Считают здесь на счетах по китайскому способу: при помощи абаки — рамы с протянутыми в ней проволочными линиями и нанизанными на них шариками, которые передвигают, производя сложение.
Не все посетители покупают на Щукином дворе. Туда ходят побродить, и в его рядах толпится пестрый люд: мужик в тулупе, солдат в серой шинели стоят рядом со светским человеком в меховой шубе или антикваром, надеющимся напасть на какую-нибудь редкую вещь, что становится все труднее. Наивность давно улетучилась с этого базара, из страха ошибиться и просчитаться торговцы за любую безделицу запрашивают феноменальные цены. Горестное воспоминание о том, что раньше они задешево уступали редкие вещи, цены которым они не знали, сделало их еще более подозрительными, чем недоверчивые овернцы с улицы Лапп в Париже.
В этом хаосе вы найдете все: есть квартал старых книг, французские, английские, немецкие фолианты, книги всех стран мира набросаны здесь, прямо на снегу, среди разрозненных, измятых, в пятнах, изъеденных червями и мышами книг на русском языке. Иногда пытливый и терпеливый человек вдруг может открыть в ворохе хлама какую-нибудь первопечатную книгу, первое издание, потерянный том давно распроданного и вышедшего из употребления опуса, прибывшего на Щукин двор после целой вереницы приключений, могущих послужить сюжетом для какой-нибудь юмористической одиссеи. Некоторые из книготорговцев не умеют читать, но это не мешает им превосходно знать свой товар.
Есть и лавки эстампов, черных и раскрашенных литографий. Часто там можно увидеть портреты царей, великих князей и княгинь, высших должностных лиц и генералов предыдущих царствований. Выполненные больше увлеченной, чем умелой, рукой, они дают очень странное представление об августейших особах. Понятно, конечно, что «Четыре времени года», «Четыре стороны света», «Предложение руки», «Свадьба», «Ночь новобрачной» или «Утро новобрачной» — вся эта ужасная пачкотня бумаги с нашей улицы Сен-Жак встречается здесь во множестве.
Женщин меньшинство среди фланирующих людей и покупателей. У нас было бы наоборот. Русские женщины, хотя ничто их не принуждает, как будто сохраняют восточную привычку к домашнему заточению. Они мало выходят. Редко, когда издали заметишь простую женщину в платке, подвязанном под подбородком, в суконном или плюшевом балахоне, надетом, как мужской редингот, на толстые юбки. В грубых смазных сапогах она топчется в снегу, оставляя следы, о которых не подумаешь, что они принадлежат представительнице прекрасного пола. Женщины, которые останавливаются у выставленного товара, в основном немки, иностранки. В лавках Щукина двора, как и на базарах Смирны или Константинополя, продавцы — мужчины. Не могу вспомнить, чтобы хоть раз мне пришлось увидеть русскую торговку.
В рядах подержанной мебели можно пройти курс домашней экономии и получить сведения о русской частной жизни, по этим более или менее сохранившимся останкам узнать историю их прежних владельцев: здесь в наличии все стили. Моды, одна за другой, откладывали здесь свои слои. Каждая эпоха залегала здесь своим пластом вышедших из употребления, ставших смешными форм. Но преобладали большие диваны, обтянутые зеленой кожей, — типично русская мебель!
В другом месте продаются чемоданы, дорожные сумки, корзины и другие необходимые в дороге предметы, разложенные прямо на снегу до середины прохода. Затем идут старые кастрюли, железный хлам, горшки с оббитым горлышком, дырявые деревянные миски, пришедшая в негодность утварь, то, что не имеет больше названия ни на одном языке, рассыпающийся хлам, годный разве только одному старьевщику. Если бы не было 12–15 градусов мороза, прогулка в подобном месте могла бы иметь свои опасности самого определенного свойства. Но все насекомые дохнут при такой низкой температуре.
В случае более теплой погоды эта опасность увеличилась бы для меня еще и тем, что рядом тащился шарманщик, упорно следовавший за мной по пятам в надежде на несколько копеек, в которых я некоторое время ему отказывал из-за нежелания приоткрывать на морозе шубу. У этого шарманщика была нелепая и очень колоритная физиономия. Его голова была обвязана смешной грязной, обтрепанной тряпицей. Старая медвежья шкура, служившая когда-то фартуком для дрожек, покрывала его плечи, оттопыриваясь там, где висела шарманка, и создавая бедняге уродливый готтентотский круп, никак не вязавшийся с его худобой. Поначалу невозможно было даже объяснить себе этот горб, странным образом спускавшийся ему на бедра, так как только ручка шарманки выглядывала из-под облезлого меха, а рука, крутившая ее, своим жестом напоминала лапу усердно чесавшейся обезьяны. Подобие обмохрившегося внизу грубошерстного плаща и валенки дополняли его костюм, достойный граверного штихеля Калло.
Уже одни только валенки были целой поэмой нищеты и человеческого падения. Разношенные, деформированные, смятые спиралью, они наполовину слезали с ног, а носки их торчали вверх на манер крыши китайской пагоды, так что казалось, будто его ноги кривились дугами под тяжестью туловища и шарманки, как будто они не держались на большой берцовой кости. Несчастный как будто шел на двух серпах.
Что же касается его лица, то природа просто развлекалась, лепя его по маске Томаса Вирлока, этого мощного создания Гаварни: нос-двенадцатигранник, выступая из хаоса морщин, между скуластых щек, над широким оскалом зубов был на этом лице самой уловимой чертой, ибо кустистые волосы и борода с вмерзшими в нее льдинками мешали увидеть контуры его лица. Между тем сквозь клокастые брови с этого лица светился маленький, стального цвета глаз, выражая некую забавную и философствующую хитрость, а русская зима раскрасила красным цветом эту копию парижской литографии в плоти и в тряпье. Он был похож на выглядывавший из пакли помидор.
Когда старик принимался измываться над своей шарманкой, из-под медвежьей шкуры она слезливо стонала, просила пощады, астматически вздыхала, кашляла, задыхалась, как на смертном одре. Несколькими зубцами, еще остававшимися на ее валике, она пыталась надкусывать то там, то сям два-три мотива прошлого века, дрожащие, старенькие, дряхлые, мрачно-комичные мелодийки, настолько фальшивые, что при их звуках принимались выть собаки. Но все-таки они были трогательны, как песенка прежних времен, которую разбитым голосом напевает, не в силах совладать со свистящим дыханием, впавший в детство столетний дед. В конце концов, эти призраки песен стали наводить на меня ужас.
Уверенный в действии своего инструмента и видя, что имеет дело с иностранцем, ибо по отношению к русскому он не позволил бы себе подобной настойчивости, плут был говорлив, как макака, крутил ручку, «молол» свои песенки и сделался так невыносим, что пришлось увесистой пригоршней меди заставить его наконец замолчать. Он, улыбаясь, принял мои копейки и, чтобы доказать мне свою благодарность, тотчас же остановил начатый было вальс. Шарманка с удовлетворением и облегчением глубоко вздохнула.
Все, что я рассказал, — это живописная и, по-моему, наиболее приятная сторона Щукина двора. Кроме того, там есть еще и крытые ряды лавок, торгующих всевозможными припасами провизии: копченые судаки для православного великого поста, оливы, прибывшие из Одессы, сливочное масло кусками, похожими на те, что продают в Константинополе, моченые яблоки, красные ягоды, с которыми делают пироги. Есть и новая мебель, одежда, обувь, ткани и золотые и серебряные изделия простого употребления. Все это любопытно, но уже не так своеобразно, как тот рассыпавшийся по снегу восточный базар.
Глава 10. Зичи
Если в Санкт-Петербурге вы гуляете по Невскому проспекту, а избежать такой прогулки здесь так же трудно, как в Венеции не пройтись по площади Святого Марка, в Неаполе — по улице Толедо, в Мадриде — по Пуэрта-дель-Соль, у нас — по Итальянскому бульвару, вы наверняка заметите лавку Беггрова. Перед ней вечно стоит толпа любопытных. Люди рассматривают картины, часто в семи-восьмиградусный мороз. Облако от дыхания людей образует здесь как бы постоянный туман. Дождавшись свободного места перед витриной, когда кто-то из зрителей вдруг, и очень кстати, вспомнит, что у него есть еще дела в другом конце города, за Аничковым мостом, на Лиговке или по другую сторону реки, на дальнем проспекте Васильевского острова, вы, конечно, смешав свое дыхание с дыханием толпы, протиснитесь к ней. Но если вы еще не очень привыкли к климату и суровость его вас еще пугает, уверенно поверните ручку двери и смело войдите в само святилище. Беггров, молодой человек с приятными манерами, настоящий джентльмен, даже если вы у него ничего не купите, примет вас с превосходной вежливостью и любезно покажет свои богатства. Сам он художник, вполне светский и образованный человек, так что любитель искусства входит к нему, как в Париже входят к Дефоржу. Здесь можно полистать альбомы, просмотреть новые гравюры, поговорить на эстетические темы и узнать новости мира искусства.
Однажды, когда я рассматривал там гелиогравюры, большая акварель, помещенная в углу на мольберте, своими сочными тонами и роскошным видом решительно привлекла мое внимание, хотя сумерки уже пригасили дневной свет. Часто, однако, картины, в особенности если они действительно хороши, в этот час суток как-то магически фосфоресцируют. Кажется, будто они еще на какое-то время задерживают и собирают в себе уходящий свет.
Я подошел и оказался перед шедевром, который никак не мог приписать ни одному из известных мне мастеров и который любой из них подписал бы с гордостью. Это не был Бонингтон, это не был Эжен Лами, ни Каттермоль, ни Эжен Делакруа, ни Декан, ни один из тех, кто сумел бы передать в акварели силу и богатство масляной живописи. Совершенно новая манера письма этого оригинального произведения явилась для меня сюрпризом, открытием. Я открывал неизвестные, нетронутые земли искусства, не уступающие самым прославленным, чьи соки, аромат, вкус были резки, но восхитительны.
Изображена была флорентийская оргия XVI века. Знатные старцы, заправские развратники, древние осколки былого изящества, заканчивали ужин с молодыми куртизанками. На опустошенном и разгромленном столе поблескивали кувшины, вазы, бонбоньерки, коробки с пряностями, созданные великим Бенвенуто Челлини, остатки вин искрились рубинами и топазами в графинах и бокалах, фрукты с еще не увядшими листьями скатились со своих эмалевых подносов. В глубине, за прозрачной кисеею, сквозь которую просвечивали группы лиц, виднелись полузатененные фрески или ковры. Буфеты, серванты, зеркала со скульптурными украшениями рельефно проступали сквозь голубоватую кисею. Широкие парчовые занавесы, сильно собранные в складки, были выписаны в горячих и глубоких тонах, а в переплетающихся сотах потолка больше угадывались, нежели были видны, роскошные позолоченные арабески. По свободе движения, по разнообразию поз, схваченных художником на лету, по смелому ракурсу, по свободному и чистому рисунку фигур на акварели я понял, что передо мною был уверенный, опытный талант живописца, питаемый серьезным трудом. Художник обладал чувством истинной живописи и под любым углом умел изогнуть человеческое тело так, как даже сама модель не сумела бы показать себя с той великой легкостью, которая является уделом только настоящих мастеров. Молодые женщины в легкомысленных, словно растерзанных туалетах, смеясь, запрокидывались назад, показывая свою искусственную веселость куртизанок, и лишь слегка противились выходкам старцев, зная про себя, что те безопасны. Под румянами и за их деланным смехом сквозили, однако, усталость, отвращение и скука. Одна, слегка отвернувшись, мечтала, возможно, о своем молодом возлюбленном или о годах своей ранней молодости, другая в порыве иронического настроения будто забрала себе в голову безумную мысль сорвать парик с дряхлого развратника, с трудом стоящего перед нею на коленях в галантной позе давно прошедших времен. Но могущество жестокого металла обуздывало и подавляло все эти порывы. По услужливому, полному тайной почтительности их виду было понятно, что женщины такого сорта никогда по-настоящему не считают смешными богатых мужчин, даже если те стары и уродливы. Несмотря на печать старости и развращенности, которые явно чувствовались в сих вельможах, может быть, именно из-за тщетных стараний их скрыть, старцы обладали еще некоей величавостью в своих чересчур элегантных одеждах, которые напоминали великолепные костюмы Витторе Карпаччо и покрой которых, рассчитанный на юношей, лишался своих чистых линий на разбитых телах, костлявых и отяжелевших членах. В этих подштукатуренных морщинах порою читались глубокие мысли, достойные Макиавелли, и злое удовлетворение пресыщенного старика, ценой золота оскверняющего нежные цветы красоты и молодости. Некоторые из них казались счастливыми, как улитка на розах.
Другие своим угрюмым видом являли скорбную печаль изнуренного естества, рухнувшего под тяжестью порока. Все это было превосходно в отношении цвета, выдумки, штриха, мастерства. С легким, но вовремя остановленным намеком на карикатуру, ибо живопись — серьезная вещь, а неподвижная гримаса очень быстро невыносимо надоедает. В углу этого шедевра значилось странное имя венгерского написания и итальянского звучания: Зичи.
Я горячо выразил свое восхищение, а Беггров ответил просто: «Да, это Зичи», находя, по-видимому, вполне естественным, что Зичи написал великолепную акварель. Он открыл папку, в которой оказалось много сепий молодого мастера, да таких разных по характеру, таких противоположных друг другу, что их легко можно было принять за произведения кисти разных художников.
Прежде всего, это была патетическая и душераздирающая сцена: бедное семейство, затерянное зимой в степи. Несчастная женщина, изнуренная усталостью, промерзшая, пронизываемая ветром, ослепленная снегом, нашла временное и ненадежное укрытие под ледяной глыбой. От сильного холода за непреодолимым желанием заснуть, что само по себе уже является скорее замерзанием, чем сном, последовала смерть: нос заострился, веки конвульсивно сжались, губы, застывшие в момент смерти, отдали последний, мгновенно заледеневший вздох. Около матери вытянулся маленький мертвый ребенок, полузавернутый в лохмотья, поразительно смелым ракурсом ловко выписанный с головы. Мальчик тринадцати — четырнадцати лет, чья молодая и живучая кровь лучше противостояла холоду, беспокоится и суетится вокруг матери. В страхе, потерянный, он зовет ее, трясет, старается разбудить от упрямого сна, которого он не понимает. Чувствуется, что он никогда не видел, как умирают, и между тем по его внутреннему испугу, по его тайному ужасу мы видим, догадываемся, что он почуял смерть. Скоро уже эта так горячо любимая мать испугает его как привидение, ее тело превратится для него в труп, а потом все покроет снежный саван.
Далее была изображена супруга дожа Марино Фальеро, с мечтательным интересом слушающая, как молодой виртуоз играет перед ней на цимбалах в богатой венецианской зале, выходящей на балкон, украшенный маленькими колоннами и трилистниками в ломбардском или мавританском стиле. Зичи, как Гюстав Доре, очень остро чувствует эпоху средних веков, он знает ее архитектуру, мебель, оружие, костюмы, контур, он воспроизводит все это без изнурительного труда, выписывая многочисленные архаические подробности в легкой и свободной манере, как если бы модели позировали перед его глазами или если бы он сам жил с ними в непосредственной близости. Он не стремится, как Доре, к гротескному, фантастическому элементу, с большей охотой он показывает изящество эпохи, избегая все же изображать трубадуров и рыцарские сцены, какие мы видим у Маршанжи.