Псалом - Горенштейн Фридрих Наумович 23 стр.


— Я на все согласна, — только и твердит в ответ Вера, привалившись спиной к запертой изнутри калитке, поскольку уж ноги не держат ее.

Опять посмотрел Дан, Аспид, Антихрист, на Веру, и увидел он перед собой еще молодую мать своей Таси, возлюбленной, с которой он может быть разлучен, если не удовлетворит женскую страсть той, кто выносил ее в лоне своем… Не совсем людское уж здесь было, и много здесь соединилось, хоть была ли здесь Идея, подобная Идее Фамари, Антихрист не знал… Вспомнил Антихрист и слова пророка Иезекииля: «Вот всякий, кто говорит притчами, может сказать о тебе: какова мать, такова и дочь». Вспомнил, что последнее свидание его с Тасей окончилось поцелуем, то есть унижением того высокого, однообразного, что между ними совершалось. Может, в следующем свидании захочется им с Тасей еще большего разнообразия, и тогда третья казнь Господня, которой хотела подвергнуться с ним блудница-мать, могла обрушиться и на нежную, чистую дочь ее…

— Хорошо, — сказал Антихрист, — но помни, что говорит Господь: «Поведение твое обращу на твою голову».

— Я на все согласна, — уже не сказала, а прошептала Вера.

У старухи Чесноковой во дворе был сарай, какой часто встречается на подобных полугород-ских, полусельских дворах. Когда-то старуха Чеснокова держала там корову и прочую живность. Теперь от коровы и прочего пришлось отказаться по причине дорогого послевоенного налога, которым облагались не то что корова, но даже каждый цыпленок у частников для того, чтобы ликвидировать частнособственнические интересы. Лежала в этом сарае теперь солома, остав-шаяся от прошлой живности, а также разная ветошь, велосипед убитого на фронте старшего сына и нынешний нужный по дому инвентарь…

Когда Руфь, она же Пелагея, приемная дочь Антихриста, сама не зная отчего вдруг сказала старухе Чесноковой, что должна идти домой к отцу, и, придя, не нашла его нигде, она вначале не думала искать его в сарае, поскольку поняла, что он у вершинки в лесу… Уже некоторое время Руфь знала о свиданиях отца с Тасей, старшей сестрой Усти Копосовой, но молчала, лишь ночью тихо плакала. Не найдя отца, Руфь хотела пойти к себе в комнату лечь и поплакать, поскольку дома никого и никто горя ее не узнает. Однако привлек шорох в сарае. Осторожно приблизилась Руфь, глянула в щелку, и увидела девочка для себя преисподнюю, какую редко кому и в зрелос-ти дано познать. В страшном облике увидела она отца своего, и высоко поднятые женские оголенные ноги возвышались над ним, как бы пожирая его…

Там в углу на соломе Вера опрокинула себя навзничь, чтобы лону было удобно, впервые за долгий срок сытому лону, которое дышало жадно, как дышит грудь чистым горным воздухом. Нет, это не было обычное дыхание, бытовые вдохи и выдохи лона, от которого чувствуешь привычное вечернее удовольствие и от которых родились Тася и Устя… Это были вдохи полной грудью на самой вершине, где воздух настолько чист, что еще чуть повыше — и он уже будет непригоден для жизни, ибо жизни необходимы примеси того, что пониже, того, что попроще, каждый вдох неповторим, каждый вдох — впервые, а каждый выдох — сладкое воспоминание о только что случившемся… Но чем глубже вдохи, тем короче дыхание, вот уже нет выдоха, а есть лишь вечный глубокий вздох, как перед смертью, поскольку последнее в живом дыхании — вдох. Выдох испускает уже труп…

Видела Руфь, пребывающая в преисподней живая девочка, как ноги женщины вяло, тяжело, мертво опали на прелую солому. И погасло сияние. Воцарились сумерки пасмурного дня, и Руфь лишь смутно различала, как шевелятся в темноте сарая тени отца и женщины, вслушивалась в их шепот, услышала негромкий, счастливый женский смех… И повторилось с Руфью то, что случи-лось с Аннушкой Емельяновой, нечестивой мученицей в селе Брусяны, когда чужое счастье толкнуло ее на злодейство. Ибо уже там, вблизи площади оккупированного села Брусяны, было сказано: «Кто в горестях сохраняет практичный рассудок детства, способен на большое злодейство». Мигом сообразила Руфь, как отплатить и отцу за то, что сотворил он такое с его любимой дочерью, и женщине, которая сотворила такое с любимым отцом. Через Устю знала она, где живут Копосовы. Здесь же неподалеку, по улице Державина, два… Прибегает она, видит, Устя сидит во дворе и ягоду перебирает.

— Где сестра твоя Тася? — спрашивает Руфь, она же Пелагея.

— Не твое дело, — отвечает Устя, — я с тобой больше не вожусь, ты еврейка, у тебя денег много. Тут во двор выходит Тася и говорит сестре:

— Кто тебя этому научил, как тебе не стыдно?

— Подумаешь, — говорит Устя, — она не ко мне, а к тебе, она тебя ищет.

— Что случилось? — спрашивает Тася и пугается сразу же внешнего вида девочки, ибо Руфь была очень бледна. — С тятей твоим что-либо?

— С тятей, — отвечает Руфь, — пойдем к нам…

Не помня себя, побежала Тася следом за Руфью, вбежала во двор и к дому направляется, забыв осторожность, поскольку условились они с Даном встречаться только в лесу либо в ином отдаленном месте.

— Не сюда, — говорит Руфь и указывает на сарай, — ты в щелку посмотри, что мой отец делает с твоей матерью…

Полностью растерянная, посмотрела Тася в щелку и увидела то, что недавно видела Руфь. Ибо поняли Антихрист и Вера: это их земной праздник, который более не повторится, и потому старались продлить его…

Мигом произошло и с Тасей изменение. Где девалось нежное девичество ее? Безудержная в страсти праматерь Ева, соблазнившая Адама, родившая Каина и проклятая Богом, проступила в Тасе, чтоб грехом зависти покарать грех прелюбодеяния…

Выбежала она со двора по улице Державина, номер тридцать, и побежала к речной пристани, где уселась на скамейку в ожидании отца, который должен был вернуться сегодня с горьковской ярмарки. А Руфь, она же Пелагея, убежала в лес, шла долго, в надежде заблудиться, в самую чащу углубилась, пока не упала, обессиленная, в кустах, чтоб остаток сил своих растратить на рыдания.

До вечера, окаменев и без мыслей, просидела Тася на пристани, с безразличием слушая людской говор и крики маленьких, жадных волжских чаек по кличке «мартышки». Вечером приехал отец. Продал он деревянные изделия свои весьма удачно и хоть выпил, но хватало еще на муку и сало… Увидел Тасю, обрадовался.

— Здравствуй, доченька… Встречаешь тятю своего?

— Встречаю, — говорит Тася, — поскольку ты мне теперь тятя, ты мне теперь и маманя… Поломала мне маманя мою любовь… Как видела я маманю в сарае у Чесноковых на соломе и с кем видела, говорить страшно…

— А ты не говори, — тихо ей отвечает отец, неторопливо отвечает, только сильней под тяжестью продуктов, из Горького привезенных, гнется, словно в чугун обратились мука и сало, — не говори ничего, дочка… Пойдем домой…

Приходят они домой, встречает их Вера, необычайно веселая, даже ласковая к мужу, чего в ней давно не было.

— Я вот печь растопила, — говорит, — хочу блинков гречишных состряпать…

Была у Копосовых печь, которая в России «русской» именуется, хоть такую печь и в других местах можно встретить. Но в России многое «русским» именуется — и березки русские, хоть их немало растет по миру, и небо русское, хотя оно и в других местах встречается. Так вот, была у Копосовых русская печь, в которой хлеб пекут, и в чугунке щи хорошо на жару готовят, и блины отменно румянятся… Любил гречневые блины Андрей, но давно их не пекла Вера, большая, кстати, в этом деле мастерица.

— Молодец, жена, — говорит Андрей, снимая с себя продукты, как снимают непомерную ношу, — я как раз муки пшеничной достал, и муки гречишной, и сала хорошего… Ты на сале блинков испеки, чтоб совсем по-русски… Отлично на сале блинки пекутся…

— Можно и на сале, — всячески старается Вера мужу угодить, и когда мимо проходит, как бы невзначай его ладонью по волосам, пригладила волосы, на самом же деле приласкала.

— Умойся, — говорит, — Андрюша, с дороги…

— Я уже умыт, — отвечает Андрей, — а ты б, Тася, взяла Устеньку и погуляла с ней, пока блинки испекутся… Погода на улице хорошая…

— И верно, — суетится Вера, — сходи, дочка, с Устенькой погулять…

Ничего не сказала Тася, взяла Устеньку, вышла, и лишь крючок запер дверь изнутри, как впервые за долгое время пробудилось вдруг у Веры к мужу желание… Подошла она, села рядом на лавку, принялась рассматривать ласково пуговицы его на фронтовой гимнастерке, стиранной-застиранной, сунула ладонь в ворот поближе к телу, с которым она уже давно женским безумием своим была разлучена… И в этот момент Андрей схватил ее одной рукой за горло, другой за ногу, как хватают курицу перед тем, как убить, и понес к печи.

— Что ты… За что… — в испуге крикнула Вера.

— Что я, — отвечал Андрей, — знать мне, а за что — знать тебе…

И ударил Веру головой об угол печи, сразу русая коса кровью намокла, после чего начал он совать Веру в горячую печь. Одной рукой сует, другой соломки подкладывает. Вспыхнула соломка… Однако тут застучали в дверь… Обычно, бывало, придет соседка хлеба одолжить, постучит, постучит и уйдет… Тут же не уходит и стучит что есть силы, прямо крючок прыгает… Словно не сама соседка в этот раз пришла, а Бог ее послал… Опомнился от этого стука Андрей, выпустил Веру, выскочила она окровавленная и обгорелая, обожженная, крючок отбросила и на улицу… Навстречу ей как раз Тася с Устенькой бегут, обе с плачем… Вдруг на полдороге вспомнила Тася тихий отцовский голос и вернулась торопливо к дому… Вышел и Андрей на порог, увидел возмущенный народ вокруг, соседей, увидел жену свою Веру, окровавленную им, обожженную им, которую плачущие дочери обнимают, и говорит:

— Идите в дом, пусть не видят вас, таких, люди.

— Ирод ты, — кричат отовсюду, — чего жену бьешь? Управы, что ль, на тебя нету?…

— Идите в дом, — опять повторяет Андрей, — я больше бить не буду… Худо мне…

Кто— то к тому времени уже Вере мокрое полотенце принес, приложила она мокрое к разбитой голове, легче стало, и кровь больше не течет, запеклась… Взяла Вера обеих дочерей, возвратилась в дом.

— Дай мне хлеба с солью, — говорит Андрей Вере, — поесть хочу.

Дала она ему хлеба с солью, сел он на лавку, съел все, большой кусок, полкраюхи.

— Теперь воды дай, — говорит Андрей, — пить хочу. Дала ему Вера большой деревянный ковш воды. Выпил он одним дыханием, не отрываясь.

— Еще дай, — говорит.

Дала еще… Опять выпил Андрей полный ковш одним дыханием.

— Теперь я спать буду, — говорит и залез на печь русскую.

Слышит Вера и дочери через некоторое время — храпит он.

— Будем и мы ложиться, — говорит Вера и прилегла вместе с дочерьми на лежанке…

Устенька заснула, а Вера и Тася не спят, но лежат молча… Вдруг слышат они — застонал Андрей.

Разные есть стоны. Есть стон живой, когда человек стоном к себе зовет, а есть стон безразличный к живому, когда человек стоном сам себе говорит то, что уже не может сказать по-иному. Если б мог он сказать по-иному, то произнес бы неизвестные ему, никогда не слышанные и не прочитанные слова псалма:

«Я изнемог от вопля, засохла гортань моя, истомились глаза мои от ожидания Бога».

Однако бывают моменты и обстоятельства, когда стоном сказать это можно. Держи в руках Псалтырь Андрей Копосов, то и тогда не сказал бы он точней, чем сказал стоном, поскольку русская Библия в ряде мест переведена неумело. Так, необходимый сейчас умирающему псалом № 87, стих 4-й переведен: «Ибо душа моя насытилась бедствиями, и жизнь моя приблизилась к преисподней». В то время как в подлиннике: «Ибо душа моя насытилась обидами, и жизнь моя приблизилась к могиле».

Жизнь и смерть Андрея Копосова из города Бор Горьковской области, бывшей Нижегород-ской губернии, подтверждает неточность данного перевода русской Библии. Меж душой, насыщенной бедствиями, и душой, насыщенной обидами, большая разница. От бедствий несправедливо сходить в преисподнюю, но обиды неизбежно ведут к могиле… Такова одна из неточностей русского текста Библии. К счастью, однако, предсмертный стон не требует перевода.

— Надо посмотреть, что с отцом, — говорит Вера.

— Я не могу, мне страшно, — отвечает Тася и чувствует вдруг сильный приступ живота, отчего тело дрожит в ознобе.

Тогда Вера поднялась, отодвинула занавеску и увидела мужа своего, лежащего на боку. Глаза его были открыты, и взгляд их был необычайно сильный и чужой.

— Тебе неудобно лежать, Андрей? — спросила Вера.

Андрей не ответил, все так же с незнакомой силой глядя куда-то в угол комнаты, где клубился предрассветный мрак… Вера начала переворачивать мужа, чтобы удобней уложить его на спину, и в тот момент, когда она его переворачивала, он умер. Но поняла это Вера не сразу. Когда выбросило из Андрея, словно волной, огромный язык, который неизвестно как мог уместиться в человеческий рот, и когда втянуло этот огромный язык тут же назад словно пружиной, отчего он исчез, еще не поняла Вера. Но когда сами собой распрямились ноги Андрея, когда закрылись его глаза, поняла Вера и заплакала над мертвым мужем, сидя у него в изголовье…

Проснулась и заплакала маленькая Устя, еще не зная о смерти тяти, а оттого что мать плачет… Ибо всякий раз, когда тятя бил маманю и маманя плакала, Устя тотчас начинала плакать следом… Тася же в первые минуты смерти не могла приблизиться к отцу из-за живота, который слабил ее, всю потрясаемую ознобом. И провела она эти минуты на дворе, в ночном холоде…

Казалось, конца не будет страшной ночи, но пришел и ей конец. Утром уже все было как у людей. Устеньку отвели к соседям, и Вера с Тасей омыли тело Андрея в корыте. Впервые в жизни видела Тася голое тело своего отца, и было в ней, помимо горя дочери, еще чувство неприятного стыда. Давно не видела и Вера голого тела мужа, и было в ней, помимо горя жены, еще чувство жути какой-то и отвращения… Когда начали Андрея обряжать, то не нашли целых хороших носков,поскольку сильно он обносился, пропивая все. Пришлось Вере натянуть мертвому мужу на ноги единственную пару своих хороших шелковых чулок, обрезав их, чтоб они походили на носки. Но обряженный в выходной костюм и уложенный в гроб Андрей Копосов сразу приобрел для жены и дочерей вид родного покойника, о котором, согласно языческим суевериям, забывают все дурное и помнят все хорошее… Того покойника, именем которого клянутся, святой тенью которого утешаются в горестях и исчезающему гниющему телу которого женщина бывает подчас более верна, чем живому, полному соков и мужской силы. Вера знала, что будет верна теперь этому гниющему телу до смерти, а Тася знала, что будет верна желаниям мертвого отца, в то время как желаниям живого отца верна не была… Не от еврея продолжит она род Копосовых… Русский это будет род, приволжский… От шофера второго класса Веселова, сына Сергеевны, патрульной старухи. И родит Тася двух сыновей — Андрея Веселова и Варфоломея Веселова… Конечно, так далеко она еще не видела в этот момент и даже будущую фамилию свою не знала, но что русская это будет фамилия — знала…

Когда собрался народ к покойнику, вся почти улица Державина, кроме старухи Чесноковой из тридцатого номера, староверки, когда пришла улица на такое событие, вдруг явился и Павлов, выпивший, конечно. Подошел он к гробу, сел рядом, посмотрел и как схватит покойника за руку.

— Андрюша, ты чего, фронтовичок… Пойдем, выпьем. — Лежит молча, как истукан, покойник. Выпустил Павлов мертвую руку, упала она опять на мертвую грудь. — Пойду я, — говорит Павлов, — а то еще заплачу. — И ушел.

Меж тем часовые нации, старухи на скамейках, рассказывали:

— Во втором номере, у Копосовых, сам помер… Жена распутная довела… А в тридцатом номере, у еврея, дочь пропала, второй день ищут. Еврей этот совсем с ума тёпнулся, оттого что дочь ента, видать, в Волге потонула…

А Сергеевна добавляла от себя:

— Хотя б они все с ума тёпнулись и хотя бы все в Волге потонули…

Сын Сергеевны, Сергей Веселов, будущий продолжатель рода Копосовых, о чем он еще не догадывался, услыхав такое высказывание матери, засмеялся и сказал:

— Маманя, ежели они все в Волге потонут, рыба переведется от ихнего духу… Еврейка ж та не в Волге вроде бы потонула, в лесу заблудилась… Там ее в последний раз видели…

Назад Дальше