он как бы между прочим ронял: «Тут я деньков на десяток отбуду во главе большой делегации…» Или: «Планируется ответственный выезд — везу большую представительную делегацию…» Если же кто-то, кого он не хотел принять, настойчиво добивался, Евгений Степанович говорил: «Давайте условимся так… Я сейчас полистаю настольный календарь, там у меня расписано… В четверг на той неделе? Нет, в четверг не получится… В пятницу? Устраивает?.. Отлично! Твердо договариваемся: в пятницу на той неделе у нас состоится большой творческий разговор». Но поскольку отъезд делегации назначен был на среду, «большой творческий разговор» сам собою откладывался на неопределенные времена. Отказывать Евгений Степанович не любил.
С того момента, как решение о поездке было принято, заработал механизм, списки делегации заново уточнялись, утрясались, подрабатывались, корректировались, и настал день, когда, отпечатанные на плотной финской бумаге, скрепленные особой большой скрепкой, под которую подложен был розовый ярлычок, они легли на стол Евгения Степановича в сафьяновой коричневой папке с латунными уголками и золотым тиснением — Усватов Е. С.
Вообще говоря, такая папка ему не полагалась, как не полагалась она и другим должностным лицам его уровня, но он не пожелал этого знать, и подчиненные расстарались. Были даже представлены на выбор два варианта: красная сафьяновая, цвета лучших удостоверений (ее особенно рекомендовали) и коричневая. Евгений Степанович — так уж и быть! — скромно выбрал коричневую.
В их Комитете искусств не было по штатному расписанию должности первого заместителя. Был председатель и просто заместители. Евгений Степанович такие бумаги подписывать не стал, он до тех пор собственноручно переправлял и возвращал на перепечатку, пока всеми, в том числе машинистками, не было усвоено: первый заместитель. Конечно, шептались по углам, конечно, нашептывали председателю, но старый носорог, как называл его Евгений Степанович, на открытый конфликт не пошел, не решился, и вскоре даже на дверях кабинета появилась табличка: «Первый заместитель председателя».
— Так! — сказал Евгений Степанович, подвигая к себе список делегации, и взял сигарету в угол рта. Но не зажег. Лет десять назад бросил он курить, но, сосредоточиваясь, нередко брал сигарету в рот, и подчиненные могли видеть, как он усилием воли преодолевает вредную привычку. — Так! — повторил он, приступая.
А справа от стола почтительно ожидал возможных указаний поседевший на службе начальник главка с желтым умным лицом и маленькими прижатыми ушами: Панчихин Василий Егорович. Под постукивание пальцев по столу Евгений Степанович по первому разу проглядел список и поднял недоуменный взгляд. Панчихин, давний единомышленник, пользовавшийся особым доверием, несколько фамильярный при личном общении, но очень точно чувствующий грань, ту незримую черту, заступать за которую не Следует, скромно развел руками.
— Ориентировали — не более восьмидесяти человек. Восемьдесят два — это уж мы взяли грех на душу. Если призовут к ответу, будем стоять, как партизан на допросе.
Евгений Степанович нахмурился, громче побарабанил пальцами по столу. Пальцы были толстые, красные, в школе он стеснялся перед девочками своих потеющих рук. Но после войны он всем говорил, что поморозил руки на фронте, и эти отмороженные на фронте руки вызывали уважение.
— Нас могут не понять! — сказал он, значительно нахмурясь. — Сколько весной ездило в Азербайджан?
— Сто четырнадцать человек.
— Вот видите! В Узбекистане нас не поймут, и будут правы узбекские товарищи.
Ту делегацию весной возглавлял Комраков, с которым они последнее время, можно сказать, шли ухо в ухо и претендовали на одно и то же место. И принимал Комракова в Азербайджане Первый человек, их катали по Каспию на катерах и разгоняли облака, сыпали с самолетов какую-то соль, палили из пушек, чтобы ясная погода сопровождала делегацию на всем ее пути, а ему, Усватову, определяют восемьдесят человек. Он вновь надел очки и теперь уже с фломастером в руке принялся изучать список пристально. По предварительным сведениям, Первый человек Узбекистана не собирался принимать их. Значит, следовало побудить его к этому, надо поднять уровень делегации, включить в нее таких людей, которых по положению обязан принимать Первый.
Несколько фамилий Евгений Степанович вычеркнул, одну — жирной чертой, и Панчихин, все так же стоявший справа от стола, принял это как собственный недосмотр. Отныне, когда бы этот человек ни позвонил, Панчихина не окажется у телефона.
— Та-ак, — сказал Евгений Степанович, закончив вторичное изучение списка, и потянулся рукой к зажигалке, взял, повертел в пальцах, но не зажег сигарету, вновь усилием воли преодолел себя. — А почему, например, нет в списке… — И он назвал фамилию именитого старого писателя. — Почему его нет в составе делегации?
Панчихин скромно потупился. Для именитого старца уровень низок, не такой требуется глава делегации. Но взгляд Евгения Степановича был светел, он не желал ничего знать.
— Больно уж капризен, — бормотал Панчихин, отводя глаза: друг друга они понимали. — Без жены не ездит.
— С женой! — именитый старец был ему нужен, значит — ничего не жалеть. — С детишками, с невестками, с внуками, с правнуками! С собакой, если потребуется, черт побери!
— Самолетом опасается летать, — мялся Панчихин, боясь позора. — Трудный характер.
— Талантливых людей с легкими характерами не бывает. — Евгений Степанович умудренно покивал, покивал, покивал. — Талант — тяжкая ноша, — говорил он очень лично и как бы забывшись, а Панчихин почтительно внимал. Возникла пауза. — Так о чем вы? Да, талант… — возвратился Евгений Степанович издалека. — Талант — всенародное достояние, и мы должны это помнить. Придется нам с вами потрудиться. Как у него называется этот его известный последний роман?
— «Радости и печали».
— Не путаете? Есть еще какие-то «радости», я уж не помню, у кого.
— У Федина — «Первые радости», а у Василия Феоктистовича — «Радости и печали».
— Проверьте, чтоб накладки не вышло.
Однажды, еще в пору становления, у Евгения Степановича от большого старания произошла-таки «накладочка» и научила его на всю жизнь. Желая расположить к себе влиятельного композитора, он воспользовался древнейшим методом, проверенным веками: лестью. Врет тот, кто говорит, что на него лесть не действует. Таких людей нет, а на кого не действует, тому просто плохо льстили. И он похвалил композитору его кантату, не проверив — черт попутал! — а кантата оказалась не его и даже, наоборот, его врага и завистника, то есть того, кому этот композитор до желчи завидовал всю свою жизнь. «Не мое, не мое!» — закричал тот плачущим голосом, а Евгений Степанович так растерялся, так вдруг оплошал, что замахал на него руками: «Ваше! Ваше!..» Прошло время, композитор отбыл в мир иной, и Евгений Степанович получил возможность рассказывать об этом случае в дружеских застольях, разумеется, не упоминая имени, но все и так все знали и догадывались, и успех был полный.
По команде Панчихина срочно разыскан был в недрах Комитета человек, который читал-таки роман «Радости и печали», его допросили, и книга с закладками (отмечено несколько изюминок) легла на стол Евгения Степановича, а Галина Тимофеевна, прежде чем соединить по телефону, положила перед ним бумажку, на которой своим аккуратным почерком написала имя-отчество самого писателя, его жены, без нее ни один вопрос не решался, и трубку брала она. И вскоре Евгений Степанович имел возможность приветствовать ее, наговорить кучу комплиментов.
У жены известного писателя был детский голос, ангельский лик и железный нрав. Как нередко случается с молодыми женщинами, вышедшими замуж за человека значительно старше себя, она катастрофически быстро старела и все больше и больше нуждалась в украшениях. Поговорив о Самарканде и Бухаре («Как, вы не бывали в Бухаре? Анна Васильевна, поверьте мне, вы не видели одно из семи чудес света!»), он между прочим, к слову, рассказал, что именно там, в Бухаре, выделываем мы лучший в мире каракуль: черный, коричневый, золотистый, белый, розовый, голубой. Каракуль произвел должное впечатление, именитый старец был приглашен к телефону. Осведомившись, не прервал ли он творческий процесс, и сделав уважительную паузу, в течение которой в трубке слышалось «м-м-м… бу-бу-бу…», Евгений Степанович сказал проникновенно:
— А я вчера, признаюсь, взял с полки ваш роман «Радости и печали»… Уж, кажется, читал, читал не раз, но захотелось что-то для души, не все же про дела, про наши стройки… И зачитался! До трех ночи!
Он чувствовал себя в ударе, жестом показал Панчихину сесть, он давал открытый урок.
— До трех ночи не мог оторваться. Первый раз читают и случайную книгу, но перечитывают только подлинное. Какая чудная палитра красок! — кося глазом в книгу, он пересказал абзац близко к тексту. — Это наш золотой фонд.
Писатель живо поинтересовался, какое у него издание.
— Вот не могу вам точно назвать год, роман у меня дома, — говорил Евгений Степанович, раскрыв титул, где были все данные. — Голубое такое, худлитовское издание…
Оказалось, надо было читать не это, а позднейшее, зеленое, там он кое-что улучшил и дополнил.
— Не знаю, не знаю, что еще можно улучшать. И знаете, я почувствовал что-то бунинское…
Молчание на том конце провода стало угрожающим, напряглось, Евгений Степанович смекнул, что ступил не в тот след.
— Лишь в том смысле бунинское, что все зримо, все пахнет! Ах, как устроен у вас этот аппарат! Я просто жил в мире запахов. Но главное — мысль. Это то, чего всегда не хватало Бунину. Какая глобальная, всеобъемлющая мысль.
Дальше все шло, как с горочки: Самарканд, Бухара, Анне Васильевне надо отдохнуть, что там Швейцария, что там заграницы… Кстати, в Узбекистане хотят издать его роман. Оттуда звонили, его приглашают персонально… Не дав сразу окончательного ответа, хотя и так было понятно, что едет, старец некоторое время поговорил о том, как нам всем не хватает вот такого простого душевного общения, когда прочел книгу — и захотелось позвонить, сказать то, что на душе. Для некрологов приберегаем, а доброе слово надо говорить при жизни, не откладывая на потом, что угодно можно отложить, но только не доброе дело, не доброе слово…
Едва Евгений Степанович положил трубку, Панчихин восхитился:
— Нет слов!
— А вы сомневались! Чем грубей, тем верней. Люди искусства — особые люди. Перехвалить нельзя, можно только недохвалить.
К концу дня было получено согласие четырех художественных руководителей московских и ленинградских театров, трех известных кинорежиссеров, целого ряда народных артисток и артистов, и каждому новому на вопрос: «А кто да кто едет?» — как бы между прочим, перечислял имена тех, кого уже уговорил. Списки вновь перетрясались, перетасовывались и наконец, отпечатанные на лучшей бумаге, вновь легли на стол. Теперь в делегации был сто двадцать один человек, на семь больше, чем в делегации Комракова. И каких семь человек! А он их возглавит. Закон драматургии: не царь играет себя, статисты играют царя.
После хорошо разыгранной партии захотелось отблагодарить Панчихина, ведь это у него прошел он науку, так что теперь и сам мог поучить. Они сработались, и тем особенно был удобен Панчихин, что давно уже никуда не стремится — вышли годы, вышел запал, — он властвовал на своем посту и ценил, что к его советам прислушиваются. И еще в одной роли был он незаменим: при нем Евгений Степанович мог быть добрым, мог разрешать, в дальнейшем Панчихин отказывал. Так они и действовали: Усватов разрешал, Панчихин отказывал. Но тайной страстью Панчихина была его коллекция спичечных коробок, их у него было несколько тысяч, и из всех поездок, из заграничных командировок, благо там фирменные спички во всех гостиницах, сколько взял, столько еще положат, Евгений Степанович привозил ему целые наборы.
Он заказал чаю в кабинет. Было, правда, соображение: не затревожится ли старик, не перед пенсией ли его обласкивают? Перед пенсией, перед пенсией. Скоро будет перебирать свои спичечные коробочки, чего доброго напишет исследование о них. В той многоходовой комбинации, в результате которой предполагаемый зять Евгения Степановича (умница Ирина, там дело налаживается) получит должность в нашем посольстве в Таиланде (страну получше пока что вытянуть не удавалось, но и это неплохо для начала), в этой комбинации потребовалось для неустроенного молодого человека место Панчихина. Так при многовариантном обмене квартир не все участники знают друг друга и, уж конечно, не догадываются, кто в итоге будет ублаготворен больше всех, ради кого все приведено в движение. И Панчихин, деятельно помогая составить делегацию, не подозревал, что это его лебединая песня, что сам он приближает свою отставку, уход на покой.
Им подали три сорта печенья, в том числе обсыпанные крупной солью тоненькие крендельки-восьмерки, которые Панчихин любил.