Евангелие от Фомы - Иван Наживин 16 стр.


Но Иешуа уже освободился от власти злых традиций и, выйдя из Дамасских ворот Иерусалима, направился домой кратчайшим путем, через ненавистную и опасную Самарию. С ним шел Иоханан Зеведеев, тихий горбун Вениамин и похудевшая Иоанна, жена Хузы, которая, точно околдованная, совсем не отходила от Иешуа, служила всем галилеянам и хотела поселиться поближе к нему, в Тивериаде, где при дворце Ирода у нее были родственники. Хотели было пойти с Иешуа и Иона с Иегудиилом, принимавшие участие в повстанческом движении, но в последнюю минуту они куда-то исчезли. Шли попутчиками и еще несколько иудеев и галилеян, не убоявшихся прохода через Самарию…

Сперва путь шел сумрачными долинами, среди скал, по склонам которых виднелись тихие могилы, а у подножий сочилась какая-то черная вода. Непонятная печаль и тоска охватывали тут души путников. И все вокруг было напоено седыми преданиями. Тут некогда проходил Авраам со своими стадами, тут, спасаясь от Исава, пробежал Иаков, тут, посреди пестрых и шумных двенадцати колен Израилевых, торжественно проехал ковчег завета, тут, гремя оружием, прошли реки ассирийцев-завоевателей, этими местами, плача, уходили в далекий вавилонский плен тысячи и тысячи узников-израильтян… Вот Рама, где пророчица Дэбора отправляла под пальмами суд, вот Габаон, над которым по слову Навина остановилось солнце, вот Бэтэль, где видел Иаков лестницу и входящих и сходящих по ней ангелов Божиих, вот Сило, где в ковчеге покоился Предвечный и где вениамиты, спрятавшись в виноградниках, похитили девственниц иудейских, плясавших на полях, а вот и Сулем, деревня Суламифи, которая в Песне Песней поет о себе: «Я смугла, но я хороша собой, дщери иерусалимские!»

По большой дороге шли и ехали люди: поселяне на волах тянулись на поля, проходили длинные караваны верблюдов в далекие страны, толпы рабочих шли туда и сюда в поисках работы. И если встречный был земляк или просто единоверец, то ему добродушно кричали: «Да будет благословенна мать твоя!..», а если был он язычник или самаритянин, то на него летел град отборных ругательств, из которых «да будет проклята мать твоя!» было далеко не самое обидное. Отдохнуть и подкрепиться останавливались на постоялых дворах, а то и просто у поселян: остановившись на пороге, украшенном мезузой, провозглашали обычный «шелом!» — да будет мир с тобою! — и хозяева радушно принимали нежданных гостей и несли на стол все самое лучшее. Сходились соседи, начиналась оживленная беседа и все звали гостя, кто бы он ни был, «господином»… А там снова в путь, с подожком в руках и с пением священного псалма — чтобы придать себе сил и бодрости — на устах:

«Как приятны жилища Твои, Господи Саваоф! Стремится и льнет моя душа ко дворам Господним, сердце и тело мое восторгаются к Богу живому. Ведь птичка находит дом и ласточка гнездо себе, в котором выводит птенцов своих, а я у алтарей Твоих, Господи Саваоф, Царь мой и Бог мой!..»

И Иешуа под торжественные звуки псалмов — он любил их — все думал свои думы и с тихим удивлением наблюдал, как незаметно, постепенно, они окрашиваются в какие-то новые цвета. Тогда, в беседе с старцем Исмаилом, в Энгадди, и потом, в ночном разговоре с Никодимом, он нетерпеливо, страстно оттолкнул от себя все то, что казалось ему мусором человеческим, только затемняющим божественную правду, но теперь он сам, добровольно, возвращался иногда к этому «мусору» и, несомненно, чувствовал, что во всем этом что-то есть, что без «мусора» чего-то точно человеку не хватает… Ведь вот по старине поют они эти псалмы, и душа в лад торжественным звукам этим как-то очищается, поднимается и легче ощущает присутствие Божие в мире… Он всю религиозную мысль свел к ее простейшему выражению: Бог — отец, люди — братья, единый закон — любовь. Так, все незыблемо верно, но мысль его, помимо его воли, не хотела остановиться на этом, искала сама уточнения, утончения, пыталась проникнуть за какие-то завесы, добиться каких-то последних, окрыляющих откровений… И что удивляло и волновало его более всего, так это то, что он чувствовал в себе первые движения этих откровений, нащупывал в себе точно какую-то драгоценную потайную сокровищницу, и это восхищало его…

Притомившись, они сделали привал у древнего обложенного грубым камнем колодца Иаковлева. Слева от них высился Гаризим с тихими развалинами его когда-то пышного храма, справа Эбал, а между ними в долине, в получасе ходьбы от колодца, виднелся Сихем или, как, играя словами, презрительно звали его иудеи, Сихар, что значит пьянство. Некогда с вершины Гаризима Навин через шестерых выборных от шести колен израилевых возвещал обеты Предвечного своему возлюбленному народу, с вершины Гэбала выборные от других шести колен слали заблудшемуся народу от имени Предвечного проклятия, а народ, в долине, слушал и то и другое и, как всегда, везде и на все, отвечал «аминь!»

— А с припасами-то у нас слабовато… — сказал Иоханан, заглянув в дорожную суму.

— Так я могу сходить в Сихем и купить… — предложила Иоанна.

— Одной тебе неловко… — сказал горбун. — Тогда я провожу тебя…

— И я… — сказал Иоханан.

Другие спутники их уже разбрелись по встречным городкам и селениям.

— Ну, сходите… — согласился Иешуа. — Я подожду вас здесь.

Они ушли. Иешуа, отдыхая, сидел в стороне и смотрел, как толпились у колодца пестрые, пыльные караваны, как приходили из города женщины с кувшинами за водой и, болтая, уходили в город, как аисты, чуя близость весны, — день был солнечный и тихий — летали в небе и, закинув шеи назад, громко трещали клювами, как курились и таяли над Гаризимом, в лазури, нежные облака… И упоительно пахло откуда-то фиалкой…

Неподалеку от Иешуа остановилась небольшая группа купцов, которые в то время как вожатые поили верблюдов, обменивались мнениями.

— Да какие же дела можем мы делать теперь? — досадливо говорил один из них, высокий, плечистый, с густой, рыжей бородкой. — Купец израильский своей ловкостью известен везде, да что тут поделаешь, когда у тебя руки и ноги связаны? Язычнику не продай, у язычника не купи, чуть шагнул не так, плати храмовникам пеню — все им мало, все не наелись!.. А римляне те свою линию ведут, своих поддерживают, а нас всячески теснят…

— Дела хвалить нечего… — сказал другой, стоявший широкой, пыльной спиной к Иешуа. — Хоть лавочку совсем закрывай…

— Первое, от язычников освободиться надо… — сказал третий, сухощепый и раздражительный, с седенькой бороденкой длинным клинышком. — Ну, и храмовникам тоже окорот дать надо… Если бы нашелся кто посмелее, мы поддержали бы…

Иешуа захотелось пить. Он встал и подошел к колодку, около которого была теперь только одна женщина, пожилая, худая, в затрапезном платье. Она с усилием вытягивала тяжелую бадью.

— Дай мне напиться… — сказал ей Иешуа.

Она в тупом удивлении вскинула на него свои черные, уже увядшие глаза.

— Да ведь ты галилеянин… — сказал она. — Как же ты решаешься просить воды у самаритянки? Отцы наши поклонялись на этой вот горе, а вы говорите, что поклоняться надо только в Иерусалиме…

И сразу расправила душа его крылья.

— Поверь мне, — задушевно сказал он, — что наступает время и уже наступило, когда и не на этой горе, и не в Иерусалиме будут люди поклоняться Отцу — они будут поклоняться Ему в духе и истине, ибо только таких поклонников и ищет себе Отец… Бог есть дух… — чувствуя в душе привычное торжественное и радостное разгорание священного огня, сказал он. — И поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине…

Женщина тупо, не понимая, смотрела на него.

— Ну, коли так, попей, пожалуй… — неловко сказала она. — Воды в колодце много…

Иешуа с удовольствием выпил холодной воды и, вытирая рукавом серебряные капли, которые повисли на его вьющейся бородке и на усах, почувствовал, как в душе его зашевелились те новые мысли, которые и радовали, и смущали его…

— Пьющий эту воду возжаждет вновь… — сказал он, поблагодарив самаритянку. — Но кто будет пить ту воду, которую дам я, тот не будет жаждать вовек, ибо моя вода — источник, текущий в жизнь вечную…

Самаритянка, чувствуя неприятное стеснение, улыбнулась своими желтыми, порчеными зубами и, желая показать, что она понимает шутку и может поддержать разговор с кем угодно, отвечала:

— Ну, так и дай мне твоей воды, чтобы не ходить мне сюда на колодец каждый день…

Но он уже не слыхал ее; уставив в землю свои лучистые глаза, он задумался над тем, что только что высказал. При виде этой, явно не понимающей его женщины, он почувствовал то, что не раз чувствовал при своих выступлениях и среди колонн иерусалимского храма, и у себя в Галилее, и среди самых, по-видимому, близких людей: они не слышали его, как будто бы он говорил на каком-то совсем им чужом языке, а те, которые как будто слышали, те определенно слышали свое что-то, а не то, что он говорил. Эта исхудалая женщина в затрапезном платье, с жилистой шеей, с тупым недоумением в уставших глазах была точно прообразом всех людей, точно каким-то предостережением. И он, лучисто глядя перед собой, думал, а она шла по городку и останавливалась, и говорила всем:

— Диковина! Сидит у колодца какой-то то ли насмешник какой, то ли не в своем уме маленько… Чего ты, говорит, на колодец сюда таскаешься? Хочешь, говорит, я тебе такой воды дам, что никогда не возжаждешь? Так что, говорю, давай, и очень бы, мол, хорошо… И так мне жутко стало, что я скорей назад… Какой-то неуютный, право…

Возвращавшиеся с покупками галилеяне видели издали, что их учитель говорит с женщиною, и были удивлены: всякий правоверный иудей почел бы за величайший позор говорить на людях не только с незнакомой женщиной, но даже со своей собственной женой… А когда подошли они ближе, вокруг Иешуа была уже толпа и он говорил ей о том, чем переполнена была его душа до краев — говорил людям, пытаясь открыть им глаза, говорил себе, точно проверяя словами ту истину, которая, открываясь ему все более и более, все более и более захватывала его в свою власть… А над солнечной землей в предчувствии весны кружились пегие аисты и откуда-то теплый ветерок доносил временами нежный запах фиалки…

XXI

Ему хотелось замкнуться у себя в Назарете, побыть одному, привести все в ясность. Кроме того, нужно ему было приналечь и на работу. Мать и братья хмурились на постоянные скитания его, а иногда и высказывали ему свое неудовольствие: если хочешь есть, так сам становись за верстак или на пашню иди… И он, рабочий человек, чувствовал, что они правы, хотя их неудовольствие и огорчало его: не для себя он добивается чего-нибудь, а ищет освобождения для всех людей… Он молча становился за работу, и в то время как топор мерными, ловкими ударами обтесывал смолистую, пахучую балку, или, не торопясь, шагал он по мягкой земле с дорбаном в руках за медлительными волами на пашне, его душа делала свое дело…

Но сосредоточиться ему не давали, его отрывали и от верстака, и с пашни, и от его дум: то придет Иоанна из Тивериады послушать его, то тихий, милый горбун с матерью, то кто-нибудь из капернаумцев заглянет, — они уже звали себя его учениками — чтобы рассказать о своей деятельности, которую они развивали как-то уже помимо его: сговаривались с учениками Иоханана Крестителя, проповедовали что-то и даже, как говорили, крестили сами! Он видел, что все эти их призывы к покаянию, все эти обличения богатых и законников, все эти горячие обещания скорого наступления царствия Божия, когда все будет у всех общее и всем будет хорошо, что все это не выражает, а уродует его мысль, но он чувствовал, что остановить их у него нет сил. Да и жила надежда, что эта подготовка душ не вредна, что, когда они разбудят немного людей, выступит он уже с тем окончательным, спасающим словом, которое вот-вот ему откроется…

Приходили люди совсем незнакомые, иногда даже издалека, проверить в личной беседе те слухи, которые ходили о нем; приводили больных, чтобы он исцелил их, так как несколько случаев исцеления — по ессейскому Сэфэр-Рэфуоту — прославили его; приходили несчастные, чтобы он утешил их, ибо был он человек душевный и мягкий, и умел убаюкать страждущую душу человеческую.

Зима в Галилее довольно свежа и потому всех этих людей, тянущихся к нему со всех сторон, нужно было принимать в тесном доме, что при всем гостеприимстве, свойственном галилеянам, чрезвычайно стесняло домашних. А кроме того, и угостить гостей всегда было нужно, а это становилось накладно. Все более хмурились и жители Назарета: эти постоянные приходы и отходы людей посторонних, эти споры, эти слухи, эти сплетни, все это мешало им в их немножко сонной деревенской жизни… А потом и зависть говорила: какой-то там плотник, а поди-ка, как тоже возвышается! И опасались они быть втянутыми в какую-нибудь историю, за которую придется потом рассчитываться с римлянами или с Иродом…

Стояли холодные, бурные, с перемежающимися ливнями зимние дни. Все были хмуры и раздражены. Иешуа тоже был настроен тоскливо. В такие часы он сомневался в правильности избранного им пути и испытывал острое желание бросить все раз навсегда и уйти от всех и от всего, уйти с Мириам, о которой часто тосковало его сердце. Иногда в воображении его вставал и колдовской образ рыжеволосой красавицы, которая тогда в слезах сидела в пыли у ног его… Говорили, что она бросила все и поселилась в Магдале, в бедной хижинке какой-то дальней родственницы… Но думать о ней он не хотел и снова тоскливой мечтой своей возвращался он в маленький домик, в Вифанию, под старую смоковницу или в ту убогую горницу, где звездной ночью Мириам сказала ему все… Он хочет счастья для всех людей, но вот делает несчастным самого дорогого ему человека, милую девушку…

Бросив верстак, вялый и хмурый, он, понурившись, сидел у тлеющего очага. В доме было холодно и серо. Мать пряла волну. У двери брат Иаков тесал топором суковатые кедровые колья. От него остро пахло потом, и было неприятно это тупое, недовольное лицо. Под верстаком возились со стружками его двое ребят, — он был вдов — а в углу блеяли и блестели своими желтыми глазами новорожденные ягнята, от которых шла густая и острая вонь…

Дверь отворилась. В комнату ворвался сырой, пахнущий дождем ветер.

— Шелом!

На пороге стояли Иона и Иегудиил, мокрые, с грязными ногами.

— Шелом! — вяло отвечали Иешуа и Мириам.

Иаков только сердито сдвинул брови и еще усерднее стал строгать свои колья, как бы желая сказать, что, может быть, какие иные дармоеды и могут шляться неизвестно зачем по чужим людям, но он, Иаков, свое дело знает.

Иешуа сделал над собой усилие и ласковее предложил гостям посушиться у огня, в который он подбросил стружек и дров. Мириам раскидывала умом, что бы предложить им на угощение попроще: в самом деле, гости Иешуа становились накладны…

— Откуда Бог несет? — спросил Иешуа.

— Да везде побывали понемногу… — уклончиво отвечал Иона, развертывая насквозь промокшую чалму у огня. — Но больше всего вокруг Иерусалима были. Элеазара видели. Велели все тебе привет их передать: и Элеазар, и Марфа, и Мириам…

По душе Иешуа прошла горячая волна, глаза его просияли, и запела душа милое имя… Все его думы и заботы показались ему более, чем когда-либо серым, ненужным, ничтожным наваждением.

— Ну, как они там живут?

— Да живут потихоньку…

Мириам, извинившись, предложила гостям скромное угощение: сыру козьего, хлеба да маслин. Иаков все молчал и ожесточенно взвизгивал по доске его рубанок… Гости в беседе были как-то осторожны. Иегудиил только все густые брови свои хмурил и был нетерпелив.

— Ну, что же все-таки нового там? — спросил Иешуа, только чтобы сказать что-нибудь.

— Да особенно ничего, пожалуй, и нет… — отвечал Иона и, помолчав, прибавил: — Большой разговор о тебе в народе идет.

— Обо мне?

— Да… — кивнул тот головой. — Вчера в Сихеме слышали мы, что ты на свадьбе в Кане воду в вино на глазах у всех превратил, а в Сихеме обещал будто дать всем такой воды, что и пить никогда больше не захочешь…

Он засмеялся…

Иаков, продолжая строгать, презрительно сопел. Мириам за прялкой укоризненно покачала головой:

Назад Дальше