Последние слова Ричард произнес, не подумав, как они прозвучат, и сам почувствовал их вопиющее лицемерие, если не хуже; впрочем, Анна не подала виду, что ее это задело. И тут в первый раз с тех пор, как она вернулась в комнату, он взглянул на нее не только как на автора стихов и заметил, между прочим, что рост и сложение у нее абсолютно пропорциональные, плечи и бедра как раз такой ширины, как надо, что у нее вид человека, умеющего о себе позаботиться, – серьезная девушка, в том смысле, в каком говорят о серьезном доводе, серьезном задании; серьезный человек, без оттенка мрачной серьезности. Кроме того, профиль ее оказался тоньше, чем ему показалось вначале, совсем не похожий на угловатые, приплюснутые восточноевропейские лица, к которым он привык за долгие годы. Ее серые глаза он оценил и раньше, но сейчас именно благодаря им и очерку ее лица вдруг нашлись ответы на все вопросы о ее привлекательности, ответы однозначные и непререкаемые, несмотря на неблагоприятный момент, может, оттого, что такое бывает только раз в жизни, именно поэтому. Впрочем, про последнее он подумал только позже.
А в тот самый момент он вряд ли взялся бы сказать, что именно выражают эти серые глаза. Анна задержала их на нем еще немного, а потом отвела в сторону, – и в этом движении легко угадывалось разочарование.
– Ты обязательно должен почитать мои стихи не торопясь. Вряд ли они тебе понравятся, но мне кажется, ты сможешь понять, что именно они собой представляют, о чем я пишу, что хочу сказать, когда вообще хочу что-то сказать. – Сейчас трудно было себе представить, что она совсем недавно говорила о том, что «ее поэзия» – это лишь увлечение и забава. И будто чтобы усилить мрачное впечатление, она прижала локти к бокам и стиснула руки, словно старушка в платочке и длинной ветхой шубейке перед дверями русской тюрьмы, – для полноты картины не хватает только снегопада.
Ричард, впрочем, был до определенной степени знаком с таким типом женского поведения.
– Да, – сказал он, скептически качая головой. – В конце концов, я ведь должен буду говорить со знанием дела.
– Говорить? С кем? Я не понимаю.
– Говорить с теми, кто согласится поддержать тебя и твои стихи. Чтобы добиться освобождения твоего брата. – Когда он произнес эти слова, до него в полной мере дошла абсурдность всей этой затеи. Какой идиотизм – согласиться в ней участвовать. И кажется, она вчера упомянула, что через три недели должна вернуться в Москву?
– Мне показалось, что ты не хочешь в это ввязываться.
– Почему? – Голос его звучал механически. – Потому что мне не нравятся твои стихи? Но ты сама только что два раза повторила, что для тебя это не имеет никакого значения.
– Но для тебя-то имеет. И вообще я не об этом. – Анна словно бы стряхнула хмурость и улыбнулась. – Ты, наверное, подумал, что я на тебя сержусь или, может, жалею саму себя. Ну да, я себя жалею, но не в этом дело. Я должна тебе кое-что сказать, и если ты чувствуешь передо мной какие-то обязательства, может быть, тогда тебе будет легче от них отказаться. А ты наверняка чувствуешь, потому что ты порядочный человек. Настолько порядочный, что я должна все тебе выложить прямо сейчас. Мой братец, который сидит в московской тюрьме, – далеко не порядочный человек. Я тебе говорила, что он действительно виноват в том, в чем его обвиняют? Так все и есть. И не только в этом. Вся эта авантюра с петицией – идея моей мамы. Боюсь, она меня переоценивает. Моего брата она тоже переоценивает, правда, в другом смысле. Он… он совершенно безответственный человек, Ричард, как мне ни жаль, и он недостоин твоей помощи, поэтому я вообще не должна была тебя ни о чем просить. Будь я такой же честной и бескорыстной, как ты, я бы посоветовала тебе прямо сейчас отказаться от этой затеи.
Ричард уже был готов услышать все, что угодно, что Аннин брат – наемный убийца, соложник Горбачева и вообще на самом деле ее муж.
– Понятно, – проговорил он.
– Ты слишком легковесно к этому относишься. Тебе ведь, наверное, встречалась эта русская пословица; «Где одна гадюка, там и гадючье гнездо».
– Еще бы. А сколько человек в Англии знают эту часть истории?
– Я думаю, профессор Леон обо всем догадался. Или по крайней мере чувствует, что здесь что-то не так. Больше никто, я уверена.
– То, что твой брат… преступник, похоже, не ослабило твоей решимости.
– Ни в коей мере. Я ведь не пытаюсь добиться для него кассации или амнистии, просто хочу, чтобы его выпустили, раз он уже отсидел положенный по закону срок.
– А эта часть истории именно так и выглядит? Никаких дополнительных обстоятельств? Ничего другого?
– Нет, это чистая правда, и ничего больше
Большую часть дня Корделия проводила не в гостиной, а в своем кабинете на втором этаже. Она сидела лицом к окну за своим рабочим столом, вернее, за письменным столом из совершенно определенной породы дерева, относящимся к совершенно определенному царствованию. За окном – кстати, единственным в доме, которое можно было открыть и закрыть без всякого усилия, – она видела просторы парка, усеянного человеческими фигурками. Случалось, она вдруг начинала пристально следить за передвижениями той или иной фигурки, иногда даже с улыбкой, однако интерес ее угасал так же быстро, как если бы она следила за рыбкой в аквариуме. У нее была привычка бормотать себе под нос, когда она оставалась одна или на чем-то сосредоточивалась; бормотание состояло из пояснений к тому, что она делает, или соображений о том, что станет делать в ближайшее время.
Прямо перед ней были аккуратно разложены и расставлены ежедневник, записная книжка с телефонами, телефонный аппарат, снабженный всеми новейшими выдумками, и картонная доска, к которой крепились всякие нужные бумаги, вроде открыток, проспектов, писем, страничек из блокнота. Больше, как и обычно, ничего. Годфри в свое время обратил внимание Криспина на эту относительную пустоту, заметив, что у деятельных людей на столе всегда чисто, а Криспин ответил, что любопытным образом тот же самый принцип действует и в противоположном случае, а Годфри, судя по всему, не понял, – как, впрочем, и Ричард, который, когда настал его черед, притворился, что не слышит.
Бормоча себе под нос и хмуря брови, Корделия отыскала в записной книжке телефон, поразглядывала его с сокрушенным видом, а потом одну за другой придавила нужные кнопки кончиком полупрозрачной ручки – это было не так удобно, как пальцем, зато выглядело куда более профессионально, по-деловому. Когда после шести-семи гудков затребованный персонаж не откликнулся, она дала отбой, – это был ее коронный жест. Она набрала еще два номера, с тем же самым результатом, заставив в общей сложности двоих своих знакомых замереть на полном ходу, с рукой, протянутой с двухметрового расстояния к внезапно умолкшему аппарату. Первый знакомый, который примчался из уборной, натягивая на плечи подтяжки, проревел: «Опять эта сука Корделия! Чтоб ей сдохнуть!», вторая знакомая, дама за сорок, которую звонок оторвал от кухни и от приготовления сметанного соуса, только улыбнулась, возвела очи горе и проговорила: «Слава Богу, на свете только одна Корделия», на что ее супруг хмыкнул: «Ты в этом уверена?» Впрочем, хмыкнул он, так и не вынырнув из-под «Дейли телеграф».
На четвертой попытке трубку подняли так стремительно, словно абонентка специально дожидалась у телефона, – нельзя исключить, что так оно и было. – Здравствуй, милочка, – проговорила Корделия жизнерадостным голосом. – Послушай-ка… – На несколько секунд повисла пауза. – Ты заглянешь ко мне сегодня? Что? Ну конечно, заглянешь. Милочка, какие глупости, милочка, конечно, ты можешь. Послушать тебя – прямо кто-то умирает. Уй… ооу… кх… мф… пуф… гм… – Эти односложные реплики, методически вторгавшиеся в то, что пыталась сказать собеседница Корделии, видимо, в конце концов ее доконали. –