— Да-а-а… — протянул Матвей и нехорошо, криво усмехнулся. — Губа-то у тебя, оказывается, не дура. Немалого захотела. Войны отменить, нужду человеческую изничтожить… да чтоб люди друг друга не боялись, верили бы один другому. Этак-то, конечно, каждому можно хорошим быть…
— А как, по-вашему, Матвей Егорович, — помолчав, кротко спросила Вера, бросив беглый взгляд на его потемневшее лицо. — Как вы думаете, Аркашка Баженов плохой человек или хороший?.. Пьяница, матерщинник… в заключении был за хулиганство.
Вера собиралась перечислить еще несколько Аркашкиных грехов, но увидела, как недоуменно поползли вверх у Матвея брови, не выдержала и фыркнула:
— В прошлое воскресенье, когда орсовские с товарами приезжали с продажей… Привезли они пальто зимнее женское. Хорошее такое пальтишко: сукно коричневое и воротничок такой славненький — настоящий «под котик»… Я покупать и не собиралась. Просто, стою, смотрю… очень уж миленькое пальтишко. И вот подходит Аркадий, встал за моей спиной и говорит мне прямо в ухо: «Может, у тебя деньжат не хватает? Возьми у меня. Все равно зря лежат. Бери, а то назло пропью…». Я говорю: ты матери пошли лишнюю сотню, а он вынул из бумажника квитанцию на перевод на пятьсот рублей. «Об этом, — говорит, — не беспокойся, сделано!» У него мать неродная, мачеха, отец умер, она с двоими ребятишками осталась. Аркашка жалеет ее… а пацаны ему тоже неродные, сводные они, мачехины.
Вера помолчала, подбросила в костер сухих сучьев:
— У Гребнева Семена жена острым ревматизмом заболела… Надо было ее прямо из больницы на курорт отправлять, грязями лечить, а семья у него большая, подбился он деньгами на путевку… Надо не меньше тысячи. Получил он письмо, ходит сам не свой, переживает… А вечером Аркадий приносит ему семьсот рублей… Сам принес… Семен Григорьевич у него даже и не просил…
— И откуда ты все это знаешь? — усмехнулся Матвей. — Что у кого стряслось, кто чем страдает… Деньги-то у Аркадия ты тогда взяла?
— Да нет, зачем же? Я ему соврала, что пальто у меня есть хорошее, у подруги будто оставлено. А деньги у меня и свои есть, только я их коплю на случай, если к Ивану Назаровичу соберусь. А вы, Матвей Егорович, почему себе ничего не покупаете, у вас ведь заработки неплохие?
— А может быть, я тоже к Ивану Назаровичу собираюсь. Вот… вставлю себе зубы железные, дождусь, когда ты свой срок отбудешь…
— Ой, Матвей Егорович… — Вера недоверчиво снизу вверх смотрела в невозмутимо-спокойное лицо Матвея и вдруг всплеснула руками, поверила, поняла, что не шутит. — Господи! Вот бы хорошо-то! А Иван-то Назарович, да он просто обмер бы от радости!.. Вы знаете, Матвей Егорович, у них там село большое, МТС хорошая, механиков же везде не хватает. Вас там просто на руках будут носить; квартиру дадут приличную, может, совсем неподалеку от Ивана Назарычевой хаты. Женитесь вы на хорошей женщине…
— Спасибо за план, Вера Андреевна, только, может быть, мне эти… ваши хорошие женщины не требуются?.. Может быть, я свою руку и сердце тебе предложить хочу… Так ведь, кажется, в романах герои изъясняются?
— Да ну вас, Матвей Егорович! — досадливо отмахнулась Вера. — Я вам серьезно говорю, а вы… ну, какие могут быть шутки?..
— Почему ты думаешь, что шутки?
— А потому, что Иван Назарович вам глупости всякие в уши надул, вы и повторяете, как маленький…
— Это какие же глупости он мне в уши надул?
— А такие, что вы передо мной вроде в долгу… что обязаны вы теперь со мной как-то расплачиваться… А вы собой нисколько не дорожите… вам все равно… Я знаю, вы человек добрый, жалостливый. Вы и вправду можете жениться из благодарности… из жалости…
— Какая жалость?! С ума ты сошла… дай же мне сказать!
— Ничего не нужно говорить! Матвей Егорович, у меня во всем белом свете только и родни, что Иван Назарович… да вы. Неужели я, по-вашему, такая уж глупая или настолько уж эгоистка, чтобы могла я жизнь вам испортить… воспользоваться вашей глупой простотой?
Она встала, схватила корзину с рыбой, выпрямилась перед ним — худая, нескладная, сердитая…
— Очень я вас прошу, если вы меня хоть чуточку как человека уважаете, никогда больше мне про это не говорите… И не ходите сейчас за мной, — я одна дойду.
Так вот и ходили бы они, возможно, еще долгое время вокруг да около своей нескладной любви, если бы не помогло им несчастье.
К сентябрю бригада отошла от зимовья уже на порядочное расстояние. Чтобы не тратить лесорубам времени на ходьбу, Вера надумала носить им обед в лес, на деляну.
По ее заказу дед Лазарев — мастер на все руки — соорудил удобное коромысло и к двум ведрам подогнал из оцинкованного железа плотные крышки. Сколько раз, зацепившись ногой за какую-нибудь колдобину-неудобину, Вера летела в одну сторону, ведра — в другую, и хоть бы тебе капелька щей пролилась.
Чашки, ложки, хлеб, всякую солонину к обеду мужики утром уносили в лес сами, а Верино дело было доставить ведро свежих щей и полведра каши или рыбы жареной на второе. Чай кипятили на месте.
Во вторник, шестнадцатого сентября — дата эта навек стала заветной для нее — Вера, дотащившись с обедом до деляны, покричала мужиков обедать и присела у костра передохнуть. Очень уж она в этот день чувствовала себя почему-то усталой и разбитой.
Мужики долго не шли, не слышали, видимо, Вериного сигнала. Везде в лесу завывали пилы, вот где-то невдалеке грохнулась оземь поваленная лесорубом сосна.
Забравшись на пень, Вера увидела, что человек пять-шесть мужиков с кольями толпятся под огромной сосной. Спрыгнув с пня, Вера не спеша пошла взглянуть, что там у них с этой сосной не поладилось, и заодно покликать на обед остальных.
Подойдя ближе, Вера увидела, что трое — Аркадий, Андрюха Лебедка и Григорий Степанович — уперлись в ствол капризной сосны толстенными кольями… Вера опасливо покосилась на вершину сосны… Леший ее знает, — другой раз и подсечет ее лесоруб по всем правилам, и гнили в середине вроде нет, а ее вдруг поведет не туда, куда лесоруб правит.
Сосна стояла неподвижно. За колья взялись еще трое: они не видели Веру, а когда увидели — было уже поздно.
— Берегись! — дико заорал Аркашка.
Вера шарахнулась в сторону. Она еще успела услышать треск могучих сучьев и шум веток, со свистом рассекших за ее спиной воздух, и, падая, почувствовала, как ударилась о ее грудь вздыбленная грохотом земля.
Ее положили на спину. Лицо у нее было серое: из уголка темных, неплотно сомкнутых губ сочилась струйка крови.
Ей казалось, что сознание не покидало ее ни на минуту. Боли не было. Она все слышала и все понимала.
— Дядь Ефи-и-им! Беда-а! Верку лесиной уби-ло-о-о! — орал Андрюха, а тайга откликалась стонущим эхом: у-и-о!
Она слышала по-бабьи тонкий плачущий голос Григория Степановича, слышала, как страшно, поскрипывая зубами, навзрыд матерился Аркадий, подкладывая ей под голову чью-то телогрейку.
Потом она услышала чей-то тихий, испуганный возглас:
— Бежит!
И почему-то сразу поняла, что это он бежит, Матвей Егорович. Он стоял подле нее на коленях, и она увидела его лицо… Казалось, сейчас он запрокинет голову и, хрустнув зубами, завоет страшно, по-волчьи…
— Вера, ты меня слышишь? Вер, ты слышишь меня?! — Он суетливо хватал ее за плечи, за холодные, серые руки и все вытирал и вытирал ладонью сочившуюся из ее рта кровь.
Она все слышала и понимала, но тело было мертвое и уже не подвластное ей: и ноги, и руки, и лицо… Но вдруг она почувствовала, ощутила свои веки, живые, горячие веки… Глаза жили… И когда он склонился к ее мертвому лицу, он увидел живые глаза. Она медленно опустила веки и плотно сжала их, словно кивнула. Потом так же медленно подняла и сквозь пелену слез сказала ему взглядом: «Слышу. Я живая, не бойся…»
И тогда он сжал в ладонях ее голову и, стоя на коленях, стал целовать эту неподвижную маску и живые плачущие глаза.
III
— В больнице я почти три месяца пролежала: паралич у меня был, не столько от ушиба, сколько от испуга. Полностью без движения и без языка я была около недели, а потом начала помаленьку оживать.
Вера поднялась на локте и осторожно заглянула мне в лицо.
— Не усыпила я вас? Не надоела? Хотя и нет в моей истории ничего тайного, а не думала я, что смогу когда-нибудь ее рассказать.
Ну, дальше-то уже и рассказывать почти что нечего.
Матвей, как привез меня на Центральный в больницу, — на Дальний уже не возвратился. И мне тоже больше там побывать не пришлось: начался рекостав, и опять отрезало наш Дальний от мира на всю зиму.
Пока катер ходил, ребята наши почти все у меня в больнице перебывали с передачами; такие передачи носили, что мы всей палатой съедать не успевали.
Ну, а к этому времени я о них уже могла не заботиться: ко многим жены приехали, и без меня было теперь кому их накормить и обстирать.
Зубоскал-Аркашка письма мне писал: одно до сих пор сохранилось…
Вера засмеялась и медленно по памяти прочитала: «Разлюбезная ты наша мамашенька! Поилица-кормилица Вера Андреевна! Женского полку у нас теперь целых шесть штук: заимели себе в штат повариху с поваренкой, уборщицу и еще специальную прачку.
Весь штат робит, не покладая рук, но без тебя мы все равно как сироты горькие: голодные-холодные, не мыты, не бриты, не чесаны, не обтесаны… А без отца Матвея уже забыли, как рыбьим духом пахнет…»
Пока я без движения лежала, на Матвея смотреть было жутко. А как начала поправляться — и он ожил.
Приходит как-то в больницу ко мне, я тогда уже ходить начинала. Взглянула я на него — и чуть меня обратно паралич не хватил.
Зубы он в тот день вставил и бороду свою дремучую сбрил. Я его и не узнала, до того показался он мне молодым да красивым…
Очень я тогда все же переживала… Не то что переживала, а очень я стеснялась, особенно женщин. Все мне чудилось, что смотрят на нас люди и удивляются: как эта страхолюдина исхитрилась такого короля заарканить?
К Ивану Назаровичу приехали мы уже по зимнему пути. Домишко у него старенький — комнатка и кухня. Окошки махонькие, потолки низкие, полы старые, не крашены, а в кухне полати и печка русская, чуть не пол-избы занимает.
О том, что меня лесиной убивало, я Ивану Назаровичу не стала писать, а как подошло время к выписке из больницы, отписала, что приболела и по состоянию здоровья отпускают меня из леспромхоза и скоро я к к нему приеду на жительство.
И о том, что с Матвеем у нас сладилось, тоже не стали мы ему писать. Просто в каждом письме в конце приписывала я: «Матвей Егорович шлет вам свой привет и пожелания здоровья и долгих лет жизни», другой раз покороче: «Матвей Егорович жив-здоров, чего и вам от всей души желает».
Я тогда, знаете, жила вроде как во сне. Вот, кажется, проснусь сейчас, и опять — нет у меня ничего…
Приехали мы к Ивану Назаровичу поздним вечером, под самый-то Новый год.
Добирались от города на попутных машинах. Это теперь сюда шоссе проложили, и автобус из города по два раза в день ходит, а тогда мы целый день на выезде проторчали. Я на вещах как барыня сидела, а Матвей метался. Машины перехватывал, просился, чтобы нас до колхоза «Красный борец», до МТС добросили.
Иван Назарович мне в письмах все до подробности расписал, как его хату найти. Нам никого и спрашивать не пришлось. Хотя и темно уже было, а как мост переехали, я сразу нашу хатынку узнала и велела шоферу подворачивать.
Матвей мне говорит: «Смотри-ка, не спится нашему деду»… А у Ивана Назаровича свет в окошке теплится, и дым из трубы валит столбом.
Ночь была морозная, промерзли мы жутко.
Выгрузили мы свои пожитки, поднимаемся на крылечко, двери ни в сенках, ни в избе не заложены…
Иван Назарович сидит перед топкой на низенькой скамеечке, в руках у него полешко березовое.
Пол, видать, помыт недавно, стол скатеркой домотканой старенькой покрыт, а над столом лампешка керосиновая горит, семилинейная.
Увидел он меня, всплеснулся весь от радости, поднялся, полешко в руке держит. Я чемоданы бросила, шагнула, а он ни с места, стоит и смотрит позадь меня. Свету от той лампешки чуть, у порога-то совсем потемки. Матвей засмеялся, я отступила в сторону, они и схватились.
Хлопают друг друга по спинам, откачнутся — поглядят друг дружке в глаза и опять схватятся.
Пока они тискались, я разделась, чемоданы и постель в горенку занесла.
Иван Назарович говорит: «Полсажня дров спалил, шестой день баню топлю, жду…»
Поздоровался со мной по ручке, оглядел со всех сторон, видать, ничего, доволен остался.
«Давай, говорит, мила дочь, разбирайся наскоро и вали в баню. Потом мы с Матвеем Егоровичем пойдем, а тебе пельмени варить. Пельменей у меня в кладовке полмешка наморожено, на все святки хватит…»
Пришла я из бани, у Ивана Назаровича уже все готово. На столе пельменей мороженых полное решето: на плите в чугунке вода закипает; самовар под трубой посвистывает, голос подает.
Проводила я мужиков в баню, встала посреди избы, закрыла глаза и стою, как дурочка какая, честное, слово.
Вот даже и не знаю, как вам свой тогдашние чувства объяснить. Была я всю жизнь — вроде как в дороге. То в вагоне, то на вокзале, то в чужой квартире, сбоку припека средь чужих людей. И все это не мое, все временное, не настоящее.
А тут открываю я глаза и сама себе не верю: я же домой приехала! Мой это дом, и все здесь мое, и плохое, и хорошее. Все мое — настоящее, на всю жизнь… навсегда.
Пришли мои из бани, я пельмени горячие подаю, а Матвей достает из чемодана бутылку вишневой настойки, а сам на Ивана Назаровича косится. Иван Назарович прихмурился, то на меня посмотрит, то на Матвея, то на поллитровку; Матвей засмеялся, стукнул бутылкой о стол.
И хватило нам этой поллитры и прибытие наше обмыть, и Новый год с честью встретить, да еще и по рюмочке на утро осталось. Дед наш такой радостный, такой довольный сидит за столом, и словно он подслушал мысли мои: «…Ну, говорит, ребята, вот вы и к своему дому прибились!»
А после второй рюмки совсем он веселенький стал, обнял меня за плечо и песню запел, любимую свою «По Муромской дорожке», я подхватила подголоском, а тут и Матвей вступил. Так-то вот втроем и отпраздновали мы начало нашей семейной жизни.
Попервости мы оба поступили в МТС слесарями.
Матвея сразу в механики сватали, но он не пошел, пока не обучился в сельхозмашинах разбираться.
А я, как Славку понесла, ушла в колхоз птичницей. Совхоз-то у нас позднее образовался, а до того были здесь везде колхозы.
Птицеферма наша плохенькая была, самая в районе захудалая. Много нам пришлось горя хватить и труда приложить, пока вывели мы ее в доходные. Это теперь мы в почете, а тогда, как я на ферму пришла, на людях нам даже и назваться было стыдно.
Матвею тоже не легче было. МТС наша шестнадцать колхозов обслуживала. Техника в те годы была вся изношенная, побитая, новые машины давали скупо, запчастей не хватало. Старых опытных механизаторов война унесла, надо было кадры готовить на ходу. Года не минуло, — попал наш Матвей Егорович в преподаватели. Так и пошло. Днем машины латает, ремонтирует, вечером с ребятами с трактористами занимается, а ночью сидит, к завтрашнему уроку готовится.
А у меня свои заботы: то крыша в старом курятнике окончательно заваливаться начинает, то на цыплят хвороба нападет, — слезами изойдешь, как начнут они головки откидывать, а то несушки на голодном пайке забастовку объявят. Корма-то для них с боем в правлении выдирать приходилось.
Ну все же хоть и трудно на первых порах было, а работа у нас у обоих хорошо шла.
Ребятишки нас не очень связывали. Дед на них надышаться не мог. Пока маленькие были, он и в ясли сам снесет, и на ферму ко мне притащит, грудью покормить.
Вообще пока дедушка живой был, мы с детьми и горя не знали.
А как уж гордился он, когда кому-нибудь из нас премия выходила или какая другая награда.
Каждый раз, бывало, заявится с внуками в клуб, усядется на первом ряду. Славку рядом на скамейку посадит. Викулька на коленях у него. Важный такой сидит, нарядный, гордый. И в газетах ни одной самой малой заметочки про нас не пропустит или портрета нашего, вырежет и приберет. И ребят приучил. У Славки и сейчас альбом особый ведется, там и дедушкины вырезки старые наклеены, пригодились для семейной нашей истории.