И случилось то, чего Мария больше всего боялась, упрекнула ее сестра Шура.
— Как же ты могла оставить Васю на чужбине? — говорит.
И молчит Мария, нечего ей ответить. Брат Коля тоже из хаты голос подал:
— Кто там?
— Это Мария вернулась, — говорит Шура, — а Вася в дороге отстал.
И Коля тоже упрекнул:
— Как же ты за Васей недосмотрела? Что ж мы будем в письме отвечать матери нашей, которая спрашивает про тебя и про Васю?
Мария как услышала про письмо матери, сразу свою обиду забыла.
— Где же мать наша? — спрашивает.
— Мать наша, — отвечает Коля, — в городе Керчь… А ты почему у Ксении не осталась, что она, бедно живет, не прокормить ей тебя?
— Нет, — отвечает Мария, — Ксения живет не бедно, даже вам денег прислала, я же вернулась, поскольку по родной хате скучаю. — И после этих слов достает она из трико пакет и отдает его Шуре.
Взяла Шура пакет, и начали они с Колей деньги считать. Шура говорит:
— Ксения всегда устроится сытно и в богатстве, а тут пропадай… Она как в двадцать третьем году убежала в четырнадцать лет с фотографом проезжим, так и не была с тех пор дома… Она что ж, и теперь с фотографом живет?
— Нет, — отвечает Мария, — она живет с Алексеем Александровичем, железнодорожным техником, а до этого работала в городе Льгове в доме отдыха… Мне мать о том рассказывала.
— Мать ее всегда больше других баловала, — говорит Шура, — и отец, пока был жив, ее любил, я помню… А ты, раз пришла, садись, я тебе борща налью.
И налила Марии борща холодного, то ли горького, то ли соленого, думая, что Мария и за это будет благодарна, поскольку перед отъездом и такого борща не ели, а как начали ходить Шура и Коля на колхозное поле, хоть какое-то питание появилось, но, конечно, лишнего не было.
В том Мария убедилась очень скоро, поскольку начала она жить опять впроголодь, а просить не у кого, здесь тебе не Воронеж и не Изюм, здесь, на родине, еще хуже подают, чем в Курске. Красивы родные места летом, красивы и зимой, только осенью и весной, когда дожди, плохо, а зимой, как и летом, хорошо…
Перешла Мария заснеженную тамбу, на которой колеи от машин и телег, по тропинке к заказу пошла. Валенки и платок, которые Ксения ей подарила, греют, и ватник, который тетка Софья, посудомойка, в Льгове подарила, идти приятно, дышится легко. В заказе птица вспорхнет, снег с еловых ветвей посыпется, и так хорошо станет, так приятно. Только голодно и тоскливо одной. Раньше тоже ни мать, ни отец, пока жив был, ей не занимались, ни Шура, ни Коля, но с Васей они всегда вдвоем были, Васю она, можно сказать, вместо матери воспитала, а он ей, пока малый был, радость доставлял. И стала Мария сама себя в мыслях упрекать, что недосмотрела за Васей. Может, в Андреевке надо было не к молодому дяденьке приставать, а в Изюм пробираться, Васю искать…
В такой тоске вышла Мария из заказа, и видит она — над белым полем солнце малиновое горит. И стала она на колени, чему ее никто не учил, повернулась лицом к малиновому солнцу, протянула руку, как делала она, когда просила хлеба, и сказала:
— Господи! Иисусе Христе! Сыне Божий!
И вспомнила Мария сказку доброго старика, ночного сторожа в конюшне города Изюма, про то, как евреи-жиды убили Божьего Сына, и плакала Мария навзрыд, ибо не знала, кто поможет ей спасти Васю, поскольку хоть и жив Сын Божий, он теперь на небе, а Вася ее на земле, в городе Изюме…
Меж тем мимо по снежному полю шел человек и спросил Марию, как тогда на станции Андреевка спросил ее молодой дяденька.
— Девочка, — спросил он, — чего ты плачешь? Ответила Мария:
— Я плачу оттого, что евреи-жиды убили Сына Божьего, и он теперь на небе, а Вася, брат мой, на земле, в городе Изюме, но помочь ему некому.
И сказал Дан из колена Данова, Аспид, Антихрист, словами Господа, произнесенными через пророка Исайю, небесными словами, в которых смысл всего, которые он берег на самый конец, но, идя мимо, вдруг понял, что пришло время употребить эти слова и позднее лишь многократно повторять их.
— Я открылся не вопрошавшим обо мне, — сказал Дан через Исайю слова Господа, — меня нашли не искавшие меня… Те же, кто ищет, — добавил Дан, помолчав, — не найдут… Я открылся тем, кого избрал сам, а не тем, кто избрал меня… Те же, кто избрал меня, пусть вспомнят слова Брата Моего, Иисуса из колена Иудина, о своих злых детях и чужих добрых псах… Не отнять псам у детей куска, хотя бы и у злых детей… Только через веру они свой кусок получить могут… Детям же и без просьбы кусок подают… Так говорит Христос… Поскольку либо у тебя есть стая сильная, которая отнимает, либо есть Бог, который подает…
И сказав, пошел через поле в сторону заказа, и не стало его видно. И только не стало его видно, как Мария по памяти узнала чужака, два раза подавшего ей хлеб, и пожалела, что не попросила у него хлеба, поскольку бригадир Петро Семенович убитый, а мать в городе Керчь, и отнять хлеб было некому, можно было насытиться. Ведь неизвестно, даст ли поесть Шура хотя бы горького холодного борща или постной каши. А воспоминания о сытой жизни на чужбине еще больше усиливали голод на родине. Нищего, который ходит не вокруг своего хутора, который по миру ходит, никакой едой не удивишь. Он от всего пробует — и от бедного, и от богатого. «Жалко, не попросила у него хлеба, — еще раз подумала Мария, — что он сказал мне, я не поняла, видно, совсем издалека этот человек, но хлеб его я бы поела».
Потемнело быстро. На Харьковщине зимой ночи морозные, а как высыпят звезды и луна засверкает, еще холоднее становится.
Поторопилась Мария домой, встречает ее сестра Шура, говорит:
— Ложись, Мария, спать, поскольку утром вставать рано… Решили мы с Колей тебя к матери в Керчь отправить. Согласна?
— Согласна, — отвечает Мария, а сама думает: «По матери я сильно соскучилась, да, может, и не так голодно будет».
Утром в темноте, еще при холодной луне, собралась Мария, поцеловалась с Колей и Шурой, и вышла из хаты. Вроде бы и грустно ей и вроде бы не очень… Искала она свое, добивалась она родного и вот покидает без тоски, уезжает на чужбину в город Керчь, к матери. Но к матери хорошо ехать, мать и пожалеет, мать и накормит чем может. Прощай, заказ, прощай, церковь на бугре, прощай, водяная мельница… Не видно больше села Шагаро-Петровского, как не видно его было и в городе Изюме, где ей было хорошо, и в городе Курске, где ей было плохо, и в городе Воронеже, где опять было хорошо возле Ксении. Пошла по тамбе Мария в обратном направле-нии, к городу Димитрову, на станцию. Деньги ей на билет Коля и Шура дали, а хлеба не дали, и на тамбе не выпросишь, поголодать придется до города Димитрова. У нищего какой закон — если голоден, запасись терпением. И верно, в городе Димитрове выпросила сухарей возле какого-то богатого дома. Поела Мария сухарей на станции и купила билет до Харькова, посколь-ку до Керчи не продавали. Поезд был теперь для Марии делом привычным, да и Харьков не удивителен, как в первый раз. В Харькове выпросила она еще хлеба у богатых пассажиров, купила билет и поехала в город Керчь, о котором думала, что он либо на Изюм, либо на Воронеж похож, поскольку мать ее, Мария, для жительства дурной город, подобный Курску, не выберет. Едет Мария в город Керчь день, едет в город Керчь ночь, наутро просыпается, смотрит в окошко, а снега нет, солнце светит, и за полотном без краю и конца синеет поле.
— Это море, — объяснили ей, — вода в нем до самой Турции, чужого государства.
И видит Мария — земля в небо упирается.
— Это гора Митридат, — объяснили ей…
Совсем город Керчь не похож ни на Изюм, где хорошо подавали, ни на Курск, где плохо подавали, ни на Воронеж, где хорошо жилось около Ксении… «Л как же здесь будет?» — думает Мария, слезая с подножки вагона на теплую землю. Идет Мария и всему удивляется, почти как первый раз в Харькове, когда они с Васей бегали среди диковинных деревьев в кадках. Улицы не такие, как везде, каменистые и крутые, море издали, из вагона, чистое, большое, словно поле, а вблизи шумное, дымное, даже не большое, чуть побольше реки, другой берег виднеется с множеством домиков, которые не на земле стоят, а один на другом стоят. Как такое может быть, думает Мария, что за диковина? И спросила.
— Это не море, — говорят ей, — это бухта и порт. А море вон за углом.
Прошла Мария каменистой улицей, и верно — море без края и конца… Хоть и непривычный, думает Мария, город, но хороший город, мама удачно завербовалась.
Однако непривычным город Керчь был, пока Мария, согласно адресу, к окраине не вышла, где мать ее жила. В Керчи дома веселые, из белого камня, а на окраине, где мать жила, — дома сердитые, закопченные, из красного кирпича, словно в Воронеже у железной дороги. Вошла она в один из корпусов и спросила, где Коробко Мария живет. Ей объяснили. Не потому, что все знали мать, а потому, что случайно была там женщина, которая ее знала. Подходит Мария к дверям, стучит, и ей голос матери отвечает. Как услышала она голос матери, руки и ноги у нее задрожали, слезы сами собой из глаз брызнули, и вбежала она с криком: «Мамочка!» А мать в тот момент сидела на своей койке и мужскую рубаху-гимнастерку латала.
Увидела она дочь свою Марию, побледнела лицом и говорит трем другим женщинам, которые тоже на своих койках сидели и личным делом занимались:
— Это дочь моя, Мария…
И заплакала мать еще громче, чем Мария, и плакали они так, что все три женщины, тоже утиравшие слезы, не могли их успокоить. Но когда успокоили, мать говорит:
— Будешь жить возле меня… Вон в котелке вчерашняя каша, поешь…
Одну женщину звали Ольга, другую — Клавдия, а третью — Матвеевна. И каждая из них что-нибудь да дала Марии… Кто хлеба, кто леденец, а Матвеевна — два яблочка.
— Бери, — говорит, — здесь Крым, здесь фрукты главное питание. Потом все три женщины куда-то пошли.
— Пойдемте, — говорит Матвеевна, — бабы, погуляем… Пусть мать с дочерью поговорят.
Начала Мария матери свою жизнь рассказывать, обо всем рассказала, но про насилие, которое сотворил над ней Гриша в сарае, — утаила, и про то, как муж Ксении Алексей Александрович застал у Ксении среди ночи человека в кальсонах, — тоже утаила. И упрекнула мать Марию:
— Как же ты могла оставить Васю на чужбине?
— Я знаю, — отвечает Мария с печалью, — что виновата. Недосмотрела за ним.
— Но хоть Ксения, старшая моя дочь, своего добилась, — говорит мать, — и то радостно… Ксению я родила, еще когда хлеба вдоволь было и сала вдоволь, как сядем обедать — фунт сала съедали за раз… Была я молодая, сытая, и отец твой Коля был еще молодой, красивый, а Шуру и Колю я хоть и рожала еще при сытой жизни, растила их уже при голодной… Но тебя, и Васю, и особенно Жорика я уже совсем от голода родила…
Тут в дверь стучат, и заходит в дверь мужчина пожилого возраста.
— Ты, — говорит, — гимнастерку мою залатала?
— Залатала, — отвечает мать, — а вот радость у меня, Савелий, неожиданная… Дочь моя приехала, Мария…
— И хорошо, — говорит Савелий, — дети возле матери должны находиться, пока малые…
Начала Мария при матери жить, и привыкла к такой жизни, и привыкла к городу Керчи. Ох и красивый же город Керчь, вряд ли после него где-либо жить захочется. Хоть до смерти живи в таком городе, не затоскуешь. Народ вокруг хороший, жалели Марию. Дядька Савелий хорош, и Матвеевна хороша, и тетка Клавдия добрая, только тетка Ольга чуть неприятная. Мать Ольгу тоже не любила. Слышала как-то Мария, сказала мать Матвеевне:
— Ольга недовольная, что дочь ко мне приехала. Говорит, у нее тоже три сына в селе, так что ж, она их должна сюда брать… Тесно здесь…
— Ничего, — отвечает Матвеевна, — не Ольга здесь Хозяин, а общество… Пусть поживет Мария… Только с осени будущей надо ее школьным образованием охватить, а то живет она как при старом режиме… Разве за это боролась большевистская революция и покойник Ленин?
— Да она у меня три класса окончила, — робко отвечала мать.
— Мало это, — говорит Матвеевна, — я вот и ты вот малограмотные… Чего мы добились — землю копаем… А дети наши должны в доктора и инженеры выйти…
— Одна дочь у меня, Ксения, богато живет в Воронеже, — похвасталась мать. — Красавица, как я в молодые годы… Муж у нее железнодорожный техник. Мария у нее гостила, так она кормила ее сытно и платок подарила, и валенки, и ватник.
— Ватник мне не Ксения подарила, мне ватник тетка Софья подарила, в городе Льгове, — сказала Мария.
— А ты не перебивай, когда старшие говорят, — сердито сказала мать, — она ведь у меня, Матвеевна, балованная… Поехала она вместе с братом Васей, сыночком моим младшим, так не усмотрела за ним, затерялся он в дороге.
— Младший не Вася, а Жорик, — говорит Мария, — Которого чужая тетка забрала в городе Димитрове, Когда ты нас оставила, чтоб на ярмарку пойти, платок продать и сушеных слив купить.
— Вот отправлю тебя завтра в село, — говорит сердито мать, — поездила ты, вижу, баловства набралась…
И Матвеевна мать поддержала:
— Ты родительницу не серди, она ради тебя трудится.
Тут начала Мария перед матерью извиняться за грубость, и мать ее простила, и Матвеевна простила ее.
Был этот разговор где-то на третий месяц жизни Марии при матери, и впервые мать на нее сердилась. Чтоб упрекать Васей, то и раньше упрекала, но сердилась впервые. На следующее утро, как мать на Марию сердилась и после простила, отправилась Мария в город Еникале, который также рядом с Керчью, как Димитров рядом с селом Шагаро-Петровским. А надо заметить, что Мария к тому времени уже частенько похаживала в город Еникале просить, ибо хоть и при матери жила, но было голодно. В Керчи Мария боялась, вдруг Матвеевна увидит, в Еникале же Марию никто не знал. Выбирала дома побогаче, где евреи, греки или татары живут, и просила, и ей подавали. Шла она берегом по морскому песочку, вдыхала морской ветер и радовалась, и силы в ней были, поскольку даже и у тифозного возле моря лицо здоровое. К тому времени научилась Мария купаться в море не хуже, чем в реке. Было у нее место на дороге между Керчью и Еникале. Песок там, где море не достает, мягкий и теплый, а где достает море, твердый и прохладный, вода чистая, каждый камешек на дне видно, подальше — две скалы торчат, а еще дальше гора Митридат виднеется. Решила Мария искупаться в тот день, поскольку была уже весна, а весной здесь солнце печет, как на Харьковщине летом. Оглянулась Мария — никого, сняла с себя платье, а трусов она не носила, поскольку тепло, побежала в воду и вдруг заметила, что груди у нее хоть и не такие, как у Ксении, но уже не бугорки, и сосок торчит, а не лежит прыщиком. И ноги с животом покрепче соединились, красиво, так, что самой ладонью погладить хочется, и не стыдно на это при свете смотреть… Но не видела Мария, что на нее действительно смотрел грек, бывший владелец кофейни в городе Еникале, а ныне работник общепита. Грек этот любил после завтрака ходить с морским биноклем вдоль берега, вдруг бесплатно увидит голую женщину. И увидел грек Марию и захотел ее. Как кончила Мария купаться, надела платье, свежая вся, чистая, пахнущая морской водой, подошел к ней грек и спрашивает:
— Девочка, куда ты идешь?
— Я иду в Еникале, — говорит Мария, — просить хлеба.
— Как не стыдно, — говорит грек, — такая красивая девочка… Ай, нехорошо… Пойдем, я тебе дам жареного мяса, хочешь мяса?
Смотрит Мария, мужчина не русский, красивый и богатый, и захотелось ей поесть у него жареного мяса. Приходит она к нему в дом в городе Еникале. Все в коврах и не по-русски приятно пахнет сладким. Внесла какая-то старуха блюдо горячего жареного мяса, красным порошком посыпанного. Укусила Мария кусок, и ожгло ей горло, а грек смеется:
— Это греческий перец… Это сухой огонь…
Поела Мария много мяса, и опьянела она так, что грек велел старухе унести бутылку сладкого вина, которое оказалось лишним. И легла Мария на мягкий ковер, и грек лег рядом. И добилась своего Мария, выпросила то, что имела Ксения, взяла от грека то, что брала Ксения от любовника и от мужа и что взял от Марии в темном сарае Гриша-проводник. И услышала Мария свой голос, поющий, изливающийся в радостных стонах, вцепилась она в грека, мужчину сытого, красивого, не русского, и пользовалась его силой в свое удовольствие весь день, и весь вечер, и всю ночь.