Псалом - Горенштейн Фридрих Наумович 15 стр.


— Гут, гут, — говорит он, — тебя надо учить немецкий язык… Я есть учитель…

Немец этот на следующее утро не уехал, и мать была рада этому. Прожил он у матери с Аннушкой и Митей почти неделю, и мать привязалась к нему, и Аннушка привязалась, только Митя держался настороженно. Немца этого звали Ганс, и от него впервые за многие месяцы перепадало то кусочек хлеба, то сала, то немного горохового концентрата. Немец этот никогда не плевал и не сморкался на пол, ел аккуратно. Как поест, достает из кармана катушку ниток, оторвет нитку и этой ниткой начинает зубы чистить от остатка мяса и гороха. Почистит, рыгнет раз, другой и зовет Аннушку — учить немецкому языку. Аннушка быстро усвоила многие слова и научилась считать — айн, цвай, драй.

— Брот, — говорил немец, — хлеб… Анна мит гроссфатер гейен шпацирен… Анна с дедушкой идут гулять. — Он заметил шестиконечную звезду, намалеванную на лбу Христа, и надпись «Юдише швайн». — Юдише швайн, — сказал он и засмеялся, — еврейская свинья.

— Юдише швайн, — бойко повторила Аннушка, — Анна мит гроссфатер гейн шпацирен… Айн, цвай, драй…

Однако к концу недели стал Ганс печален и однажды утром застегнул шинель, взял автомат, надел каску и стал обыкновенным немцем, так что Аннушка даже его испугалась.

— Война, война, — говорит он печально матери, — Ржев плохо, Кельн хорошо. — И он вздохнул. Тут он заметил, что Аннушка смотрит на него с испугом, точно это не добрый, веселый дядя Ганс, который кормил ее салом и учил говорить по-немецки, а обычный немец, который ее гнал и пинал. Тогда Ганс улыбнулся, подмигнул ей, показал пальцем на шестико-нечную звезду, намалеванную у Христа среди лба, и надпись углем поперек Христова лица. — Юдише швайн, — сказал он.

— Юдише швайн, — повторила Аннушка, — еврейская свинья. Анна мит гроссфатер шпацирен… Хаус — дом, фогель — птица, каце — кошка, хунд — собака.

— Гут, гут, — засмеялся Ганс, еще раз погладил Аннушку по голове, поклонился матери и ушел, поскольку с улицы его уже звали и над ним подшучивали.

К вечеру на постой пришли немцы, и среди них был один, похожий на Ганса. Мать шепнула Аннушке, чтоб та поговорила в немцем на их языке, которому ее обучил Ганс, поскольку прошлую неделю, покуда жил Ганс, они чувствовали себя под защитой и кое-что из немецкой еды им перепадало.

— Юдише швайн, — сказала Аннушка. — Анна мит гроссфатер гейн шпацирен… Хаус — дом, фогель — птица…

Немец засмеялся и так же, как и Ганс, сказал:

— Гут, гут…

Сразу же мать, чтоб еще больше завоевать его расположение, принесла ему в миске теплой воды умыться и чистое полотенце утереться. Немец умылся, потом утерся, потом посмотрел на мать и вдруг схватил ее за юбку ниже живота. Мать испуганно взвизгнула раз, затем еще раз, поскольку Митя ударил немца головой в бок так, что тот покачнулся. И Аннушка сильно испугалась, поскольку она знала, как бьют немцы. Однако, прежде чем немец ударил Митю, мать сама ударила Митю, правда, не в голову, куда целился немец, а по заднице. Она била Митю и при этом отгораживала его спиной от разозлившегося немца. И потому немец не ударил Митю, лишь выгнал их на улицу, как делали до дяди Ганса другие немцы.

Пришли они опять к доброй старушке, но не спали, боялись, что придут за Митей. Утром мать говорит:

— Дети, будьте здесь, а я пойду к нашему дому, подожду, пока немцы уйдут, и возьму что можно из вещей… Пойдем в деревню Агарково, там у меня двоюродная сестра, может, пристроимся.

Пошла мать к дому, помолилась Богу, чтоб немцы ушли, поскольку как не стало советской власти, не к кому стало обращаться с просьбами о помощи, кроме как к Богу. И исполнилась просьба, вышли немцы, сели в грузовик, поехали. Мать сразу в комнату. Там, конечно, побитое все, нахламлено, намочено, но среди койки чистое полотенце, которое мать немцу подала, так и лежит. Схватила мать это чистое полотенце, а оно тяжелое. Куча крепкого здорового арийского дерьма в нем, по которому, наряду с измерениями черепа, можно арийскую расу определить. Со славянским, а тем более с еврейским не спутаешь. Однако сейчас немец свое немецкое дерьмо завернул в русское полотенце не ради анализа на чистоту расы, а ради немецкого свиномясного юмора, полнокровного юмора, который отличается, по его мнению, от еврейской курино-туберкулезиой иронии. Только самые способные из славян могут ощутить немецкий дух. Мать Аннушки, тоже Аннушка, не принадлежала к лучшим элементам своей расы, не чувствовала себя арийкой и в отличие от одного известного русского литератора XIX века не стремилась к арийскому единству от Урала до Рейна. Она жила своими низменными интересами и сейчас схватила из вещей что под руку попало…

Вскоре она с Аннушкой и Митей уже тащилась заснеженным полем в деревню Агарково. Не шли, а тащились, поскольку несли вещи. Но сперва они пришли не в деревню Агарково, а опять в деревню Клешнево, и опять им никто здесь рад не был. Пустили переночевать, а накормить не накормили, у самих ничего нет. Утром пошли дальше и пришли в деревню Григорьевну. Здесь выпросила мать немного мерзлой отварной картошки. В избу не пустили, поскольку боялись тифозных, а картошку вынесли во двор в газете. К вечеру только следующего дня пришли в деревню Агарково. Деревня Агарково маленькая, домов десять, не более, зато тихо здесь, немцы лишь раз были, и то проездом.

Двоюродная сестра матери хоть и не очень рада была, но пустила и накормила. Начала Аннушка с матерью и Митей жить в деревне Агарково. Прожили зиму, прожили весну, а летом, уже август был, освободили деревню Агарково советские войска. То-то радости было. Деревня Агарково маленькая, и в каждую избу битком набилось советских солдат на постой и ночлег.

Свой солдат тоже воняет, но вонь от него привычная, не враждебная. К тому же надо помнить, что русские и прочие жители России едят мало мяса, а больше злаки и квасное. Поэтому вонь хоть и густая, но не едкая. У немца же в основе горох с салом, и вонь у немца калорийная, устойчивая…

Но вот беда, едва освободили советские войска деревню Агарково, как Митька заболел чем-то… Посадила его мать на мимо проезжавшую телегу, повезла к военным в санчасть, рассказала, что она вдова погибшего в финскую войну солдата, и сжалились над ней, оставили Митьку лечиться. Несколько дней прошло, начал Митька поправляться и даже сам выходил к матери и Аннушке на крыльцо, хлеб выносил, которым его вдоволь кормили.

— Ешьте, — говорит, — а то подохнете…

Опять вроде бы радость, и опять эта радость — с бедой пополам. Вдруг ночью налетело на деревню Агарково много немецких самолетов, и к утру от деревни Агарково ничего не осталось. Народ, кто мог, спасся и, что мог, с собой в лес унес. В трех километрах лес этот был, и там теперь советские войска располагались. Но жили в лесу отдельно от военных, своей деревней, а Аннушка с матерью и Митей жили отдельно от деревни, поскольку их в деревне своими так и не считали.

Жила Аннушка с матерью в блиндаже у маленькой речушки, на горке. Митя лежал в этом блиндаже, подстилка у него была мягкая, все, что было с собой из вещей, мать под него подложила, лишь бы выздоровел. И висела в этом блиндаже клетка с птичкой, которую Аннушка нашла на улице, когда бомбили. Какая бы стрельба вокруг ни была, крики, дети плачут, а птичка поет, только солнышко покажется. Полюбила Аннушка эту птичку, и мать птичку полюбила, а Митя в ней души не чаял. Травки ей подложить старается, семечек от подсолнухов, свежую водичку поставит… Однажды Аннушка и мать жали рожь неподалеку, а Митя лежал в блиндаже и слушал, как поет птичка. Вдруг прилетел снаряд, тут же второй, и прямо около блиндажа. Дым пошел, но мать не стала ждать, пока дым ветром унесет, и в этот дым побежала к блиндажу, где Митя лежал. А Аннушка следом побежала. Смотрят — Митя целый вылезает. А но блиндажу словно плугом проехали, и деревья вокруг обгорели. Смотрят еще — клетка на земле, и птичка в ней убитая… Жалко, если вспомнить, как она пела, а что сделаешь? Митя говорит:

— Чувствую, ко мне летит, и влез в блиндаж, уткнулся в угол, думаю, все, сейчас обвалится…

Вскоре приехала военная повозка и повезла Аннушку с матерью и Митей дальше в лес. Здесь, в лесу, Митя совсем поправился. Но сразу заболели Аннушка и мать… Жили в шалаше из еловых веток, только плохой был шалаш, строить некому было. Мать в первый день заболела, еще пробовала, пока на ногах, побольше веток натаскать вместе с Митей, чтоб сухо было, когда дожди пойдут. Однако Аннушка ничем помочь им не могла, голова у нее стала горячая, тяжелая — не поднять, и руки-ноги стали горячие и тяжелые… Так лежали мать и Аннушка несколько дней. Митя, чем мог, поддерживал их: воды принесет, колосков ржаных натрет, семечек подсолнечных налузгает, подаст…

Как— то утром слышат, едет повозка с красным крестом от санчасти. Начали среди мирных жителей ходить две военные женщины и делать всем прививки, а больных санитары уносили и укладывали на повозку. Взяли и мать с Аннушкой, а брата Митю не взяли.

— Он здоров, — говорят.

Мать, как взяли ее санитары нести, говорит Мите:

— Сынок, никуда не уходи, будь с людьми. Я скоро приеду домой, сюда в шалаш…

Эти слова матери еще слышала Аннушка, но больше ничего не слышала и не помнила. Когда опомнилась Аннушка, видит, лежит она в большой палатке на носилках. И только опомнилась, сразу начала кричать и звать мать. Кто-то говорит:

— Не кричи, вот мать твоя рядом с тобой лежит.

— Поверните меня на бок, я видеть мать хочу.

И эти слова слышала Аннушка, а больше уже не слышала, пока не увидела себя на полу, застеленном соломой, где рядом с ней тесно лежали незнакомые мужчины и женщины, и мужчина, в нее твердо упиравший, был синий, с открытым ртом… Аннушка закричала, но без слов, просто криком. Кто-то сказал:

— Санитар, вынесите, которые умерли, ведь просим давно…

И опять забылась Аннушка. Как начала себя в следующий раз узнавать, лежали по-прежнему в этой же комнате, но не на полу, а на кроватях. Сразу заплакала Аннушка и плакала, пока не увидела свою мать, лежавшую у противоположной стены… И так всякий раз, очнется Аннушка — пока не увидит мать — плачет, увидит — успокоится. Но раз видит Аннушка — укладывают ее мать на носилки и куда-то несут. Заплакала Аннушка, а ей объясняют:

— Твою мать в соседнюю палату переводят… Здесь только тифозные лежат, а с дизентерией здесь лежать не полагается…

— Где я? — спрашивает Аннушка.

— Это больница, — поясняют ей.

— А деревня какая?

— Это не деревня, а город, — поясняют ей, — Погорелое Городище называется.

Услышала Аннушка название и с этим названием уснула или забылась, понять ей трудно было. Пришла она в себя от того, что ее на носилки укладывают.

— Куда меня? — спрашивает Аннушка.

— В другую больницу тебя переводим, — говорит санитар, — неподалеку, восемнадцать километров.

И понесли Аннушку через палату, где мать лежала. Увидела Аннушка мать, заплакала и просить начала:

— Положите меня вместе с мамой… Мать отвечает:

— Не бойся, доченька, я скоро приду за тобой.

Унесли Аннушку.

Болела Аннушка в той, другой больнице долго, и как болела, помнит плохо. Помнит только, как выписали ее. Уже осень была, и в тени иней. Одета была Аннушка в зимнее пальто на вате, но босиком. Чтоб босые ноги согрелись, идти быстро надо было, а быстро идти нет сил. Пошла Аннушка по улице и пристала к какому-то мальчику.

— Ты куда идешь?

— В Погорелое Городище, — отвечает. — Я оттуда родом.

Обрадовалась Аннушка.

— Я с тобой хочу, мне туда надо…

— Пойдем, — говорит мальчик, — я дорогу знаю… До лесу шесть километров, а от леса еще двенадцать километров.

Целый день шли и дошли к лесу, который в шести километрах. Через лес дорога проложена, на дороге этой бревнышки, поверх бревнышек — грязная, холодная жижа… Ступила Аннушка босыми ногами в эту холодную жижу поверх бревнышек и думает — не дойду. Однако же все идет. «До того разбитого дерева дойду, а дальше уж не смогу», — думает Аннушка. Доходит до разбитого дерева и дальше идет. Идет и все ж понимает: «Еще немного пройду, и задубеет тело окончательно, хоть и в зимнем пальто, а ноги уже все ж равно чужие, как несут, непонятно». И тут слышит Аннушка — подвода идет. Увидел дяденька с подводы, что Аннушка босая, остановил лошадей, сам слез, а Аннушку посадил. И мальчика, Аннушкиного спутника, хоть и не посадил, поскольку вся подвода в ящиках была, однако помог ему идти. И так к ночи добрались они в Погорелое Городище.

В Погорелом Городище подошла Аннушка к военным патрулям, и указали они ей больницу. Пришла Аннушка в больницу, спрашивает у людей, что там были:

— Мне Емельянова нужна… Я дочь ей…

Говорит одна женщина другой:

— Плоха очень Емельянова…

Однако Аннушка как-то не поняла, что мать плоха, а что жива, поняла. Приходит Аннушка в палату и видит: мать ее лежит все там же и так же, в пальто и платке… Подошла Аннушка ближе, и не узнала она мать. Издали узнала, а вблизи — нет. Вроде бы она и не она. А мать Аннушку сразу узнала и говорит:

— Не смогла я к тебе прийти, доченька, как обещала, но скоро приду… Медсестра говорит:

— Иди, девочка, до утра в Дом крестьянина, там переночуешь.

Военные патрули показали Аннушке Дом крестьянина, пришла она туда, и ее пустили ночевать. Так устала Аннушка, что уснула она сразу, на полу возле печки. Проснулась уже утром. Стоит над ней солдат какой-то и спрашивает:

— Ты откуда, девочка?

— Из деревни Агарково, — отвечает Аннушка.

— Сходи тогда к коменданту, — говорит солдат, — он даст бумажку на любую попутную машину.

Дал этот солдат Аннушке хлеба. Поела Аннушка хлеба и пошла, куда ей патрули указали. Вошла в дом к военным. Военных Аннушка не боялась, поскольку, живя в Ржеве возле аэродрома, она привыкла, что там всегда поенные. Пошла Аннушка к военным, какой-то начальник дал ей бумажку на любую попутную машину. Потом пришла Аннушка в больницу, и люди говорят:

— Получше Емельяновой.

Показала Аннушка матери бумажку, та говорит:

— Умница, доченька… Езжай домой, в лес, ведь Митька там один… Скоро я поправлюсь, тоже схожу к коменданту за бумажкой на попутную машину и приеду…

Пошла Аннушка на дорогу, однако долго не брали ее в машину, пока не нашла она регулировщиков, показала им бумажку, и они Аннушку посадили. Приехала Аннушка, разыскала место в лесу, где живут деревенские… Видит, шалаш их еловый совсем осыпался, вещи лежат мокрые, и никто к ним не подходит.

— Вещи ваши тифозные, — пояснили ей, — их и караулить не надо, их вошь караулит.

— А брат мой где? — спрашивает Аннушка.

— Брат твой, — говорят, — плакал три дня, потом пошел к военным.

Так и не нашла Аннушка брата.

Меж тем весь народ на зиму опять к блиндажам своим перебрался, которые при разрушенной деревне Агарково располагались. И пошла Аннушка жить в блиндаж к двоюродной сестре матери. Та хоть и без охоты, но приняла. Думает Аннушка: «Приедет мать, скорей меня здесь найдет». Однако двоюродная сестра говорит вдруг как-то Аннушке:

— Твоя мать умерла…

«Почему она такое говорит, — думает Аннушка, — ведь ни почты, ни телефона здесь нет». Но все же пошла Аннушка, нашла, где дорога в город, и поехала в Погорелое Городище.

В больницу еще не пускали — рано. Села Аннушка на крыльцо, калачиком свернулась от утреннего холода, дождалась. Медсестра Аннушку обнадежила.

— Емельянова, — говорит, — такая должна быть, — и роется в ящике, где бумаги. Находит медсестра бумагу и говорит: — Твоя мать умерла седьмого октября 1942 года.

А было уже тринадцатое октября… Ни с чем вернулась Аннушка домой в лес… В лесу уже снега навалило, и из мирных жителей — никого. С горя забыла Аннушка, что деревня из лесу в блиндажи перебралась. Долго блуждала она по лесу, но не кричала и не звала на помощь, шла тихо, без слов. Какой-то солдат сам нашел ее и привел к блиндажам. Поместилась Аннушка в блиндаже кое-как, поскольку тесно было, по две-три семьи в каждом, и заснула от сильной усталости и горя. Утром от разговоров проснулась. Вышла из блиндажа. Холод, снег, ветер. Однако на Аннушке теперь ботинки были, которые от матери остались. Хоть и великоваты, но греют, если тряпок намотать. Смотрит Аннушка — неподалеку повозка военная стоит и всех жителей подбирают. Кто-то говорит:

Назад Дальше