— Ну-ка, покажись! Брить тебя надо? — санитар бесцеремонно крутил рукой мою голову. — Ладно сойдет, — решил он.
Я переоделся в новенький зековский костюм с такой-же новенькой кепкой и мы пошли.
«Увижу ли я Мишу на свидании?» — думал я и рассматривал всех, кто встречался по дороге, надеясь увидеть брата. Одна колонна больных плелась в баню, другая — на прожарку с матрасами на плечах, в битком набитом прогулочном дворе были люди, возле ворот в сопровождении санитаров стояло примерно пятнадцать больных, ожидавших свидание. Миши, к моему огорчению, нигде не было.
Комната для свиданий располагалась внутри четырехэтажного административного корпуса. Больные рассказывали, что здесь покончил жизнь самоубийством один из строителей. Две длинные лавки стояли под стенами с барьерами, между ними прохаживался прапорщик. Нас, больных, усадили под стенкой с одной стороны, родителей и родственников — с другой. В торце комнаты, у выхода на лавке расселись санитары и медперсонал. Между родственниками и больными расстояние было метра два, по этой причине нужно было громко говорить, перекрикивать соседа. Шквал шума нарастал так быстро, что прапорщик приказывал говорить тихо, иначе он прекратит свидание. Возле меня сидел совсем молодой парень, кавказец, очень больной. Его старенькие родители не знали как быть. Глядя на них можно было определить, что они приехали из далекого горного аула, где не говорят по-русски.
— Разговаривать только по-русски! — предупредил их прапорщик.
Видно было, как эти двое старых людей испугались столь большого начальника и теперь молча сидели, поглядывая то на прапорщика, то на сына. Парень перешел на очень плохой русский, даже я, сидя рядом не мог понять его слов в шуме голосов.
— Тише, прекращу свидание! — повторял прапорщик. В этом шуме было одно маленькое преимущество: когда балаган достигал своего предела, можно было кричать что угодно и получить любую, даже запретную информацию, не боясь быть услышанным. Мои родители пришли вместе с моей двоюродной сестрой, Любой, но ей было только 15, её не пустили на свидание, и она ждала на улице. Отец пытался попросить прапорщика, чтобы она вошла, но получил замечание от него и теперь молчал, как провинившийся школьник. Гуманная советская власть запрещала впускать на свидание детей до шестнадцати лет, не желая травмировать их детские души от встречи с родственниками, находящимися на лечении в психбольнице.
— Толик с Борисом находятся сейчас в Сыктывкаре, «на химии», (освобожденные из лагеря и работают на стройках народного хозяйства). Толик работает шофером, а Борис сейчас в колхозе на уборке картошки. Борис пишет в письме, что устроился неплохо, — рассказывала мне мама, едва сдерживая слёзы.
Я не хотел расстраивать родителей и на их вопросы о больнице отвечал, что, конечно, здесь плохо, но терпимо.
— По радио (западным радиостанциям) много о Леониде Плюще говорят, что его так здесь лечат, что он совсем больным стал, ты его видел? — спрашивала мама.
— Нет, не видел, я в другом отделении, даже Мишу ещё не видел, — кричал я в ответ, а у самого просто приобморочное состояние от новости, что Толик и Борис уже на свободе, что они всего один год под конвоем пробыли. Один час прошел быстро, родители вышли, чтобы снова через несколько минут зайти и встретиться с Мишей.
45
ПОСУДОМОЙКА И ВСТРЕЧА С МИШЕЙ
— Ты хочешь работать в посудомойке? — спросила меня врач во время очередного утреннего обхода.
— Пойду, — согласился я. — Приступай с сегодняшнего дня, можешь выходить из отделения на кухню. Запишите его в список! — обратилась она к медсестре.
Решение врача выпустить меня за пределы отделения было хорошим признаком, это значило, что врач не считала меня серьёзным антисоветчиком и преступником. Только считанным больным за переход границы и политическим удавалось получить работу с выходом из отделения и то, только после нескольких лет, проведенных в больнице.
Как только я пытался сравнить события, происходившие в моей жизни — счастье выйти за двери отделения — и события, происходившие у Бориса и Толика — выход «на химию», так сразу стало до слёз обидно за собственное заточение в этих стенах.
Новая работа оказалась довольно неприятной. В одной из комнат отделения была посудомойка с полками для чистых алюминиевые мисок, кружек, ложек и двумя цинковыми корытами, в одно из которых заливали воду и много хлорки. Тряпкой я оттирал от мисок остатки пищи и бросал туда тарелки, мой напарник мыл всё, потом полоскал в другом корыте и стопками ставил всю чистую посуду на полки. Помыв посуду, мы ещё убирали посудомойку и не заметили, как отделение вернулось с прогулки.
— Семеныч, а как же мы? Может сводишь нас на прогулку с другим отделением погулять, — упрашивал я бригадира санитаров.
— Пошли, — согласился он.
В прогулочный двор начали выходить отделения четвертого этажа. Я увидел брата и сразу подошел к нему.
— Как ты сюда попал? — удивился он и после моего ответа с сожалением сказал, перетаптываясь с ноги на ногу: — Влипли мы с тобой, Шурик. Борис с Толиком, считай, на свободе, а я здесь, наверное, с ума сойду. Как здесь только люди по столько лет сидят?
— Чем тебя кормят?
— Целую кучу дают три раза в день: трифтазин, триседил. Крутит меня от них сильно, места себе не нахожу. Иногда удается цикладола выпросить, так хоть немного легче делается.
— Ты хоть не пей их, научись прятать лекарства в горло. Постарайся! — просил я Мишу.
— Легко сказать, прячь. Санитары и так мне шпателем весь рот проверяют, а чуть что заменят, сразу на уколы посадят.
Миша остановился и показал мне худого человека с бледным заторможенным лицом, прихрамывавшего на одну ногу и одетого в домашнюю полосатую пижаму.
— Это — Леонид Плющ, он с 9-го отделения.
Никогда бы раньше я не мог представить, что в этой дыре придется быть вместе.
— Давай подойдём, поговорим с ним, — предложил я. — Он не знает, что он — наш старый знакомый. Ведь мы с тобой сами решили, что лучше попасть в психушку, отмучиться как Плющ и выйти на свободу побыстрее, только мы тогда не догадывались о существовании спецбольниц, но что теперь об этом говорить.
-Здравствуйте! — поздоровались мы, подойдя к Плющу. Он шел вместе с высоким молодым человеком, что-то обсуждая.
— Когда мы были на свободе, мы слушали западные радиостанции, где очень много о вас рассказывали и переживали за вас, и вот теперь сами здесь, — начал я разговор.
Плющ молча смотрел на нас не зная что сказать, лишь протянул долгое:
-Да-а-а…
— Ладно, я пойду пока с братом погуляю, — сказал я, понимая, что Плющ не может понять чего мы от него хотим. Может он нас принял за тяжело больных людей, потому что лицо у Миши застыло, он перетаптывался молча все эти минуты, да и мой вид, думаю, был не лучше.
Во дворе гуляло сразу три отделения, человек триста, было очень тесно.
— Может, пойти тебе на прием к врачу и рассказать всю правду как симулировал, — спросил я, видя как тяжело приходится брату. — Все равно, наверное, лекарств тебе больше не прибавят.
— Вряд ли из этого что-то получится. Врач меня даже с надзорной палаты выпускать не хочет. Ладно, попробую, — глядя на меня своими черными глазами согласился он, — только голова у меня сейчас ни черта не работает, даже не знаю, что говорить. Ты знаешь, — вдруг вспомнил брат, — тут в 9-ом отделении парень есть, он с тобой в Сербском был, кажется, Бого его фамилия. Да вот он!
Как раз в этот момент мимо нас проходил Иван Бого. Он сразу узнал меня и приветливо улыбнулся. Иван рассказал, что в больнице он уже шестой месяц и получает много лекарств.
— Девятое выходи! — прозвучала команда. Больные выходили через калитку и строились, с ними ушёл Иван. Санитары расталкивали всех по парам и считали. Колонна стояла и в разнобой переваливалась с ноги на ногу, непроизвольно маршируя.
— Десятое на выход!
— Нас зовут, Шурик, я пойду, — печально сказал Миша.
— Одиннадцатое выходи! — звали санитары.
Семеныч стоял у калитки и ждал нас.
Я был рад, что увидел брата, но радость омрачалось Мишиным состоянием здоровья и тем количеством таблеток, которое он вынужден был принимать.
46
ПЕРЕХОДЧИКИ ГРАНИЦЫ
Я работал в посудомойке и ждал снова удобного момента увидеть брата. Больше не было задержек с обедом и мы выходили на прогулку со своим отделением. Три раза в день я уходил на кухню с больными забирать там кастрюли и бочки с едой. Заключенные-повара в белых куртках лихо рубили там свиные головы, закидывая их в гигантские котлы. Как только мы заносили кастрюли с едой в отделение, санитары, словно стая голодных шакалов, окружала их. Они, толкая друг друга, спешили схватить половник и накладывали себе полные миски из кастрюль с надписью «Диета». От куска сливочного масла они отрезали толстый слой и мазали себе на хлеб или бросали себе в кашу. Оставшееся масло медсестра ставила в миске на электрическую плитку и, уже растаявшее, по столовой ложке разливала в тарелки с супом для больных. Свои полные миски санитары ставили на подоконники и принимались канючить возле шкафа раздачи личных продуктов.
— Подогрей, землячок, нет ни этой, вон той баночкой, землячок, поделись пряниками…
— Сейчас, сейчас, — покорно выполняли просьбу санитара больные.
— Что ж ты ему дал, а мне?! — просит следующий, — я ж тебя покурить выпускал, помнишь?
— Сейчас, сейчас, — отвечал больной. И это продолжалось до тех пор, пока шкаф на замок снова не закрывали. Отказать санитару не мог посметь никто, даже больной на всю голову, даже у него срабатывал инстинкт самосохранения. Врачи и медсестры всё это видели каждый день, три раза в день, и им не было до этого никакого дела.
Я мыл посуду и долго не знал, что со мной рядом работает такой же переходчик границы как я, Витя Рабинович. Ему на вид было лет двадцать пять. Говорил он мало, невнятно и шепеляво. Он был слегка сутул, вид у него были явно больного человека. И единственным, что бросалось в глаза в его лице, — были очень густые черные брови, ещё гуще и больше, чем брови у Леонида Брежнева.
— Витя, а чего тебя из Харькова понесло за границу? — решил спросить его я.
— У меня в голове стоят сильные голоса, и они мне мешают думать, — просюсюкал он.
— Так при чем здесь голоса и граница?
— Потому что частоты наших советских радиостанций действуют на меня, и у меня от них голоса. Поэтому, чтоб избавиться от этой электроники, мне нужно было переехать в другую страну, докуда советская электроника не доходит, — объяснял он мне, складывая миски.
— Я купил билет до приграничной станции в Армении. Там пришел к пограничникам, рассказал им всё и попросил их провести меня в Турцию. Пограничники пока меня чаем поили, вызвали КГБ и те меня сюда отправили.
— А сейчас к тебе электроника подсоединена?
— Нет, сейчас тихо, но они опять скоро подключат, — шепелявил он.
Витя сидел уже почти три года. Был он обыкновенным, совсем не опасный для общества больным. Только человеческие выродки могли поступить с ним так: направив на лечение в днепропетровскую спецбольницу. Во время прогулки я рассказал о Вите Андрею Заболотному.
— Знаю, его электроника мучает, голоса, — пояснил мне Андрей. — Так что не удивляйся, почему здесь даже такие сидят. Мы имеем дело с бандитами, для них главное — статья, после неё они смотрят на человека, — спокойно, но очень гневно сказал он и продолжил:
— Витю Рабиновича выписать они не могут, потому что он врать не может, сказал бы, что да, у меня голоса и подчиняться им больше не буду. Врачи б ему ремиссию поставили и выписали, так он теперь им говорит, что «я больше границу переходить не буду, а постараюсь выехать в Израиль, ведь я — еврей». Так что ему долго здесь сидеть, — заключил Андрей и, повернувшись ко мне, негромко добавил:
— Ты поосторожней больных с нашей статьёй расспрашивай, если кто-то донесет на тебя врачам, плохо тебе придется, здесь кругом уши. Вон Никипелов, совсем сумасшедший, в надзорке под серой лежит за то, что на прогулке своему дружку сказал, что не плохо бы подложить бомбу под больницу и взорвать её. На другой день уже врач все знала. А вот и его дружок, он только одним уколом сульфазина отделался.
Андрей показал на худенького мужичка, сидящего на лавке, которому огонь скрутки обжигал пальцы, а он всё её не выпускал и жадно курил.
— Каткова, Каткова Надежда Яковлевна идет, — прокатилось среди больных имя замначальника больницы по медицинской части. Под белым халатом Катковой скрывались погоны подполковника внутренних войск.
Ходили слухи, что во время войны она была медэкспертом при военном трибунале и на её совести много людей, кому она помогла уйти в мир иной. Но самое страшное, за что её ненавидели больные, это её отношение к выписке людей, представленных на комиссию. Она говорила своё решительное «нет» лечащему врачу и профессору, считавшим, что больной больше социально не опасен и его можно направить в психбольницу общего типа. Катковой давно было пора выходить на «заслуженный отдых», но ей не хотелось оставить столь теплое место и возможность быть вершителем судеб тысяч людей.
— О, Лошадиная морда идёт, — сказал о ней негромко своему соседу Васька Кашмелюк.
Каткова шла вдоль прогулочного двору с другой стороны штакетника и о чем-то разговаривала с медперсоналом. Подойдя к медсестре, она глазами показала на Ваську. Кто-то уже успел прошептать ей на ухо, что он о ней только что сказал. Прапорщик и санитары-зеки выстроились перед Катковой в положении «смирно!» и поздоровались.
— А вот, кстати, и Сергей Потылицын, — указал Андрей на парня моего возраста. Он шел нам навстречу, держа толковый словарь Даля.
— Белым халатом погоны прекрывает, — с презрением сказал Сергей о Катковой, подойдя к нам.
Андрей представил меня Сергею. Теперь, находясь вместе в прогулочном дворе он начал рассказывать мне свою историю.
— 28 октября 1971 года — это самая черная дата моей жизни. Это день, когда я прибыл в эту больницу. И ты знаешь, что мне тогда в отделении сказали? — начал Сергей. — «Первые десять лет тебе будет трудно, а вторые — ты просто не заметишь как пролетят».
— Тебе что-нибудь врач обещает на будущее? — поинтересовался я.
— Нет, даже и речи об этом быть не может. Моя врачиха держит меня в надзорной палате, считает, что ещё долго нужно меня будет лечить и лечит. Я получал в инъекциях аминазин, трифтазин, галоперидол, и в течение двух месяцев меня кололи два раза в неделю сульфазином. Ты знаешь, — объяснял он мне, — если б я хоть режим нарушал, но они меня посадили на сульфазин, чтобы получить наслаждения от пыток надо мной. Здесь работают самые настоящие садисты. А когда меня положили на курс инсулина, я тогда решил, что я точно здесь рехнусь. Нас несколько человек собрали в одну палату, — продолжал Сергей, — привязали по рукам и ногам к кроватям и ввели инъекцию инсулина. После этого происходит полный провал памяти, ты орёшь как резаный, рвешься санитаров бить и всех вокруг материшь. Правда, санитарам в это время запрещено бить больного. Спасибо врачу-терапевту, который после нескольких сеансов попросил прекратить делать мне инсулин. Сейчас моя врач в отпуске и её подменяет Эльвира Эдмундовна, которая мне передышку устроила, оставила только две таблетки аминазина.
— Так почему они тебя так сильно лечат? Ты перешел границу или нет? — Я не мог понять, чем вызвано такое отношения врачей к Сергею.
Я сравнивал с тем, что услышал от Сергея, своё отвратительное поведение при выдаче на границе, проблемы с КГБ с 1970 года, к тому же мы были в Финляндии — и после всего этого я получаю только четыре таблетки в день и меня уже выпустили на работу.
— Видишь ли, — спокойно выбирая каждое слово пояснил Сергей, — после Чехословатских событий в 1968 году меня вызвали в военкомат, я заявил, что в знак протеста против оккупации Чехословакии отказываюсь служить в Советской Армии. За это меня поместили в психбольницу, где провел более года. Я с семнадцати лет мечтал об Америке и теперь, выйдя из больницы, понял, что мне в Советском Союзе делать больше нечего. В июле 1971 года я решил бежать в Турцию в районе Батуми. Понимаешь, в этой стране они (КПСС) даже собственным советским людям не доверяют, поэтому я нигде не мог найти хорошую карту местности. Недалеко от границы я заблудился, а встретившийся из местного аула мальчишка, к которому я обратился с вопросами, побежал домой и сдал меня. Ведь ему за это премию дадут. Меня задержали и посадили в Батумскую тюрьму КГБ, обвинив по статье «Попытка перехода Государственной границы», где меня продержали три месяца. Я хорошо знал, что я не был даже в погранзоне и считал моё задержание незаконным. Следователь спросил меня, хотел ли я действительно хотел перейти границу. Я ему ответил, что да, одно дело думать, а другое дело — делать. Я с ним по этому поводу спорил и требовал меня освободить за незаконное задержание. Следователь свозил меня на экспертизу к психиатру, где врач меня спросил: «Что ты будешь делать, когда тебя освободят?» Ты знаешь, Саша, я конечно мог бы юлить, но мне было противно унижать себя перед психиатром и я ответил: «Буду вкалывать до окончательной победы коммунизма». Как видишь, следователь и один эксперт всё решили, и вот я уже четыре года в этом концлагере.