В Палестине, как и во всех жарких странах, похороны быстро следуют за смертью. Маленький покойник уже лежал в горнице в миттах, то есть открытом гробе. И, когда Иешуа взглянул в это уже тронутое тленьем, но такое трогательное в неземной кротости, чистоте и красоте личико, его горло перехватило рыдание. Горячим ключом забили в душе безответные вопросы: зачем он, маленький и невинный, страдал так? Зачем отняли у него жизнь? Зачем так больно ударили по и без того несчастному Иуде? И не было другого ответа на вопросы эти, как глубокое, холодное молчание от века…
Иоанна впервые увидала близко нищету Иуды и, потрясенная, взяла похороны на свой счет. Иешуа и трое из учеников подняли гроб на плечи. Сзади шли близкие и громким плачем выражали свое горе. Шли и две наемные плакальщицы, которые дико кричали, падали в отчаянии на землю и посыпали голову пылью. Был и музыкант, который играл на флейте что-то мрачное, хватающее за душу… Кладбище для бедняков было за городскими стенами. Все могилы были завалены камнями — от гиен и шакалов — и каждую осень красились в белый цвет, чтобы всякий видел, что тут могила и не осквернился бы. Неподалеку, слева, тянулась долина Хинном, когда-то оскверненная человеческими жертвами в честь Молоха, а теперь служившая местом свалки для городских нечистот. Мусор этот сжигался, и над долиной стоял постоянно удушливый дым. Вечно горящая и всячески оскверненная, она скоро стала прообразом ада, геенны. Справа, в отдалении, у Садовых ворот, круглилась Голгофа или, по-арамейски, Гульгольта…
И под вой, крики и причитания провожатых ребенок, отстрадав свое, ушел навсегда в неизвестное…
Добрая Иоанна предложила всем, по обычаю, «хлеб скорби», а после все снова направились в дом Иуды, чтобы выразить всем домашним свое соболезнование. Иешуа тяготился всеми этими обрядами и, как только было можно, поспешил скрыться. Потупившись, он шел тесными уличками города и думал свои думы, большинство которых теперь заканчивались строгим знаком вопроса. На душе была муть и усталость…
— А-а, великий рабби!.. — услышал он немного насмешливый голос. — А я сколько времени ищу тебя по Иерусалиму… Шелом!..
Он поднял глаза. Перед ним был в щегольском плаще, упитанный, помолодевший и самодовольный домоправитель Ирода толстый Хуза…
— Что тебе нужно? — равнодушно спросил Иешуа.
— Царь Ирод, много наслышавшись о творимых тобою чудесах, велел привести тебя во дворец, чтобы ты показал свое искусство перед его гостями… — сказал Хуза. — В щедрой награде царской ты можешь не сомневаться…
— Действительно, только ее мне и не хватало… — криво усмехнулся Иешуа и снова, повесив голову, пошел.
— Ты нахал!.. — сразу налившись кровью, просипел Хуза в гневе. — Разве так разговаривают с посланцем царским, облом галилейский?..
Ничего не отвечая, Иешуа уходил. У Хузы чесались руки: догнать бы и проучить этого невежу как следует… Но он не любил волнующих выступлений и повернул ко дворцу Ирода, важно раскачиваясь и посохом расчищая себе путь там, где ему не торопились уступать дороги. Его дух омрачился: распущенность и дерзость в народе все возрастает — так, пожалуй, далеко не уедешь… Нет, нужна твердая рука. Пока такие молодчики разгуливают на свободе и разрушают все основы отчества и закона, ждать добра не приходится. Им, конечно, терять нечего, но…
— Ты что, не видишь, собачий сын?! — разъярился вдруг Хуза на худого, в лохмотьях, погонщика мулов, который загораживал ему дорогу, и крепко ударил его посохом по костлявым плечам. — Не видишь?!
Тот, потирая ушибленное плечо, испуганно отскочил в сторону. Вокруг все смеялись…
Иешуа тем временем вышел на оживленную улицу царя Давида, которая шла от ворот Яффских к храму. Здесь толпа была особенно густа, пестра и горласта. Торговцы занимали не только нижние этажи почти всех домов, но своими ларьками загромождали улицу настолько, что пройти было трудно. И чего-чего тут только не было! Тут можно было купить и продать и верблюда, и фиников, и булавок, и фруктов, и осла, и дом, и всякую птицу, и домашние вещи, и веревки, и теленка, и драгоценности всякие, и рабов… Серые верблюды, точно какие-то сказочные челны, медлительно двигались этим человеческим морем и иногда, точно улыбаясь, скалили свои крупные желтые зубы. Трусили маленькие ослики со всякой поклажей. Уверенно шли сильные темные мулы, позванивая бубенчиками и посматривая на людские водовороты своими умными карими глазами. Среди толпы, строгие, ходили стражи синедриона и наводили порядок. Иногда они останавливали какого-нибудь торговца, чтобы проверить его каменные гири, которые он носил в кожаном мешке у пояса. Если гири были в порядке, его отпускали с миром, а если вес их был неправилен, его осыпали палочными ударами, и он орал, а вокруг все, скаля белые зубы, хохотали… Вид караванов напомнил Иешуа о далеких странах и о Никодиме.
«Да… — подумал он печально. — Выискивает по всей подлунной правды Божией, но сам живет только для своих списков и пальцем о палец не ударит, чтобы правде этой помочь…»
— Иешуа!.. — услышал он радостный вскрик. — Как я рад тебя видеть…
С крупного, разукрашенного пестрыми подвесками и говорливыми бубенчиками мула ласково улыбалось ему загоревшее и покрытое пылью лицо Никодима. Иешуа подошел к нему.
— Как я рад тебя видеть… — давая своим слугам знак продолжать путь к дому, повторил Никодим. — Я часто вспоминал тебя в моих странствиях. Много интересного увидал и узнал я. В Александрии с Филоном мудрым побеседовать довелось… Ты непременно заходи ко мне, и я подробно расскажу тебе обо всем… Как твои дела?.. Ты что-то очень исхудал. Или хворал?
— Обо всем этом потом… — без улыбки отвечал Иешуа. — А ты вот теперь же ответь мне на один только вопрос…
— Спрашивай… — ласково улыбнулся Никодим. — Если смогу, отвечу…
— Вот ты много рассказывал мне, — взволнованно и строго проговорил Иешуа, — о разных спасителях, от непорочных дев рожденных, о делах их великих, о их учении, о их странствиях…
— Ну? — насторожился Никодим: так необычен был среди сутолоки базара этот вопрос.
— Так вот: там, где эти спасители прошли… и открыли людям все… где… ну, словом, ты знаешь, — так вот там жизнь людей другой стала или такая же, как и у нас вот?.. — широким жестом указал он на мятущуюся по пыльным, солнечным улицам толпу.
Никодим сердцем разгадал путаный и темный вопрос своего друга и — легонько вздохнул.
— Жизнь более или менее одинакова везде… — сказал он.
Иешуа потупился.
— Так… — вздохнул он. — А если это так, то на что же нужны были эти спасители, и девы непорочные, и подвиги их тяжелые, и мудрые слова?.. Значит, все это ни на что не нужно…
И прежде чем Никодим успел ответить что-нибудь, Иешуа, не оглядываясь, скрылся в толпе. Никодим посмотрел ему вслед и тронул своего мула. Странный он… И Никодим стал думать о том, как бы не забыть то сказание, которое он слышал вчера в Яффе, в той Яффе, из которой пророк Иона отправился в свое трагическое путешествие и близ которой родилась красавица Далила. Один многоученый эллин показывал ему там скалу, к которой была прикована Андромеда, обрученная морскому чудовищу и освобожденная Персеем. И открыл ему эллин тайный смысл сего древнего сказания: Андромеда это душа человеческая, морское чудовище это мирское зло, а Персей — тот Спаситель, следы которого он, Никодим, находил среди всех народов… И вообще сколько нового узнал он! И сколько новых списков везет он с собою!.. Конечно, он понимает своего галилейского друга: кто думающий не знает этих минут сомнения и святой тревоги? Но это пройдет, и он расскажет ему о том, что он видел и слышал в своих странствиях…
XXXV
Иешуа не только не пошел к Никодиму, но напротив, быстро собрался в путь — куда глаза глядят, только бы не быть больше в этом каменном городе, где живут люди с каменными сердцами! С ним пошли, как всегда, но уже без всякого одушевления, по привычке, Симон Кифа, Андрей, которого в последнее время Иешуа часто заставал в беседе с Ионой и Иегудиилом, братья Зеведеевы. Пошел Иуда, спасавшийся от ада, который воцарился в его доме, по-видимому, навсегда, несмотря даже на помощь Иоанны. Иуда озлоблялся все более и более, и страшные мысли осаждали его: перерезать всех своих, зажечь Иерусалим, сделать что-нибудь вообще такое, над чем все ахнули бы и поняли бы, наконец, что с ним люди сделали… Пошел и Фома, который чутко угадывал, что происходило в душе Иешуа, и привязался к нему еще больше. Пошла и Мириам магдальская, чтобы истекать около него кровью сердца… Иоанна тяжело заболела лихорадкой и на этот раз осталась в Иерусалиме… Остальные ученики разошлись, кто на проповедь — многие так втянулись в это дело, что уже не могли не проповедовать, не наставлять, — а кто и просто домой: устали, разочаровались… Исчез и маленький горбун, которого Иешуа точно заразил своей мукой: в самом деле, как можно думать о спасении только своей души, когда вокруг страдает столько людей?
Куда идти, было совершенно все равно. Черные мысли осаждали Иешуа. Он был всегда печален и старался идти сторонкой, один.
— Нет, конец!.. — вырвалось раз у него с болью. — Конец… Впереди муки, впереди смерть и — ничего, ничего не сделано!..
Его спутники осторожно переглянулись между собой: как муки, как смерть?.. как ничего не сделано!.. Да не сам ли он, и не раз, говорил, что скоро, скоро уже наступит царствие Божие на земле, что те, кто пошли за ним, не умрут, не увидев его, не вкусив его радости, что вообще не прейдет род сей, как это все будет?! Они ждали какого-то грандиозного мирового крушения, как это описано у пророков, и пришествия Спасителя среди славы пылающих облаков, трубных звуков и кликов верных по всей земле: «Благословен грядый во имя Господне…» Это должно было быть не только его торжеством, но и их славой… И вот теперь он вдруг говорит, что ничего этого не будет и что впереди — смерть! Так что же это было? Ошибка? Обман? Они не смели говорить ему всего этого прямо, но потупились и тяжело молчали и некоторые втайне сожалели, что сделали этот легкомысленный шаг, пошли за ним. Все чаще и чаще видел среди них Иешуа каких-то незнакомцев дикого вида, которые то появлялись, то исчезали, чтобы через некоторое время появиться опять. Но он уже не спрашивал их ни о чем…
Они шли из селения в селение и из города в город, и он думал в одиночку свои тяжелые думы. И Исаия жаловался на жестоковыйность и бессердечие людей и на то, что и ему не удалось ничего сделать. Да и Моисей — что можно сказать против его закона, который среди громов и молний Синая вынес он Израилю? От первой заповеди до последней нет в его законе ни единого слова, которого не принимало бы сердце Иешуа с радостью. Но что же сделали из него люди? Взять хоть заповедь о седьмом дне. Что можно возразить против того, чтобы человек, протрудившись шесть дней, день седьмой целиком посвятил бы Господу, оторвался бы от земли и вспомнил бы о небе? Но великий покой Субботы они превратили в великую болтовню о том, можно ли съесть яйцо, снесенное в Субботу, и можно ли вытащить в Субботу из ямы попавшего в нее осла!.. И так во всем…
Они шли — медленно, с усилием: грязные дороги и разлившиеся по-весеннему потоки затрудняли путь. И с каждым днем все веселее и ярче играло солнце на точно помолодевшем небе среди пухлых, белых весенних облаков. Местами, на припеке, уже зацвели анемоны, первая улыбка которых так волновала всегда Иешуа. В полях виднелись стада, исхудавшие за зиму, с невылинявшей шерстью клоками. Телята, одурев от солнца и воли, носились, задрав хвосты, как угорелые. Птицы пробовали голоса… Во всем чувствовалось, что вот еще немного и начнется веселый весенний брачный пир. В ожидании его веселы были эти убегающие вдаль солнечные дороги и эти караваны, тянущиеся в бесконечном кружеве бубенцов в далекие страны, и эта фиолетовая, курящаяся, как жертвенная чаша, земля, и люди всякие, и звери, и букашки… В его сердце зацвела надежда: может быть, не все так печально, может быть, он ошибается, может быть, это просто испытание, за которым последует праздник победы?..
Распевая древние псалмы, они вошли в пределы галилейские. Там, по парящим от солнца пашням уже качались круторогие волы, и пахарь, правя борозду, пел старинную песню о любви, а местами широким, мерным жестом он бросал в разопревшую добрую землю золотые семена, которые скоро умрут, но принесут плод сторицей. Розовым и белым снегом опушились солнечные, ленивые от счастья сады. В серебристых сумерках, по вечерам, когда в небе теплилась красавица Иштар, звезда пастухов, по деревням звенели грешные песни… А когда выбрались они на сияющий простор озера, там просто стон стоял от криков пролетной птицы и рыбачьи лодки бороздили блещущую, сонную воду по всем направлениям… Рыбаки, сопровождавшие Иешуа, тайно ахали: начался веселый весенний лов — вот бы теперь счастья попробовать!..
Иешуа остановился передохнуть у тетки, Мириам Клеоповой. Невесело было у нее теперь: старый Клеопа умер в начале зимы, Иаков, старший сын, угрюмый, точно не выспавшийся, все тосковал по Мириам, тайно пил и становился все угрюмее и угрюмее. Рыженький, шустрый Рувим с его пестрыми веснушками все пропадал из дому по каким-то таинственным делам и возвращался домой, полный радостных надежд. Младший, горбун, стал кашлять, худеть и целыми часами сидел на солнышке, устремив свои прекрасные, все более и более неземные глаза в озерные дали. И бедная мать с тоской смотрела на него, чувствовала беду, и в глазах ее, огромных, обведенных синими тенями, набежали слезы…
Раз, когда Иешуа случайно остался с горбуном наедине, тот крепко взял его руку своими длинными пальцами и сказал:
— Иешуа, друг, брат, уйди от них!.. Верь ты мне, ты хочешь добра, но будет великое зло… Оставь все: уйди куда-нибудь!..
— Да почему говоришь ты так? — сказал Иешуа, в душе которого снова сразу завяли все надежды. — Если ты начал говорить, то говори до конца…
— Они опять хотят поставить тебя царем над страной… — опасливо оглянувшись, сказал горбун. — Все бегают, совещаются, врут. Сперва хотят опрокинуть иноземцев и своих предателей, а потом… — он махнул рукой. — И будут великие страдания, великая кровь и — ничего не будет… А себя, тебя и многих погубят ни за что… Они не тебя слушают, а себя… Откажись от всего и уйди — ты работаешь против себя и против Бога… — тихо закончил он.
Иешуа потупился. Он и сам понимал уже это. Но не мог он — не мог, не мог, не мог!.. — спокойно жить в солнечном уголке каком-нибудь, на озере милом, среди близких, когда мир захлебывается в слезах, когда народ мучительно мятется, не зная, в какой угол преклонить ему голову. Он должен идти до конца, хотя бы впереди была гибель. Если он не сделает всего, чего хочет, — теперь было совершенно ясно, что этого он не сделает, — то, может быть, сделает хотя что-нибудь, чтобы облегчить долю людей. А не облегчит, все равно, пусть погибнет, ибо так, как все, с каменным сердцем, в темноте, он жить не может…
— Я не могу иначе… — тихо, в муке, сказал он.
— Я знаю это… — также тихо, в муке, отвечал горбун и заплакал.
А рядом во дворе раздался взрыв веселого хохота: то снова вынырнувший откуда-то веселый Исаак изобразил перед ожидавшей Иешуа толпой, как дремлет на солнышке и отмахивается от мух старый осел… Иешуа молча посмотрел на Вениамина долгим, печальным взглядом, крепко сжал его длинные, холодные пальцы и вышел, потупившись, на двор, Толпа, завидев его, сразу возбужденно зашумела…
Иешуа побывал в Вифсаиде, — старенький фарисей жадно расспрашивал его о его намерениях, а прекрасная Ревекка, не смея подойти к нему при всех, издали смотрела на него восторженными глазами, — побывал, миновав пышную Сепфориду, крепость, в Горазине, в Капернауме и прошел всей заозерной стороной. Везде было одно и то же: его встречали большие, возбужденные толпы народа, которые, слушая, не слышали его и готовились к какому-то своему делу. К нему приводили больных и, если ему иногда удавалось помочь, то все начинали громко кричать о чуде. Ему казалось — и не один раз — что среди больных были такие, которые только притворялись больными, чтобы потом, когда возложит он на них руки, бурно проявить радость своего мнимого исцеления. Он не понимал, зачем это делается, и смущался духом…