Арслан рассказывал.
Сперва он был суховат и сдержан. Однако постепенно разговорился и уже, казалось, просто вспоминал вслух, вспоминал для себя, позабыв о гостях.
…Военная судьба благоволила к нему: за всё время на фронте он ни разу не был ранен, даже легко. Он был отважен, хотя и не слишком верил в солдатскую примету, что смелых, мол, и пуля сторонится — рядом погибали безусловно храбрые, большого мужества люди. Просто ему везло. Он получил медаль «За отвагу», потом — Красную Звезду, потом — орден Отечественной войны. На его солдатских погонах появились сперва сержантские лычки, за ними — офицерские звёздочки.
Беда пришла внезапно, как и всегда она приходит, хотя б её ждали с минуты на минуту. Был бой. Рота шла в атаку. Громыхнул разрыв снаряда, с треском разорвав перед стеной тьмы полотнище дня. И мир исчез.
Вновь ощутил себя Арслан уже в госпитале. Он слышал шаги, голоса в палате, улавливал запахи лекарств, чувствовал вкус пищи, веяние сквозняка из открытой форточки, прикосновение рук санитарки и сам мял в пальцах жёсткое полотно госпитальной простыни. Мир возвращался — мир звуков, запахов, осязания, вкусовых ощущений, биения мысли. Не возвращался только свет — мир красок и образов навсегда остался за чёрной стеной тьмы.
Это были дни кошмаров, метания и безнадёжности. Нет, он не бился в истерике и не требовал пистолет, хотя неизвестно, как бы он поступил, попади ему б руки оружие. Он то погружался в безмолвную бездну отчаяния, то грыз подушку и глухо, тихо рыдал, сдерживая клокочущие в горле спазмы. Сон приходил как великое благо. А проснувшись, Арслан усиленно моргал и протирал глаза, лишь через несколько мгновений соображая, что всё это — ни к чему, всё напрасно. И снова накатывала тяжёлая тоска.
Постепенно он затих и успокоился, насколько можно было успокоиться в его положении. Умирать он не собирался, но как жить дальше?
Он думал о матери. Для неё сын желанен всегда, каким бы он ни вернулся. Но страшно было возвращаться искалеченным. Конечно, он не сядет на материнскую шею — ему назначат пенсию, он станет работать…
Работать? А на какую работу способен слепой? Был в их селе Кешик-ага, ослепший от трахомы. Постукивая перед собой клюшкой, он медленно бродил от дома к дому. К нему относились уважительно, усаживали на почётное место, поили чаем, слушали немудрые стариковские рассказы, соглашались с его советами. Не потому слушали и соглашались, что это было интересно и правильно, скорее из молчаливого сочувствия к человеческому несчастью. Арслан тоже жалел старика и одновременно испытывал какую-то робость: казалось, не живой человек, а бесплотная тень ходит по земле, казалось, какая-то невидимая таинственная преграда отделяет слепого Кешика-ага от остальных людей. Неужели и ему суждено то же самое?
Он содрогался от этой мысли и снова думал, думал, думал. Он перебирал в памяти всё, что только могло подсказать ему воображение. Об одном лишь он боялся, не хотел, не смел думать — о Гулялек. Она для него уже не существовала, она исчезла за той снарядной вспышкой, на том поле, под Кюстрином…
Разрешиться сомнениям помог сосед по палате — безногий флотский старшина. Это был самый беспокойный из раненых — скрипя костылём, целый день скакал он по палате, балагурил с санитарками, рассказывал невероятные фронтовые истории, вслух строил фантастические планы своего будущего. На первых порах он невыносимо раздражал Арслана, но он же всё-таки и помог восстановиться душевному равновесию.
Как-то старшина подсел на койку к Арслану и полюбопытствовал:
— У тебя что, капитан, ни родных, ни знакомых не имеется в наличии?
— Имеется, — хмуро ответил Арслан, не расположенный к разговорам.
— А почему писем не получаешь и сам не пишешь?
Арслан взорвался.
— Вот сейчас сяду и напишу! Мелешь сам не знаешь что… Ты вприжмурку писать не пробовал?
— Видали чудака? — удивился моряк. — А локоть друга на что? Диктуй — я тебе в полном аккурате всё на бумаге изложу!
— По-туркменски изложишь? — спросил Арслан и злорадно усмехнулся, уловив замешательство флотского.
Помолчав, тот спросил уже не так уверенно:
— Что ж, у вас русского никто не разумеет, что ли?
— Ну, уж тут ты меня извини! — отрезал Арслан. — Мать у меня — туркменка!
Однако старшина оказался не обидчивым и настырным. Арслан, сам не понимая, как это получилось, выложил ему всё. И сразу на душе стало как-то легче, просторнее, словно вынырнул из воды на поверхность.
Выслушав Арслана, моряк крякнул, спустил его по семиэтажной лесенке и решительно заявил, что только самый распоследний галах может говорить такие глупые слова, когда дома его ждёт старушка-мать. Что касаемо девушки, то тут он, старшина, гарантий дать никаких не может, девушка она есть девушка и вольна поступать, как ей сердце укажет. Да ведь ка ней, на одной, свет клином тоже не сошёлся. А что до остального прочего, подытожил старшина, то руки-ноги есть, голова имеется — прибьёшься к своему месту в жизни, не пропадёшь.
Старшина был горазд не только на слова. Он ухитрился разыскать в госпитале раненого туркмена, привёл его в палату и заставил Арслана диктовать письмо. Когда из села пришёл ответ, попросил перевести его по русски. Словом, стал он для Арслана ближе близкого, и, когда его выписали из госпиталя, Арслан тужил, будто с братом родным расстался.
Вскоре выписали и Арслана.
Он много думал о встреча с матерью и земляками, готовил себя к ней, перебирая все, казалось бы, возможные варианты. И всё же неспокойно, смутно было на сердце, тем тревожнее, чем ближе становился дом.
Из всех ушедших на фронт односельчан он возвращался первым. Встретили его без малого всем колхозом. Не играл оркестр, не было торжественных речей, но от тёплых, сердечных слов приветствия, которые неслись со всех сторон, волнение всё туже стискивало горло Арслана. Ведь никто, ни один человек не упомянул о его несчастье, не раздалось ни одного слова жалости! К нему обращались так, будто ничего-то с ним и не случилось!.
Он не видел, как, теряя с головы платок и старенькие ковуши с ног, бежала к нему мать. Он только почувствовал, как прильнуло к нему её сухонькое тело, прижалось к груди лицо, и гимнастёрка на груди стала горячей и мокрой. Он боялся, что не совладеет с волнением, и поэтому молчал. Молчал и гладил простоволосую материнскую голову.
Он вслушивался в голоса сельчан и радостно узнавал то одного, то другого. Тьма постепенно отступала, серела, сквозь неё уже просвечивали какие-то неясные контуры.
— Ты не думай, парень, что прохлаждаться приехал, — гудел под его ухом басок, и Арслан убеждался, что по голосу очень явственно представляет себе облик председателя колхоза, его манеру теребить в пальцах редкую бороду. — Не думай о вольных хлебах. Мы уж тут прикидывали, какую тебе должность сообразно твоему званию капитанскому назначить. Так что долго бездельничать не дадим, не рассчитывай.
«Дорогие мои! — хотелось крикнуть Арслану. — Да не собираюсь я бездельничать!.. Спасибо вам за всё!..» Но он не решался заговорить и лишь гладил материнские волосы да делал глотательные движения, стремясь освободиться от удушья.
Вдруг голоса как-то очень быстро, один за другим, затихли. Молчание удивило и встревожило Арслана, не понимающего, что случилось. На секунду кольнула шальная мысль, что всё это — только сон, что его протянутая рука сейчас нащупает жёсткую госпитальную простыню…
Он протянул в пустоту руку, и тотчас её коснулась другая рука — очень маленькая, очень нежная. Арслан вздрогнул, как от удара электрического тока, а тихий голос Гулялек сказал:
— Здравствуй, Арслан… Мы тебя так ждали!
И тогда Арслан заплакал…
Мы молчали, взволнованные этой бесхитростной и светлой человеческой историей. Арслан снял свои тёмные очки и сидел, закрыв лицо ладонью. Пальцы его дрожали.
— Да, сильно вы её любили, — сказал я.
Он встрепенулся, тряхнул головой.
— Не в этом дело, что любил… Передо мной, понимаете, словно бы солнечный свет засиял. Как-то сразу я поверил в свою полноценность, в свои возможности, в будущее. Я снова был в строю, вместе со всеми. Вот потому и не сдержался…
Его лицо было уже спокойно, ка губах появилась лёгкая улыбка — он как бы извинялся за то, что так просто раскрыл перед нами сокровенные уголки своего сердца.
А я смотрел на его глаза — живые, ясные, без единого изъяна глаза — и верил, что они видят и солнце, и горы, и людей, и полевые маки, и влажную черноту пашни — видят всю огромную, всю сказочную красоту мира.
Перевод В.Курдицкого
Курбандурды Курбансахатов
На отгоне
Главный стан пастухов колхоза «Коммунист» приютился в Орта-чоль[8] среди цепи песчаных холмов в пологой впадине. Во время дождей и таянья снегов сюда со всех сторон сбегают мутные потоки и сливаются в небольшое озерцо. Потому-то здесь и приютился пастушеский стан.
Издали, среди необозримой пустыни, постройки стана — жилой дом, навес для ягнят, склад и квадратный загон для овец, ограждённый высокими валами сена, — казались не больше спичечных коробок. Но по мере того, как вы подходили или подъезжали к этому месту, постройки вырастали у вас на глазах, и пастушеский стан превращался в небольшой посёлок, где шла своя жизнь.
Мотор с однообразным звуком «пыт-пыт» качал воду из колодца глубиною в сто с лишним метров. Вода журчащим потоком бежала в длинные колоды, из которых пили овцы. Возле дома, почти у самых дверей, стоял старенький «газик», накрытый брезентом, а за углом в тени дремала серая верблюдица и жевала жвачку. Неподалёку поблёскивал оцементированный ховуз[9], окружённый карагачами с пышными кронами, — единственное украшение этой голой пустыни. Над карагачами сияло солнце и синело бескрайнее чистое небо.
Обычно в посёлке царила глубокая тишина. И только когда пригоняли отары на водопой, он наполнялся движением и шумом. Овцы, нетерпеливо тряся курдюками, рвались к колодам у колодца, бестолково напирали, теснили друг друга, блеяли. Подпаски с криком метались из стороны в сторону, размахивая кривыми палками. Помогая им, с лаем носились грудастые огромные овчарки.
Но вот овцы напивались, и пастухи с подпасками угоняли их в степь на пастбище. Мотор прекращал своё «пыт-пыт», журчанье воды замирало, и стан снова погружался в тишину.
Однажды в конце января, когда пастухи напоили овец и погнали их в степь, старший пастух Ораз Гельдыев, широкоплечий рослый человек лет под сорок, со строгим, бронзовым от солнца и ветра лицом, проводил их внимательным взглядом и долго смотрел на небо. Оно заволакивалось тяжёлыми сизыми тучами. Ораз вошёл в дом.
На кухне худощавый парень-подпасок в ватной телогрейке и каракулевой ушанке готовил обед. Он усердно раздувал огонь в плите. Большой медный котёл клокотал, распространяя запах баранины, лука и риса.
— Лучше топи, Меред! Должно быть, снег пойдёт, — хмуро сказал ему Ораз и прошёл во вторую комнату.
Здесь пастухи и подпаски обычно обедали и отдыхали: читали газеты, журналы, играли в шахматы и слушали радио. Ораз остановился на минуту, озабоченно глянул в окно вслед овечьей отаре, уходившей в степь чёрной полоской, и прошёл в третью комнату, где стояли кровати.
Ораз сбросил рыжую шубу и хотел было прилечь отдохнуть, но передумал, вернулся в столовую, включил радиоприёмник, стоявший в углу, и присел послушать последние известия. Его больше всего интересовала сводка погоды, потому что с погодой тесно связана жизнь каракумских пастухов, все их огорчения и радости.
Он слушал сообщения о работе на заводах и в колхозах, а сам посматривал в окно, за которым уже мелькали крупные снежинки. Сводку погоды почему-то не передавали.
— Э! — крикнул с досадой Ораз и опять о тревогой посмотрел в окно.
Снег пошёл уже большими хлопьями и застилал даль белёсой крутящейся мутью.
Ораз накинул на плечи шубу, вышел из дома и, неторопливо шагая, поднялся на гребень песчаного холма, закурил и присел на корточки, пристально вглядываясь в мятущуюся мутную даль. Курил и думал: надолго ли этот снег? Конечно, он завтра же может растаять. А ну, как хватят морозы и такая погода затянется на две, на три недели? Вот тебе и «год с двойной весной»! Понадеялся на этого дурня Бакыева!..
В Туркменистане бывают годы, которые народ называет годами «с двойной весной». Осенью в такие годы обычно льют дожди, а зимой снег едва выпадает и тут же тает под жарким солнцем. Степь, напоенная обильной влагой, покрывается густым ярким покровом травы, как весной. Овцы и не замечают, как сменяется одно время года другим, и на тучных пастбищах так жиреют, что еле носят свои круглые курдюки.
Но бывают и такие годы, когда среди зимы выпадает глубокий снег и сразу же начинаются морозы о резким ветром. В степи всё леденеет. Трава покрывается толстым слоем плотного, смёрзшегося снега. Правда, морозы тянутся недолго — дней десять-двенадцать, но для отар, которым беспечные хозяева не позаботились вовремя запасти сена, эти немногие дни приносят страдания, болезни, а часто и гибель.
Ораз Гельдыев отлично это знал. Он был опытным пастухом. Прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как он взял в руки кривую пастушескую палку из корня кандыма. Когда он впервые пришёл в эту степь, у колхоза «Коммунист» было всего две отары овец, а пастухов и подпасков пять человек. А теперь под началом Ораза уже четырнадцать отар, а пастухов и подпасков целая бригада.
За пятнадцать лет Ораз отлично научился узнавать, какая завтра будет погода, по восходу солнца, по движению облаков, по ветру, по тому, как ведут себя птицы и овцы. Но какая будет погода через два-три дня, он не мог предугадать, и это его беспокоило.
Он встал, отряхнул шубу от снега и, оставляя на чистом снегу большие тёмные отпечатки сапог, пошёл назад, к дому. Он увидел Мереда, тащившего в кухню большую охапку саксаула, и крикнул:
— Брось, Меред, дрова! И поезжай скорее к Эсену. Скажи, чтоб сейчас же пригнал сюда отару и поставил в загон.
— Хорошо! — отозвался Меред, втащил дрова я дом, сложил их и тут же повернул за угол, где, поджав под себя ноги, лежала запорошенная снегом верблюдица и лениво жевала жвачку.
Меред проворно отвязал недоуздок и сел на верблюдицу. Та, как будто только этого и ждала, издала своеобразный горловой звук «кыйк», вскочила и побежала иноходью в степь, куда направлял её Меред.
Ораз посмотрел ей вслед и пошёл к загону, обошёл ограду, сложенную из сена, внимательно прикинул её высоту, ширину. Сена было много, но и овец столько, что запаса этих высоких душистых валов едва могло хватить всего ка пять дней. А дальше что?
«Хорошо, если снег послезавтра растает. А ну, кая ночью переменится ветер и подует из Сибири, с северо-востока?.. Не понимаю, о чём только думает этот Бакыев? Поди, сидит себе возле железной печи и греет спину и сосёт чилим…»
Ораз вышел из загона. Снег валил и валил.
«Дрянь, дрянь погода! — думал он с нарастающей тревогой. — Надо наведаться к пастухам. А то понадеются: авось растает, — и таких дел наделают…»
И он торопливо направился к «газику», накрытому брезентом и пухлым снегом.
Ораз стащил с него брезент, проверил, есть ли горючее, налил воду в радиатор.
Как раз в это время вдали в мутной мгле показалась качающаяся чёрная точка. Она быстро росла. Это скакал Меред на верблюде. Подъехав, он легко спрыгнул на землю, и, привязывая верблюдицу к колу, сказал:
— Эсен повернул уже стадо, сюда гонит. А вы что, ехать собрались?
— Да, надо же узнать, как дела у других пастухов, — хмуро ответил Ораз.
Меред вспомнил, что у него варится обед, вбежал в дом, заглянул в бурно кипящий котёл и, приоткрыв на улицу дверь, крикнул: