– Господин мой, стараюсь быть таким, – ответил Герден. – Отец ваш посвятил меня в рыцари. Я же любил эту даму с той поры, как ей было еще только двенадцать лет.
– А состоятельный ты человек, друг мой?
– У нас хороший лен, сударь: мой отец держит его от Руанской церкви, а также от церкви герцога. Я несу военную службу со своей сотней копьеносцев где случится, даже в качестве дорожного стражника, если не представляется ничего лучшего.
– Если я отдам тебе Жанну, что ты дашь мне взамен?
– Мою признательность, мой добрый господии, мою преданность и долговечную службу.
– Встань, Жиль! – произнес Ричард.
Жиль поцеловал его в колено и встал на ноги, а Ричард вложил в его руку ручку Жанны и сам удержал их вместе в своей руке.
– Боже, помоги мне так, как я помогу тебе, Жиль, если из этого выйдет что-нибудь дурное! – проговорил он резко.
Его слова как бы просвистели в воздухе, а Жиль посмотрел прямо ему в лицо. Ричард смерил его взглядом и убедился, что Жиль – честный малый. Затем он поцеловал Жанну в лоб и вышел, не оглядываясь назад. На опушке леса он нашел Гастона Беарнца, который сосал свои пальцы.
– Проходил тут какой-то черный рыцарь с лицом, словно сырое мясо, и с такой постылой хмуростью, какой я еще никогда не видел, – заметил юный весельчак. – Полагаю, его уже нет в живых?
– Я дал ему нечто такое, что должно вылечить его от хмурости и послужить к оправданию цвета его лица, – ответил граф. – Мало того, я дал ему возможность обрести жизнь вечную.. О, Гастон! – вдруг воскликнул он. – Едем на юг! Там солнышко светлыми пятнами ложится на дорогу, там благоухают апельсины. .. Едем на юг, дружище! Мне чудится, что я сейчас беседовал с ангелом небесным. И теперь-то, когда я дал ей крылья и она отлетела от меня, я начинаю познавать, как горячо я ее люблю! Скорей, Гастон! Мы уедем на юг и там увидим Бертрана, и сложим еще много песен про добрых женщин и про бедных мужчин.
– Черт побери! – воскликнул Гастон. – Я еду с вами, Ричард, потому что я тоже бедный: два дня у меня во рту не было ни крошки.
Так выехали они из леса Сен-Поль-ля-Марш. Ричард принялся распевать про Жанну Чудный Пояс. Никогда не любил он ее так, как теперь, потеряв возможность любить…
Глава V
КАК СОСТЯЗАЛИСЬ В ПЕНИИ БЕРТРАН ДЕ БОРН И ГРАФ РИЧАРД
И днем и ночью пел Ричард о Жанне. Он был вне себя от волнения, его поэтическое настроение достигло высшей степени возбуждения. Вся местность принимала в его глазах ее окраску, ее облик, ее прекрасный, благородный вид. Выпуклые холмы Вексена напоминали ее перси; леса, облитые пылающим золотом, походили на ее рыжеватые волосы; в тихих зеленоватых водах он читал тайну ее прекрасных глаз; в молочных волнах октябрьского тумана виднелись ее спокойные брови. Ровный свет Босы, такой благодетельный и вместе с тем строгий, был изображением ее души. Чудным поясом охватывали Турень реки Вьенна и Луара: чудно опоясывалась Жанна, с ее девственной лентой на пояснице, со щитом синего льда на сердце. Все дальше по дороге на юг, до самого Тура, не прекращались хвалебные песни: Ричард был неутомим в своей погоне за сравнениями. Но вот Пуатье, его родина, страна более знакомая! И по мере того, как Ричард взбирался по серым вершинам Монтагрье и уже виднелась цель странствия, он превращался в ученого толкователя старины: он изъяснял свои былые восторги.
– Гастон! Не вздумай уверять меня, что моя Жанна была мне неверна, – объявил он. – Никогда она не принадлежала мне так всецело, как в ту минуту, когда отдалась другому, никогда не любила меня горячее! Такова сила, дарованная женщинам, что они управляют вселенной. Это – сила Сына Божия, который Сам принес Себя на заклание и сделал нас Своими палачами из любви к нам. Я исполню свою долю: обвенчаюсь с этой французской девицей, и среди пыла страсти она не угадает никогда, что, в сущности, в моих объятиях будет Жанна. – Глаза его наполнились слезами. – Мы с ней будем венчаны на небесах, – прибавил он, вздыхая.
– Deus! – воскликнул тут Гастон. – Но, Ричард, такие браки могут прийтись по вкусу скорее небесам, чем людям. Человек – животное чувственное.
– Но в нем есть и душа, – возразил Ричард. – Только она так глубоко запрятана, что до нее могут добраться лишь тонкие девичьи пальцы. И, чувствуя это прикосновение, человек сознает, что в нем душа еще жива. Оставьте меня наедине с самим собой: я не весь еще погряз, не весь предан дьяволу! Я исполню свою обязанность, женюсь на этой французской девице, а любить буду, пока жив, мою золотую Жанну!
– В вас говорят зараз и король и поэт, – заметил Гастон. И он верил этому.
Уже смеркалось, когда они прибыли в Отафор, скалистый замок на границах Перигора, принадлежавший Бертрану де Борну.
По наружному своему виду, да и на самом деле, это был разбойничий вертеп, хотя расположился в нем поэт. Его стены были просто продолжением обрывов, над которыми стоял замок, а его башни уходили в небо, как горные вершины, только поострее. Здание возвышалось над двумя водопадами. Доступ к нему был липа с одной стороны, и то только по скале. Оттуда далеко, на много лье, виднелись дороги через долины и усеянные утесами покатости холмов. Задолго перед тем, как Ричард появился у ворот, владельца Отафора предупредили о его приближении, и он уже успел поглядеть украдкой со своих высот на своего сюзерена, подымавшегося в гору.
– Вороны попробуют Ричарда прежде, чем он успеет заклевать меня, – проговорил Бертран де Борн и приказал поднять мост и опустить решетки. И замок Отафор предстал перед вновь прибывшими во всей своей наготе.
Гастон засмеялся.
– Вот аквитанское гостеприимство – гостеприимство твоего герцогства, Ричард!
– Клянусь головой! – воскликнул граф. – Если я вообще сегодня буду спать в подзвездном мире, то просплю эту ночь в замке Отафор. Но, послушай, как я приворожу этого крамольника
И Ричард крикнул во все горло:
– Эй, Бертран! Сойди-ка вниз, человече! Окрестные холмы вторили его крику. Галки кругом вились под башенками. Вдруг появился человек и заглянул в решетку. Ричард узнал его.
– Это ты, наконец, Бертран? – крикнул он. Ответа не было, но слышно было, как соглядатай тяжело дышал у своей дыры.
– Вылезай из своего подземелья, рыжая лиса! – заворчал на него Ричард. – Покажи холмам свою печальную морду, посопи тут, под открытым небом. Я отогнал бичом всех собак: отца моего здесь нет! Неужели ты захочешь уморить с голоду своего сюзерена?
В ответ отодвинулись засовы, с громом спустился подъемный мост, и вышел Бертран де Борн. То был человек красивый, сильный, беспокойный, с возмущенным красным лицом, с сердитым взглядом, с обстриженными волосами и бородой, слишком тучный для своего платья, человек-огонь, порыв, ярость. При виде этого неугомонного ругателя, этого извивающегося хитреца, Ричард откинул назад голову и рассмеялся долгим громким смехом.
– О, ты, творец твоих собственных тревог и удушливых сновидений! Скажи, какое зло могу я причинить тебе? Ни десятой доли твоей пустыни! Иди же прямо сюда, мастер Бертран, и прими то, что я тебе дам.
– Клянусь Богом, господин мой Ричард! – начал тот, страшно оробев. Но так как господин ждал, то он вышел, наконец, бочком, а Ричард соскочил с коня, взял хозяина дома за плечи, потряс его хорошенько и поцеловал в обе щеки.
– О, ты, злокозненный, красный разбойник, певец мыслей Господних! Клянусь, я люблю тебя, несмотря на все это, хоть, собственно, я поступил бы лучше, если б свернул тебе шею. Ну, а пока дай нам поесть, попить и поспать в чистой постели, потому что без всех этих удобств Гастон – погибший человек! Потом мы с тобой примемся распевать песни.
– Войдите, войдите, Ричард! – отозвался Бертран де Борн.
День или два Ричард блаженствовал в золотом спокойствии и носился со своей любимой мечтой, поглощенный думами о Жанне, он ужасался только, что ему придется делить ее с другим. Впоследствии он частенько вспоминал про это время: оно занимало в душе его такое место, вызывало такое настроение, которого не могли превзойти даже минуты самой дикой страсти. Горный воздух, тихий, но животворно обвевающий; высокие горы, дремлющие на солнце; птицы, порхающие в небе, – все вливало в его душу тот мир, которого он надеялся достигнуть теперь, когда ему удалось совладать со своими низшими страстями. «Теперь, – думалось ему, – я смогу постигнуть ту силу, которую любовь заимствует у Бога и разделяет его с посланцами, ангелами, – это вечное пламя, острое, крепкое».
И вот, однажды, был ясный-ясный день, невероятный для северянина. Воздух был так мягок, нежно лучист, полон истомы и тих, как летний полдень. После обеда Ричард– сидел на дворе с Бертраном под лимонными деревьями, близ источника. Над ними вздымались древние белые стены, по которым важно расхаживали голуби, а еще выше виднелся кусочек лазури. Граф принялся говорить о своих делах, о том, что он уже сделал и что собирался сделать,
Бертран был завистливая душа. Вы скоро услышите, что говорит о нем аббат Мило, который больше всех имеет право на это. Он завидовал Ричарду во всем – завидовал его красоте, его стройной изящной фигуре, его острому, как меч, уму, его прошлым подвигам и настоящему довольству. Бертран, собственно, не знал, чем именно был так доволен Ричард, хотя письмо Сен-Поля отчасти его предупредило, но он был уверен, что найдется, чем расстроить Ричарда.
«Фу ты! Он точно сочный апельсин, – рассуждал Бертран сам с собой. – Но я сумею выжать его досуха».
Если Бертран лелеял в себе одну мысль, то Ричард, в свою очередь, лелеял другую и каждую ночь уносил ее с собой, на сон грядущий. Поэтому теперь, когда Ричард говорил с Бертраном о Жанне, тот не сказал ни слова, выжидая удобной минуты. Но как только он дошел до мадам Элоизы и до своего долга (эта мысль, собственно, придавала всему окраску), Бертран сделал гримасу.
– Ах ты, плут! – проговорил Ричард, напуская на себя грубость. – Чего ты делаешь мне рожи?
Бертран завертелся, как крышка на кипящем котелке, и вдруг послал мальчика за своей скрипкой. Он вырвал ее из рук посланца и принялся перебирать струны, все время злобно осклабляясь.
– Ну-ка затянем тенцон [22], мой прекрасный государь! – воскликнул он. – Устроим тенцон между нами!
– Ладно, ладно. Будь по-твоему, – ответил Ричард. – Я спою о тихом дне, о прелести истинной любви.
– Согласен, – отозвался тот. – А я воспою горечь обманчивой любви. Берите лад: вы ведь принц крови.
Ричард взялся за скрипку и, не зная еще, о чем петь, коснулся нескольких струн. Великая нежность объяла его сердце. Он увидел, как Долг и он сам идут рука об руку по длинному пути ночной порой. Две яркие звезды освещают дорогу: это – очи Жанны…
Один или два часовых тихонько пробрались в верхнюю галерею, наклонилися над перилами и прислушивались: соперники были оба сильные певцы.
Ричард запел про зеленоокую Жанну с чудным золотистым поясом, с волосами червонного золота. Он пел романс: «Li dons consire, quern don'Amors soven…» По нашему это будет так:
«Нежные мысли, что внушает порой любовь, словно сотканы из шелка и золота: такова и моя песня. В ней есть красный глухой стон: это – от сердца. Есть тонкий, голубой: этот – от всего девственного в моей душе. Есть золотой, долгий, королевский стон. Есть тут и стон чистый, как хрусталь, холодный, как лунный свет: это – стон Жанны».
Весь дрожа, Бертран выхватил у него из рук скрипку:
– Мой черед петь, Ричард! Мой черед!.. О, не люби меня больше! Cantar d'Amors non voilh, – начал он.
«Твои струны скоробились: уж не звучать им стройно! Ведь и любовь скоробит любую песню. Чернеет от нее сердце человека, гложет она душу его. В четырнадцать лет девушка начинает ходить вразвалку, и, глядь, уж короли хрюкают, как кабанье! Цап! Любовь, это – оковы из раскаленного железа, и моя песнь будет жгуча, как это железо, как веленье Жанны. Скажи же, петь ли мне? Ведь крик любви, это – стон человека, который тащится по своему пути с прободенным боком, цвет его – сухо-красный, как запекшаяся кровь. Услышат его люди – и заноет у них все нутро: так он трепещет и пронизывает насквозь! Ведь он вещает только одно – горе да позор».
Бертран не понимал своего противника: он воображал одурманить его таким чадом. Но Ричард опять взялся за скрипку:
– Бертран! Ясно: ты задет за живое, у тебя прободенный бок. Но спроси у своих зудящих пальцев, кто ранил тебя? Сух ты, Бертран, ибо корыто твое сухо, мякина дерет твой рот, но нет тебе другой еды. Конечно, это коробит уши твоих слушателей: ведь стон, человече, идет из твоего пустого желудка! А я вот опять запою и расскажу тебе про даму с чудным поясом из чистого золота. Под этим поясом бьется пламенеющее сердце, а дух ее – словно сизый дымок, который вылетает, правда, из огня, но взвивается вверх, к небесам. Согретый этим пламенем, я устремляюсь к небесам, как этот дымок, и там, посреди звезд, почиваю с Жанной.
Челюсть Бертрана проворно задвигалась, словно он пережевывал свой язык.
– А, так вот ты как, Ричард? Погоди ж, вот я тебя дойму!
И скрипка его завизжала:
«Что, если я стану вить веревку наоборот и дам тебе такой толчок, что ты заковыляешь у меня на пути скорби? Что, если в обмен за мой больной желудок, я дам тебе больное сердце? Если мои пальцы прободают мне бок, то у тебя найдутся когти еще пораздирательнее. Остерегайся, Ричард, когтей льва: они рвут на части не тело, а честь, и причиняют боль сильнее всякого ножа. Боль? Да, пред тобой царь болестей! Побори его – и тогда смело смотри в лицо горю и позору!»
Очевидно, он знал больше, чем говорил. Его странное волнение, его напряжение, вызвавшее пот, заставили Ричарда нахмурить брови. Он медленно протянул руку за скрипкой; и его холодный взгляд не отрывался от Бертрана все время, пока пел он ему, своему врагу, и судил его своей песнью. Он изменил лад.
"Лев – царь зверей, а я – сын его! В Анжу мы не задираем друг друга, пока не показывается с юга Шакал, который, рыча, суется между нами. Как только мы завидим это нечистое животное, один из нас говорит: «Фи, неужели это твой друг?» А другой: «Как ты смеешь так говорить!» Вот и польется кровь, и Шакалу пожива. Но теперь не пора лизать кровь: нынче ставка в борьбе – Белая Лань, вскормленная французскими лилиями. Теперь она в тихой пристани: она разделит ложе Леопарда, а Лев мирно будет властвовать над лесами, ибо вокруг него царствует мир. А над нами будет сиять звездой Жанна, словно осенняя луна над безлиственным лесом [23]".
– Слушай, Ричард! Я скажу еще яснее, – процедил Бертран, стискивая зубы.
Завладев скрипкой, он взял на ней только одну ноту, но так резко, что струна лопнула. Он швырнул скрипку прочь и продолжал без нее, облокотившись на колени и вытянув голову вперед, словно ему хотелось удобнее выплевывать слова.
Вот в чем жало песни: Белая Лань – клятвопреступница. Пристань? Лань слишком долго там оставалась: она искалечена, она растерзана. Не прикасайся к добыче льва, леопард! Ты слишком поздно вышел на охоту: тут ничего тебе, кроме горя и позора!
Больше не протянулась за скрипкой рука Ричарда. Его рот раскрылся, румянец сбежал с его лица. Словно окаменев, прямо, неподвижно сидел он, уставившись глазами в певца, а Бертран все осклаблялся, закусывая губу, и, весь передергиваясь, наблюдал за ним.
– Ну, скажи мне всю правду! – крикнул Ричард глухим, старческим голосом.
– Это правда, как Бог свят, – ответил Бертран де Борн.
Граф поднял голову вверх, как собака, когда она лает на луну. Раздался хохот – не веселый, даже не скрывающий печаль, а самый злой, насмешливый, душу раздирающий хохот. Один из часовых толкнул товарища локтем, но тот отмахнулся. Ричард протянул свои длинные, сжатые в кулаки руки к безмолвному небу.
– Преклонял ли я колена пред успехом? – закричал он. – Склонял ли я когда голову? О, милосердный Повелитель! О, Судия Израилев! О, Отец царствующих! Услышь же притчу о блудном сыне! Отец, я согрешил перед Небом и Тобой, я не достоин больше называться Твоим сыном! О, обжора! О, блудливый пес!
– Клянусь светом Евангелия, граф Ричард, то, что я пел, чистая правда! – сказал Бертран, все же осклабляясь и тоже кусая себе ногти.
Его голос остановил Ричарда. Он обернулся, сверкнув на него глазами.
– Эх ты, школьный рифмоплет! В этом единственная твоя заслуга, да и та не вполне тебе принадлежит. Твои шутки – вздор, твой трагизм – кошачье мяуканье, но твои новости, приятель, – слишком богатый материал для твоего горла, этого стока нечистот! Трагизм?! Нет, похуже: комизм!.. О, небо! Ну, слушай же теперь!..