С востока, через озеро, тянуло ночным ветерком, да и нескромных ушей немного опасались, и потому все сидели в закопченной хижине, вокруг тихо тлеющего червонным золотом очага. И сразу закипел разговор. Иешуа, немножко напуганный этой бурной стремительностью, с немым удивлением следил за происходящим: только несколько часов назад высказанные им мысли, мысли и ему самому еще не совсем ясные, на его глазах росли, изменялись и действовали вполне самостоятельно, не только находясь уже совсем вне его воли, но точно стремясь даже подчинить его себе, увлекая его за собой туда, куда он идти никогда и не думал. Так, высказанная им только предположительно мысль о том, что проповедники благой вести, объединившись, должны прежде всего освободить себя от всякого имущества, все сложить в общую казну или просто раздать нищим, — надо же было с чего-нибудь как-нибудь начинать! — его собеседники уже считали чем-то вроде краеугольного камня, непременным обязательством, нерушимой заповедью. И по мере того как они, его близкие, воспламеняя один другого, закрепляли ее все больше и больше, ему самому она становилась все более и более чуждой: ему начинало казаться, что этот первый шаг освобождения себя от земных пут должен быть доброволен и что только полная свобода сделать это или не сделать и придаст ему цену…
— Это хорошо… — весь пылая, одобрил рыженький Рувим. — Но надо действовать решительнее. Нас мало… Надо сразу же привлечь к делу побольше народа. Отчего бы нам не завязать сношений с Иохананом Крестящим?
— Но он же в Махеронте… — нетерпеливо отвечал сумрачный Иаков. — Попробуй, завяжи!..
— Ученики его остались… — горячо вмешался Иоханан Зеведеев. — Говорят, что они как-то сносятся со своим учителем и проповедуют, и крестят и без него…
— Заходили они тут ко мне как-то… — задумчиво сказал Иешуа. — Но… но что-то вот не вяжется у меня с ними дело… — с застенчивой улыбкой прибавил он вдруг. — Мне все сдается, что установи Господь завтра свое царствие на земле, они огорчились бы: не над чем было бы скорбеть и плакать… Но, конечно, — поторопился он поправиться, — я ничего дурного сказать про них не хочу. Они добрые люди. И сойтись с ними поближе нам не мешало бы…
— И дело… — решил Симон Кифа. — Если начинать, так начинать…
— Да что же начинать, когда толком неизвестно, как и для чего? — остановил их Иешуа. — Ну, сойдемся вместе, продадим или раздадим все, а потом?
— А потом идти повсюду и поднимать народ… — схватился Рувим.
— Да на что его поднимать? Как? — недовольный, пробовал остановить Иешуа. — Торопиться, друзья, нечего — надо сперва крепко обдумать, что мы людям скажем…
Но разгоряченные сердца точно не хотели уже и слушать его, они шли уже где-то впереди его, в какие-то и им самим неясные дали… Освобождения хотят все, и нельзя терять времени… Горбун, потупившись, слушал, необыкновенные глаза его сияли, и длинные тонкие пальцы перебирали нежную, молодую бородку… И Мириам слушала молча, и по увядшему лицу ее было заметно, что и ей что-то тут не по душе…
Выговорились и успокоились немного. И порешили, что двое все же пройдут к ученикам Иоханановым: переговорить с людьми никогда не мешает. Пойти решили Иоханан Зеведеев и Рувим. А, главное, в Иерусалиме нужно зацепиться — мало ли там земляков живет?
— Вот бы эту вашу рыжую Мириам к делу притянуть… — напряженно двигая густыми бровями, сказал Андрей, который продолжал упорно видеть во всем происходящем начало какого-то заговора. — И деньги есть у нее, и знакомства…
Мириам боязливо взглянула на еще более нахмурившегося Иакова: он крепко любил рыжую красавицу и рана от разрыва с ней, знала мать, все еще кровоточила в сердце его.
— Ну, вот, охота была с блудницей путаться!.. — недовольно сказал Симон Кифа. — Она в богатстве живет — что ей до нас?
— Я как-то был тут в Вифании, у Элеазара, так видел ее… — сказал Иешуа. — На богатых носилках рабы несут, сама вся в золоте, пьяная, хохочет… А вокруг все богачи Иерусалимские…
— Какая она там ни на есть, а только за галилеян она всегда стоит… — тихо вступился горбун. — Вот недавно одного из магдалинцев наших в тюрьму засадили, — что-то нехорошо о римлянах сказал, что ли — родные бросились к ней, и она в миг выхлопотала освобождение. Нет, сердце у нее золотое, что там ни говори… И не нам судить ее… — тихо добавил он.
Угрюмый брат украдкой благодарно взглянул на него и отвернулся. И Иешуа долго и мягко смотрел в это тихое, бледное, потупленное лицо. Сердце тайно шепнуло ему: вот этот знает, что надо… Еще больше почувствовал он, что начинается что-то не то, начинается вопреки ему. На душе стало смутно и печально…
— Как там ни верти, а рубить сук, на котором сидит сама, она не будет… — упрямо сказал Иаков Зеведеев, и горячие глаза его налились темным. — Она от богачей живет, а мы идем против богачей… Нам с такими связываться не пристало…
— Конечно… — рассудительно сказал Симон. — Эдак и беды наживешь. Надо тоже действовать с оглядкой…
— И богачи такие же люди… — тихо сказал опять горбун. — Что, отказался бы ты от богатства, если бы тебе повезло?.. И ежели вы спервоначалу разбирать будете: тот не хорош да этот не хорош, так что же это будет? Здоровых лечить нечего — больных надо лечить…
— Это верно… — охотно согласился Кифа.
Но другие дружно напали на горбуна; от кого и идет все зло, как не от храмовников да от богачей? Снюхались с римлянами и заодно обирают бедный народ. И все более и более разжигая словами один другого, все запылали злобой, уже не только к богачам, но и к бедному горбуну, который вздумал защищать ненавистных.
— Если у меня нет куска хлеба, а он весь в золоте, — страстно кричал рыженький Рувим, и на его пестром от веснушек лице пылал огонь, — то, значит, нет в нем сердца, значит, не человек он, а истукан бесчувственный!..
Андрей тихонько подошел к раскрытой двери — в нее смотрела звездная ночь — и осторожно прикрыл ее.
— На себя смотреть надо… — сказал тихо горбун.
— Да, начинать надо с себя… — с просиявшими глазами сказал Иешуа. — Вот и говорю я, что, прежде чем выступать перед людьми, нам самим в себе укрепиться надо… Враги народа… То же и про Иуду Галонита с его людьми говорили и растянули их всех на крестах. А какие же они враги народа? Может быть, и нас когда прославят врагами народа… — добавил он тихо и, глядя по своей привычке в себя, добавил: — Если бы вы знали, что значит: милости хочу, а не жертвы, вы не осудили бы невиновных… И разве судить пришли мы мир? Не судить, но спасти!.. Вон Иоханан Крестящий проклинал: горе вам, богатые! Горе вам, пресыщенные! Горе вам, смеющиеся!.. Каюсь: и я часто срываюсь так. Но это — грех… Прежде всего примирись со всеми и, если пошел ты в храм принести жертву и вспомнил, что ты не в ладу хоть с кем-нибудь, оставь дар твой перед жертвенником и пойди прежде примирись с братом своим. Полюбить даже врагов своих надо и благотворить им, не ожидая ничего. Только тогда и будете вы сынами Божьими, ибо Он посылает дождь свой на добрых и злых и заставляет солнце сиять на праведных и неправедных…
Мириам сдержала движение восторга, но все ее лицо просияло, и горбун долго не спускал своих прекрасных лучистых глаз с взволнованного лица своего двоюродного брата… Все притихли — точно повеяло над взволнованными душами какою-то нездешней лаской… И долго молчали…
Андрей сочно зевнул.
— Да… — вздохнул Симон. — И, в самом деле, пожалуй, спать пора: всего не переговоришь… Один — одно, другой — другое, а как лучше — кто знает?..
Все порешили завтра с утра идти вместе на праздник Кущей и начали укладываться спать. Иешуа, как всегда, захватив свой плащ, поднялся на кровлю, помолился и лег. Но уснуть он не мог: печально и смутно было на душе. Внизу — было слышно — горячо заспорили, как всегда, Рувим с братом Иаковом. И замолчали, и опять заспорили… Мать едва развела их…
Не спал и горбун: черной, безобразной тенью он сидел на пороге и смотрел в звездные поля. Он всегда спал очень мало. И в душе его была и сладкая печаль, и светлая радость. Он слышал, как все возится и вздыхает наверху Иешуа, и почувствовал его тоску. Он тихонько встал, послушал и неуклюже полез по корявой лесенке на кровлю. Тяжело от усилия дыша, неслышно подошел он к Иешуа, и тот вздрогнул: на его голову вдруг любовно легла эта холодная рука с длинными, тонкими пальцами.
— Не печалься… — дрогнул в темноте слабый голос. — Господь видит душу твою… Правда не оттого правда, что в нее уверуют все народы, а оттого, что она — правда, будь ты хоть один во всем свете…
Иешуа поднял к нему свое взволнованное лицо.
— А ты — не один… — еще откровеннее дрогнул голос.
— Не один?
— Нет, не один…
И печаль прошла… Снова в бескрайних долинах неба зацвели мириады золотых лилий, и понеслись над небесными лугами светлые хороводы ангелов, и точно вся вселенная запела торжественно и сладко: слава в вышних Богу, на земле мир и в сердцах человеческих — благоволение… И оба, молча, сидели и слушали молитвенные песни душ своих…
XI
Серый, грозный, мрачный Махеронт зашумел радостным шумом: дозорные со стен подметили вдали, в долине иорданской, большой отряд римлян, который, несомненно, шел на выручку Ироду Антипе. Этот «шакал идумейский» был достойным преемником своего отца, Ирода, прозванного Великим. Железной рукой взял этот Великий за горло волновавшийся тогда народ иудейский и бесчисленными убийствами закрепил за собой власть. Он выстроил в Иерусалиме театр, гипподром и установил игры, которые должны были праздноваться через каждые четыре года, а вблизи от храма были построены гимназии и термы, в которых знатная молодежь проводила время по-эллински. Он основывал языческие города, воздвигал языческие храмы и украшал их богатой скульптурой, восстановил лежавшую в развалинах древнюю Самарию и дал ей имя Севастия (Августа), открыл на Средиземном море порт — знаменитую Цезарею. Родос обязан ему храмом Аполлона пифийского, Аскалон — фонтанами и банями, Антиохия — портиками, шедшими вдоль всей главной улицы. Библос, Беритос (Бейрут), Триполис, Птолемаида, Дамаск, даже Афины и Спарта не были забыты Иродом — там остались памятники его любви к зодчеству. В борьбе за власть он не останавливался даже перед убийством самых близких родственников своих и за несколько дней до своей смерти — от беспробудного разврата он начал гнить, живьем съедаемый червями — он приказал умертвить своего старшего сына. А затем заживо разлагающийся старик этот — ему было семьдесят лет — приказал перенести себя в свой роскошный дворец в Иерихоне и там, цветущей весной, он приказал запереть в тюрьму целый ряд выдающихся иерусалимских граждан с тем, чтобы все они были зарезаны в момент его смерти: он хотел, чтобы смерть его вызвала в стране слезы…
Объединенную им Палестину он по завещанию разделил между тремя своими сыновьями: Архелай получил трон и титул этнарха вместе с Иудеей, Идумеей и Самарией, Ирод Антипа получил титул тетрарха вместе с Переей и Галилеей, Филипп получил так же титул тетрарха и весь Хауран. Римляне отняли у слабого Архелая его удел и присоединили к своей Сирии. Он стал с этих пор управляться римскими прокураторами, которые, главным образом, занимались тем, что тушили народный вулкан, кипевший под их ногами. В мерах борьбы с отчаявшимся народом прокураторы не стеснялись: достаточно сказать, что полководец Вар после одного из таких усмирении распял на крестах у всех ворот иерусалимских, на всех перекрестках, на высоких холмах среди полей целых две тысячи пленных… Но ничего не помогало: страна кипела…
Ирод Антипа, столь же ненавидимый народом, как и его отец, будучи в Риме, влюбился в жену брата своего, тоже Ирода, который, не играя никакой роли, проживал там при пышном дворе цезарей. Властную и честолюбивую Иродиаду угнетало жалкое положение ее безвластного мужа, и она тоже увлеклась Иродом, в котором она чувствовала родственную натуру. Она точно не замечала, что он был неумен, ленив, ничтожен и умел только лебезить перед Тиверием. Ей казалось, что с его беспринципностью он пойдет далеко. И она пошла за ним, но потребовала, чтобы Ирод предварительно отверг свою прежнюю жену, дочь Харета, царя Петры, который бродил со своими кочевниками по этим пустыням. Ирой принял условие, но Харет оскорбился, объявил своему зятю войну и в первом же сражении разбил его. Ирод заперся в неприступном Махеронте и послал гонцов в пышную Антиохию к императорскому легату Сирии, Эллию Ламмия, чтобы он выручил его. Тот не очень торопился: если бы Харет сломал, в конце концов, этому интригану голову, то, конечно, плакать в Риме никто не стал бы. Ирод, где нужно, тряхнул мошной, наобещал золотые горы, наврал всего и вот, наконец, из вечереющей долины появились перед огромными крепостными воротами римские когорты…
С визгом растворились огромные ворота и Ирод, — лет сорока, рослый, черный, с чуть приплюснутым носом, красными губами и глазами с поволокой, нарумяненный и надушенный, как и его отец — униженно улыбаясь, склонился перед сидящим на прекрасном коне представителем могучего Рима, Вителлием. На прекрасном латинском языке тетрарх приветствовал его с благополучным прибытием и в самых льстивых выражениях благодарил за помощь. Вителлий — мускулистый, загорелый, с четким профилем и холодно-серыми глазами — сошел с коня и, покосившись на своих ликторов, с подчеркнутой небрежностью коротко отвечал на приветствия тетрарха, а затем, тотчас же отвернувшись, подал знак легионерам. И тяжелым, мерным шагом легионеры, распространяя густой запах пота, прошли сквозь башенные ворота мимо Вителлия и довольного Ирода на обширный, весь выстланный тяжелыми каменными плитами двор замка. В дороге Вителлий решил было показать иудеям свои войска в полном блеске, но потом раздумал — не стоит! — и не приказал даже солдатам снимать чехлов со щитов… А потом опять передумал: те подумают, что он для их удовольствия закрыл чехлами изображение цезаря на щитах, — они ненавидели всякие изображения — и перед входом в крепость он приказал чехлы снять… Солдатня Ирода радостными криками приветствовала освободителей, но, завидев изображение цезаря, остыла. Римляне только презрительно косились на них… За легионерами, звонко цокая копытами по каменным плитам, втянулся обоз воинский — длинная вереница крупных, длинноухих мулов…
— Итак? — немножко насмешливо улыбнулся Вителлий.
Ирод с улыбкой показал через широко открытые ворота вниз, к Мертвому морю: там, на равнине, к югу пестрели шатры кочевников. Пренебрежительная улыбка скользнула по лицу Вителлия.
— Я хотел завтра послать Харету приказание очистить Перею, — сказал он, — но, видимо, надобности в этом не будет…
И он указал на всадника, — отсюда, с высоты, он казался игрушкой — который, подымая золотую пыль, несся по направлению от Махеронта к лагерю кочевников, по-видимому, с вестью о подходе римлян.
Ирод, довольный, рассмеялся и снова рассыпался в льстивых выражениях благодарности.
— Прошу тебя, благородный Вителлий, принять мое скромное гостеприимство… — склонился он перед римлянином. — Отведенные тебе покои ожидают тебя…
И тетрарх сам повел дорогого гостя во дворец.
Утомленный дорогой и солнцем, Вителлий с удовольствием отметил пышную роскошь и прохладу отведенных ему комнат. Несколько рабов — все это были хорошенькие девушки и не менее хорошенькие, похожие на девушек юноши — безмолвно склонились перед тетрархом и его высоким гостем. Вителлия потянуло взглянуть на вид, который открывался из покоев, и вместе с Иродом они вышли на просторную террасу.
— Да, местечко ничего себе… — оглядевшись, сказал Вителлий.
Махеронт лепился на самой верхушке черной базальтовой скалы. Жутко было смотреть в пропасти, которые зияли вокруг массивных стен огромной крепости. Слева серебристо блестело Мертвое море, за ним темнел Энгадди, а прямо, через солнечную ленту Иордана, на самом горизонте, как марево пустыни, мрел розовый теперь Иерусалим, над которым вздымалась темная громада башни Антония и пылал своей золоченой кровлей храм. Правее и ближе виднелся среди пышных пальм своих Иерихон, а сзади замка в диком и величественном беспорядке громоздились вершины гор заиорданских, дикая страна, полная всяких легенд и обитаемая демонами. Склонявшееся к западу солнце жгло. Ирод чуть повел подкрашенной бровью своей к рабам, и над огромной террасой быстро и бесшумно, точно сам собой, протянулся синий велариум.