Столичные тузы, люди умудренные и молодежь постоянно толклись в ее доме. Это неудивительно. От княгини не слышали пустых речей, вздора, которые даже в устах молодых и хорошеньких дам так раздражают мужчин: ведь их смирение перед благоглупостями – показное и временное. К Шаховской ездили за деловым советом, доверяли семейные секреты, зная, что дальше нее ничего из сказанного не уйдет.
* * *
Через восемь лет после смерти дочери Шаховская обратилась к работавшему тогда, в Петербурге, очень модному среди знати художнику-французу Жану-Лорану Монье и попросила его написать большой портрет покойной дочери.
Большой портрет погибшей дочери Варвара Александровна заказала спустя несколько лет после семейной трагедии, стараясь уберечь черты любимого дитя для будущего, для подрастающей внучки. Обращают на себя внимание изумительно написанные художником руки молодой женщины – руки музыкантши, арфистки, – так неожиданно и страшно оборвавшей мелодию своей жизни.
Тот, избалованный обилием заказов, отнекивался, и это понятно: любой художник подтвердит, что такая работа изнурительна и неблагодарна. Но в конце концов Монье сдался: напору Шаховской трудно было противостоять.
Основой для работы послужили два миниатюрных изображения Елизаветы Борисовны, сделанные с натуры еще в Париже. Художник владел прекрасной техникой письма. Его кисть была эффектна и вместе с тем романтична. Он умел представить своих родовитых заказчиков чуть-чуть более привлекательными, нежели те были на самом деле. Это «чуть-чуть» использовалось очень деликатно и не нарушало сходства. Однако в случае с портретом Шаховской получилось несколько иначе. Если бы до нас не дошли прижизненные миниатюры несчастной Елизаветы Борисовны, можно было думать, что картинно красивая брюнетка, холодно и бесстрастно взирающая с полотна, – это она и есть. Но тут несходство бросается в глаза.
Дело даже не в том, что господин Монье уж слишком старательно затушевал неправильности в лице молодой Шаховской, лишив его оригинальности и выразительности. Гораздо досаднее, что полотно не передавало ее характера: артистичного, нервного, возвышенно-пылкого, подвластного сиюминутным настроениям. То истинное, что совершенно ясно читалось на крохотном медальоне, увы, исчезло на парадном портрете. Кажется, художник употребил все свое старание только для того, чтобы эффектно написать темные бархатные глаза Елизаветы и соболиные брови Строгановых.
...Едва ли художественные достоинства портрета волновали Варвару Александровну. В печальной красавице, задумчиво смотревшей с полотна, она признала свою дочь – чего же боле?
Долго раздумывала княгиня, куда повесить портрет, пока не пришла к мысли об отдельной небольшой комнате, подальше от чужих любопытных глаз. Там она смогла бы побыть одна, подумать о своем.
Так все было и исполнено: вышло что-то вроде укромной гостиной – мягкий ковер во весь пол, небольшой стол с мраморной крышкой, пара кресел. А в простенке меж двух окон, прямо перед входной дверью, висел Елизаветин портрет. Всякий раз, входя сюда, княгиня пристально всматривалась в него. Потом опускалась в кресло, иной раз сидела подолгу. Прислуга знала, что барыня не любит, когда ее в это время тревожат.
...Из дома княгиня старалась не отлучаться, не доверяя внучку никому. У нее постоянно жил кто-то из сибиряков, приезжавших с докладами и деловыми бумагами. Управляющий из подмосковной Шаховских и вовсе представал перед княгиней два раза в месяц, рассказывал обо всем обстоятельно, с подробностями, как того требовала хозяйка.
– Да вот еще, ваше сиятельство, – однажды, отчитавшись перед Варварой Александровной, добавил он. – Никитична всякий раз нижайше вам кланяется, теребит меня расспросами, как, мол, жизнь у моей княгинюшки? А тут привязалась, скажи да скажи – пусть возьмет меня в дом. Я ей: куда ты, старая, годишься, и так на свете зажилась! Не твое дело, отвечает, передай, что лишним ртом у нее не буду, кусок хлеба да полкружки молока – много ли мне надо...
Пока управляющий все это говорил, Варвара Александровна, не глядя на него, просматривала одну бумагу за другой, на некоторых делала пером пометки и откладывала в сторону.
– Никитична мысль такую имеет, – продолжил управляющий, – может, говорит, их сиятельство допустит меня до княжны-ангелочка Варвары Петровны? Статочное ли дело молодым нянькам ее доверять? Народ нынче косорукий, непутевый. А я пригляжу, у меня не забалуешь.
Никитичну в дом Строгановых двенадцатилетней девчонкой взяла еще матушка Варвары Александровны. Так и оставшись у господ, она замуж выйти не захотела, а когда у ее воспитанницы, молодой княгини Шаховской, появилась дочка Елизавета, безотлучно состояла при ней. Но пришло время, и Лизу увезли в Париж. Никитична заходилась в плаче, словно по покойнице, долго тосковала, а потом отпросилась в деревню.
Покончив с бумагами, Варвара Александровна положила перо и внимательно взглянула на управляющего:
– Все ли ты мне доложил, Матвей? Не забыл ли чего? Тот недоуменно развел руками:
– Все как есть, матушка, так и рассказал.
– А про Завьялову рощу, что ж молчишь? – хлопнула Шаховская рукой по столику, за которым сидела. Кольца на ее руке угрожающе звякнули о мраморную крышку. – Про то, что мужики едва ль не наполовину вырубили ее безо всякого на то разрешения. А? Это как же так?
С выражением крайней муки на лице Матвей прижимал к груди шапку:
– Дак пожары же, ваше сиятельство! А в Завьяловой роще лес ровный, сухой. Эх! Нечистая попутала – пожалел я народ, а вон оно как перед вами вышло. Простите, матушка. – Он опустился на колени. – В первый раз так оплошал.
– А второго я не потерплю, Матвей, – отозвалась хозяйка. – Не мужики, а ты первый на конюшне под розгой окажешься. Что до пожаров, то такие дела не воровством поправляются. Отказу погорельцам в помощи не было бы! Их счастье, что зима на пороге – а то избы их нынешние по бревнышку раскатать бы велела. Пусть в землянках живут. Встань! Иди с глаз долой.
На лице княгини пылали красные пятна. Поклонившись, Матвей на подгибающихся ногах направился к двери, взялся было за ручку, когда за спиной снова услышал голос Варвары Александровны:
– А Никитичну, коли у нее охота не отпала, безотлагательно ко мне доставить.
* * *
Нянька из подмосковной Шаховских прибыла вовремя: ей одной удавалось справиться с приступами отчаяния, которые преследовали старую княгиню.
Порой в ночной тишине можно было различить глухие, но все-таки явственные звуки: то протяжные стоны, то, особенно пугавшее обитателей заснувшего дома, что-то похожее на сдавленный вой существа, которое не может жить с терзающей его раной.
Однажды дверь в спальню Варвары Александровны отворилась, и на пороге появилась Никитична в белой рубахе и с тонкой седой косицей на плече.
– Что ж ты такое творишь? – подняв свечу над ничком лежавшей на кровати хозяйкой, грозно шептала нянька. – Что творишь-то, мать моя? Почто воешь? Не нас, холопьев твоих убогих, а внучку бы свою пожалела.
Варвара Александровна повернула распухшее лицо от подушки:
– Что? Что внучка?
– А то, что бедное дите не спит! Хоть и не слышит, как ты убиваешься, а не спит – беспокоится, вроде как ей нехорошо, а не знает отчего. Она махонькая, а все чует... Я уж и травкой ее поила, и баюкала, а у нее губы дрожат. Матерь Божия, Пресвятая Богородица, спаси и помилуй. – Никитична истово перекрестилась на икону. – Пожалей хоть ты горемычную сироту Варварушку, коли родной бабушке все равно! Вот, глядите на нее: ей и дела нет, что бедное дитя мается.
От этих разговоров, повторявшихся не раз, княгиня обычно затихала. Никитична тяжело садилась на ее постель, гладила по спине, по плечам и не уходила до тех пор, пока Варвара Александровна глухо, но уже спокойно говорила:
– Иди, няня, к себе. Я не буду больше, иди...
* * *
Итак, Шаховская готовилась к отъезду. В доме было шумно и суетливо. К хозяйке то и дело приходили за распоряжениями. И потому, когда на пороге «Лизиной комнаты» в очередной раз появился камердинер, Варвара Александровна, сидевшая в кресле, укоризненно сказала:
– В доме прорва народа. Вы хоть что-нибудь можете сами решить, меня не беспокоить?
– Простите, ваше сиятельство. Тут вот какое дело: гость явился, вроде бы как незваный. Военный! Представительный такой! Доложи, говорит, княгине.
– Ты же знаешь, что нынче день у меня неприемный.
– Говорил, матушка, говорил. А он, мол, нужно видеть их сиятельство, да и только.
– Да кто таков – спрашивал?
– Как же-с! Только он: скажи барыне – старый -престарый знакомый. А сам-то как есть молодой. Видать, удалец! Мундир-то, мундир...
Княгиня вздохнула:
– Будет тебе: «мундир, мундир». Проводи в большую гостиную.
...Варвара Александровна тихо вошла в комнату, остановилась на пороге и стала внимательно вглядываться в посетителя. И он, до того смотревший в окно, как будто почувствовал ее взгляд, обернулся и с улыбкой шагнул к ней.
Княгиня всплеснула руками:
– Павлуша! Павел Андреевич!
Шувалов склонился к ее руке, а она чуть отступила назад, оглядела гостя, его ордена, блестевшие на сукне мундира, и, показывая на них, воскликнула:
– О господи! Когда же? Ах да что там: наш пострел везде поспел!
– Я от государя, дорогая Варвара Александровна, – точно оправдываясь за свой щегольской вид, сказал Шувалов. – Решил вас повидать: не забыли ли меня? Завтра уезжаю. Насколько – Бог весть...
– В Глухов? – поинтересовалась княгиня, указывая гостю на кресло. – Матушка ваша, помнится, говорила, что вы там полком командуете.
– Командовал, вернее. – Шувалов, качнув головой, вздохнул. – Теперь вот иное. В Европу государь посылает.
Они стали беседовать. Взволнованная и обрадованная этим визитом, Варвара Александровна хотела лишь одного – чтобы гость обошел стороной тяжелую для нее тему.
Шувалов, словно поняв это, не задавал никаких вопросов, удовлетворяясь тем, что княгиня рассказывала сама и что желала знать о нем.
Только под конец, поняв, что у Шувалова перед отъездом немало дел и надо завершать разговор, Варвара Александровна упомянула о внучке:
– Жаль, Павел Андреевич, не застали вы мою мадемуазель. Кузина со своей детворой заезжала, взяла Вареньку ледоход на Неве смотреть. Восьмой годок ласточке моей пошел. Тиха и робка – не в бабушку. Я ведь тоже уезжаю. В Москву. Нет мне покоя. – И вдруг, словно на что-то решившись, она поднялась: – Пойдемте же, мой друг.
Княгиня под руку повела гостя по узкому коридору и у самого его конца толкнула белую крашеную дверь. Обе створки разошлись. Шувалов увидел перед собой портрет молодой незнакомой ему женщины. Но чем больше вглядывался, тем память настойчивее подсказывала ему, кто именно изображен на портрете. Он уже не сомневался. Почувствовав сквозь сукно мундира, как мелко дрожат пальцы княгини, унизанные перстнями, Шувалов опустил на них свою большую теплую ладонь.
* * *
В Москве житье заладилось.
Шаховская очень скоро ощутила на себе благотворное влияние этого города – спокойного, умиротворенного. Здесь все оставалось на своих местах, как ей помнилось смолоду. Будто зачарованная, ходила она по громадному отцовскому дому, останавливалась у тяжелых рам с потемневшими полотнами, брала в руки вещи, памятные еще с давних пор, и с суеверной радостью чувствовала, что та острая боль, которая доводила ее до крика, стала как будто ослабевать.