Путешествие в Россию - Теофиль Готье 28 стр.


Ночь почти наступила, и мы были невдалеке от почтовой станции. Наши лошади, возбужденные близостью конюшен, неслись как ветер. Бедные дрожки прыгали на разболтавшихся рессорах и по диагонали следовали за неудержимо рвавшейся вперед упряжкой, так как из-за глубокой грязи колеса не поспевали вовремя прокрутиться. Попавшийся нам по дороге камень явился причиной такого сильного удара, что нас чуть не выбросило из кареты в самую грязь. Одна из рессор лопнула, передок кареты больше не держался на месте. Наш кучер сошел вниз, при помощи веревки кое-как починил разбитую повозку, и мы через пень-колоду смогли доехать до станции. Дрожки не протянули и сорока верст. Нечего было и думать продолжать путь на этой дрянной рухляди. Во дворе почтовой станции не было других свободных повозок, кроме телег, а нам нужно было ехать пятьсот верст только до границы.

Чтобы по-настоящему объяснить весь ужас нашего положения, необходимо небольшое описание телеги. Эта примитивнейшая повозка состоит из двух продольных досок, положенных на две оси, на которые надеты четыре колеса. Вдоль досок идут узкие бортики. Двойная веревка, на которую накинута баранья шкура, по обе стороны прикреплена к бортам, образуя нечто вроде качелей, служащих сиденьем для путешественника. Возница стоит во весь рост на деревянной перекладине или садится на дощечку. В это сооружение запрягают пять меленьких лошадок, которых, когда они отдыхают, вследствие их плачевного вида, не взяли бы даже для упряжки фиакров[164], так они несчастно выглядят. Но, однако, если они уже запущены в бег, лучшие беговые лошади за ними поспевают с трудом. Это не барское средство передвижения, но перед нами была раскисшая от таявшего снега адская дорога, а телега — это единственная повозка, способная ее выдержать.

Во дворе мы устроили совет. Мой приятель сказал: «Подождите меня. Я поеду до следующей станции и вернусь за вами в карете… если ее найду».

— Почему же? — спросил я, немало удивленный его предложением.

— Да ведь, — отозвался мой приятель, пряча улыбку, — я много путешествовал в телеге с друзьями, которые казались смелыми и сильными. Они гордо взбирались на сиденье и в течение первого часа ограничивались гримасами, быстро сдерживаемыми конвульсивными движениями, затем вскоре с разбитыми боками, отбитыми коленками, с перевернувшимися внутренностями, с мозгами, прыгающими в черепе, как высохший орех в скорлупе, они начинали браниться, стонать, жаловаться и осыпать меня ругательствами. Некоторые даже принимались плакать и просить меня спустить их на землю или бросить в канаву, предпочитая умереть от голода и холода, быть съеденными волками, чем дальше терпеть подобную пытку. Никому не удавалось проехать больше сорока верст.

— Вы слишком плохо думаете обо мне. Я не изнеженный путешественник. Из меня не исторгли ни одного стона ни кордовские галеры, дно которых — плетенка из испанского дротика, ни тартаны Валенсии, похожие на коробки, в которых обкатывают шары, чтобы лучше их сгладить. Я ездил на повозках, держась на руках и на ногах, упираясь ими в бортики. В телеге дляменя нет ничего удивительного. Если я стану жаловаться, вы ответите мне, как Куаутемок своему собрату по жаровне: «А я что, на розах сижу?»

Казалось, его убедил мой гордый ответ. Лошадей запрягли в одну из телег, на нее навалили наши чемоданы, и вот мы в дороге.

«А обед?» — спросите вы. Пятничный ужин уже, наверное, переварился к этому времени, а сознательный путешественник должен рассказывать читателям обо всех возможностях дорожной трапезы. Мы только выпили стакан чаю и съели тоненький ломтик пеклеванного хлеба, ибо, если вы пускаетесь в дорогу, да еще таким экстравагантным способом, есть не следует, как этого не делают и ямщики почтовых карет, когда они стремительно несутся во весь опор на большие расстояния.

Я не хотел бы развивать парадоксальную мысль, что телега — это самая приятная повозка. Между тем она показалась мне более переносимой, чем я подозревал. Я без особого труда держался на горизонтальной веревке, несколько смягченной бараньей шкурой.

С приходом ночи ветер стал холодным, небо очистилось от туманов, и в темной сини засияли большие и ясные звезды, совсем как бывает, когда погода меняется к заморозкам.

В весенние оттепели случаются эти возвраты холода. Северная зима нехотя и с большим коварством отступает к полюсу. Иногда она возвращается и бросает пригоршни снега в лицо весне. К полуночи грязь уже затвердела, затянуло лужи, и от окаменевших наворотов льда и земли телега стала прыгать еще более жестоко.

Мы прибыли к почтовой станции, которую сразу узнаешь по белому фасаду и портику с колоннами. Все почтовые станции одинаковы и построены от одного края империи до другого по одному и тому же установленному образцу. Нас с нашими вещами переселили в другую телегу, которая тут же и отправилась в путь. По обеим сторонам дороги, словно отступающая армия, беспорядочно пробегали едва различавшиеся в темноте предметы. Неизвестный враг, казалось, преследовал эти привидения. Ночные галлюцинации начинали смущать мои слипающиеся глаза. Против воли видения примешивались к мыслям. Накануне я совсем не ложился спать, и настойчивая необходимость во сне кидала мою голову из стороны в сторону. Мой спутник усадил меня на дно телеги спиною к своим ногам и зажал мою голову между колен, чтобы я не разбил ее во сне о бортики телеги. Телега на встречавшихся время от времени песчаных и торфяных местах ехала по положенным поперек дороги бревнам, но самые сильные и резкие толчки не будили меня, хотя меняли ход моих сновидений, как бывает с художником, которого во время его работы толкнули под локоть: начатое им лицо с ангельским профилем вдруг оборачивается дьявольской рожей.

Этот сон длился три-четыре часа, и я проснулся отдохнувшим и веселым, как если бы выспался в своей кровати.

Скорость — это волнующее удовольствие. Какая радость вихрем нестись в звоне бубенчиков и треске колес среди огромного пространства, в ночной тишине, когда все люди спят, а на вас, словно указывая вам дорогу, мигающими глазами смотрят только звезды! Ощущение, что вы в действии, что вы идете, движетесь к цели в течение часов, обычно потерянных на сон, вас наполняет удивительной гордостью. Вы восхищаетесь собой и слегка презираете обывателей, храпящих под своими одеялами.

На следующей почтовой станции та же церемония: лихой въезд во двор, быстрое переселение из одной телеги в другую.

— Так как же? — спросил я своего спутника, когда мы выехали со станции и ямщик пустил лошадей по дороге во весь дух. — Я все еще не попросил пощады, а ведь телега уже немало верст трясет нас с вами, да как! Руки мои все еще прикреплены к плечам, ноги не вывихнуты, а голова все так же держится на позвоночнике.

— Я и не предполагал, что вы так воинственны. Теперь самое серьезное позади, и, я думаю, мне не придется вас бросить на краю дороги с носовым платком на конце шеста, взывающим о жалости и снисхождении, когда, возможно, мимо вас будут проезжать берлины или другие столь же редкие в этих пустынных краях кареты. И так как вы поспали, теперь ваша очередь бодрствовать. Я прикрою глаза на несколько минут. Не забудьте, чтобы скорость не снижалась, время от времени стучите кулаком по спине возницы, который ваши удары передаст поводьями спинам лошадей. Громко и сердито зовите его «дурак». Это никоим образом не может повредить.

Я добросовестно справлялся с предложенной мне задачей. Но скажу сразу, чтобы омыть себя в глазах филантропов, упрекающих меня в варварстве: мужик был одет в толстенный тулуп из бараньей шкуры, а мех этот амортизирует любой внешний удар. Моя рука как будто встречалась с периной.

Когда рассвело, я с удивлением увидел, что ночью прошел снег, который, как дырявый саван, тонким слоем только едва прикрывал уродливую и обедневшую землю, намокшую от недавней оттепели. На покатом склоне узкие полосы снега шли вверх и вниз, смутно походя на турецкие могилы на кладбище Эюба или Скутари[165], когда под осевшей землей колонны упали или самым причудливым образом покосились.

Через некоторое время поднялся ветер и вихрем понес тонкую снежную пыль, мелкую, похожую на крупу, коловшую мне глаза и ста тысячью иголочек впивавшуюся в ту часть лица, которую необходимость дышать принуждает оставлять открытой. Нет ничего более неприятного, чем такая выводящая из себя пытка, которую еще усугублял скорость телеги, ехавшей против ветра. Мои усы очень скоро забились белым жемчугом и увесились сталактитами, из которых, как дым из трубки, голубоватым паром вырывалось дыхание. Я почувствовал, что промерз до мозга костей, так как влажный холод более неприятен, чем сухой, и я испытал это предрассветное недомогание, известное путешественникам и искателям ночных приключений.

Стакан чаю и сигара на очередной почтовой станции вернули меня, как говорится, в свою тарелку, и я мужественно продолжил путь, совсем возгордясь от комплиментов моего спутника, который, как он говорил, никогда не видел западного жителя, с таким героизмом переносящего езду на телеге.

Очень трудно описать края, по которым мы ехали, такими, какими они предстали в этот период года перед путешественником, все-таки вынужденным ехать из соображений настоятельной необходимости. Все это были слабохолмистые равнины черноватого цвета. Вдоль дороги тянулись вехи. Когда зимние метели стирают дороги, они являются их указателями, а летом стоят как безработные телеграфные столбы. На горизонте только и видишь, что березовые, иногда полусгоревшие леса да редкие деревни, затерянные в глубине земель и видные лишь по куполам церквей, покрашенным в цвет неспелого яблока.

В настоящий момент на темном фоне грязи, которую ночью приморозило, там и сям лежал снег длинными лентами, похожими на куски холста, выложенные на луг для отбелки под солнцем, или, если такое сравнение кажется вам слишком радостным для описываемой ситуации, на прошивки из белых ниток по черному, похожему на сажу цвету, в который бывают выкрашены самые низкосортные погребальные покрывала. Бледный день, словно цедясь сквозь закрывавшую все небо огромную сероватую тучу, терялся, рассеивался, как бы во взвешенном своем состоянии, не давая предметам ни света, ни тени. В этом неверном, неясном освещении все казалось грязным, серым, линялым, тусклым. Колористу, так же как и рисовальщику, не за что было бы ухватиться в этом смутном пейзаже, неясном, размытом, скорее угрюмом, чем меланхоличном. Но то обстоятельство, что нос мой был повернут в сторону Франции, утешало меня и не давало совсем заскучать, несмотря на мои глубокие сожаления о покинутом Санкт-Петербурге. Ведь любая тряска по дороге среди этой унылой сельской местности приближала меня к родине, и скоро уже после семимесячного отсутствия я должен был увидеть, не забыли ли меня мои парижские друзья. Впрочем, сами трудности путешествия поддерживают вас, и удовлетворение от победы над препятствиями отвлекает от мелких неприятностей. Когда вы уже увидели много стран, вы не станете на каждом шагу надеяться встретить «волшебные города», вы привыкли к этим пробелам в природе, которые, перемалывая одни и те же виды, даже усыпляют вас иногда, как и чтение самых великих поэтов. Не один раз вам хочется сказать, как Фантазио[166] в комедии Альфреда де Мюссе: «Как не удался этот закат! В этот вечер природа жалка. Посмотрите-ка на эту долину вон там, на четыре-пять взбирающихся в гору глупых облачков! В двенадцать лет я рисовал такие пейзажи на обложках книг!»

Мы давно уже проехали Остров, Режицу[167] и другие городки или города, которые, вы можете представить себе, я разглядывал не слишком подробно с высоты моей телеги. Даже если я остался бы здесь несколько дольше, я сумел бы только повторить уже сделанные мною описания: дощатые заборы, деревянные дома с двойными рамами, за стеклами которых видны комнатные растения, зеленые крыши и церковь с пятью куполами и нартексом, расписанным по византийскому шаблону.

Среди всего этого выделяется почтовая станция с белым фасадом, перед которым группами стоят несколько мужиков в грязных тулупах и несколько белобрысых детей. Крайне редко встречаются женщины.

День клонился к вечеру, и мы должны были приближаться к Динабургу. Мы въехали в город с последними лучами мертвенно-бледного заката, который отнюдь не придавал веселого вида этому городу, населенному по большей части польскими евреями. Небо было как раз таким, каким его рисуют на картинах, изображающих чуму, — мрачно-серого цвета с оттенками болезненно-зеленоватой разлагающейся плоти. Под этим небом черные, разбухшие от дождя и талого снега дома, искалеченные зимнею непогодой, тонущие в разлившейся жидкой грязи, походили на набросанные кучи дров или мусора. Талые воды, ища уклона, текли со всех сторон. Желто-землисто-черноватые их потоки несли с собою мириады мелких соринок. Площади выглядели грязными болотами, в которых кое-где пятнами плавали островки грязного снега, все еще упрямо сопротивлявшегося западным ветрам. В эдакой отвратительной каше, при виде которой невольно запоешь гимны щебеночной дороге, отбрасывая фонтаны брызг на стены и на редких прохожих, колеса телеги крутились, напоминая лопасти колес парохода в тинистой реке. Подобно ловцам устриц, прохожие были одеты в поднимающиеся до самых бедер высокие сапоги. Телега ехала по ступицы в грязи. К счастью, под этой топью все-таки существовал деревянный настил мостовой. Разбитый и сдвинутый водою, на определенной глубине он представлял собою твердую почву, которая не позволяла нам, нашим лошадям и нашей телеге благополучно исчезнуть в этой грязи, как в зыбучих песках горы Сен-Мишель[168].

От контакта с непрерывно плещущейся грязью наши шубы превратились в настоящие небесные планисферы, усеянные не описанными астрономами многочисленными созвездиями шлепков грязи, и если в городе Динабурге вообще можно было кому-то показаться грязными, то мы были катастрофически грязны.

Самостоятельный проезд путешественников в это время года был здесь редким событием. Единственно возможное по таким временам средство передвижения — это почтовая карета. Не много найдется на земле смертных, достаточно храбрых, чтобы отправиться в путь в телеге. Но все дело в том, что нужно загодя записываться на места в почтовой карете, а я уехал внезапно, подобно военному, когда он замечает, что отпуск его кончается и он под страхом наказания за дезертирство должен вовремя вернуться в полк.

Мой спутник следовал тому принципу, что в путешествии такого рода нужно есть по возможности меньше, и его умеренность в еде превосходила крайнюю в этом отношении умеренность испанцев и арабов. Однако, когда я ему объяснил, что уже давно, с пятницы, умираю с голоду, а уже наступал вечер воскресенья, он снизошел до моей, как он выразился, слабости. Оставив телегу на почтовой станции, мы отправились на поиски пищи. В Динабурге ложатся спать рано, и на темных фасадах домов горело мало огней. Идти в этой клоаке было нелегкой задачей, тем более что при каждом шаге нам казалось, что неведомая сила тянет нас за каблуки вниз. Наконец мы увидели красный свет, исходивший, как нам показалось, из какой-то трущобы, отдаленно все-таки напоминавшей таверну. Отсвет красных огней зигзагами нитей тянулся по жидкой грязи, что походило на ручейки крови, вытекающей с бойни. Это зрелище, надо сказать, не способствовало аппетиту, но в той стадии голода, в какой мы находились, нам не стоило привередничать. Мы вошли, и ударившая нам в нос удушливая вонь не оттолкнула нас. В зловонной атмосфере, потрескивая, горела коптившая лампа. Странного вида евреи наполняли комнату. Они были в длинных, как сутана, лоснящихся, заношенных, одновременно черно-фиолетовых и отливавших коричнево-оливковыми тонами одеждах, цвет которых я попросту определил бы как цвет густой грязи. На них были причудливые широкополые шляпы с огромным донышком, выцветшие, бесформенные, засаленные, местами мохнатые, местами облысевшие, настолько старые, что им не было бы места даже в каморке в пух и прах разорившегося старьевщика. А сапоги! Знаменитый Сент-Аман[169] и тот не погрешит излишествами в их описании. Со стертыми задниками, разношенные, закрученные вокруг ноги спиралью, побелевшие от слоев полупросохшей грязи, походившие на ноги слона, долго топтавшегося по джунглям Индии. Многие из евреев, особенно молодые, были причесаны на прямой пробор, а за ушами у них спускались длинные, зачесанные волной волосы, и эдакое кокетство страшно не соответствовало их грязному облику. Здесь не было того красивого еврея, человека восточного типа, потомка патриархов, сохраняющего благородный вид библейских персонажей. Здесь был ужасающе грязный местный еврей, занимающийся всевозможными подозрительными махинациями или каким-либо гнусным промыслом. Между тем в здешнем освещении эти худощавые тонкие лица, беспокойные глаза, раздвоенные, как рыбий хвост, бородки цвета прогорклого масла на общем тоне прокопченной в дыму селедки напоминали персонажи Рембрандта на его полотнах и офортах.

Назад Дальше