Я скинул обувь, бросился на постель и продремал, пока она не кончила полоскаться. Она появилась в моем старом зеленом халате, её лицо сияло неподдельной радостью.
— У меня есть новости, — сказала она с придыханием. — Смотри! — Она взяла с каминной полки ключи и потрясла ими в воздухе. — Ключи от виллы! — Она села у меня в ногах, не в силах сдерживать восторг, и добавила нелепым газетным языком: — Наконецто! Один благородный человек позаботился обо мне. Только подумай, Чарлок! Деньги на расходы, одежда, небольшая вилла в Плаке. — Для девушек её сорта это был предел мечтаний — стать любовницей богача. Ей показалось, что я поздравляю её без особого энтузиазма, хотя, по правде говоря, я был вполне искренен; просто не выспался и слишком был потрясён событиями прошедшей ночи. Она сочувственно погладила меня по ноге, неправильно истолковав мою сдержанную реакцию, и сказала: — Не переживай, я могу остаться с тобой, если очень этого хочешь. Если плюнешь мне в лицо и скажешь, что я принадлежу тебе… Но лучше, если мы останемся хорошими друзьями, как до сих пор, правда?
Она сказала это с такой обезоруживающей откровенностью, что я едва не начал жалеть о том, что сей «благородный человек» посягнул на безупречную юную жизнь, которой мы наслаждались в номере седьмом. Перед глазами мелькали, словно быстро тасуемые или разворачиваемые веером красочные открытки, картины Афин, связанные исключительно с ней. Вот она покупает рыбу, или пасхальные ленты, или разноцветные книжонки с текстами к представлениям театра теней, вот плавает в пещере, и распущенные волосы тянутся сзади по воде.
— Нет, новость правда замечательная.
Она сощурила смеющиеся глаза, почувствовав облегчение.
— И потом, это может принести пользу и в других вещах. Он очень влиятельный человек.
Я не очень представлял, в каких таких других вещах может принести пользу подобная переуступка.
— Кто он такой? Ты знаешь?
— Нет, пока. — Это, конечно, была ложь.
Беда с воспоминанием и его неотвязным самовоскрешением в мельчайших подробностях не в том ли, что оно всегда может обойти те потенциально опасные места, где ему грозит временное стирание? Не самозащита ли — желание «причесать» его, как растрёпанные волосы? На память пришли головы нескольких турокпредателей, так тщательно приготовленные для всеобщего обозрения, — волосы помыты и завиты, бороды напомажены, глазницы помассированы с кремом содрогающимися от ужаса грекамибрадобреями. Или усохшие головы в бутылях со спиртом, которые до сих пор в горных селениях Тауруса стоят больших денег как талисманы. Да, и среди этих мимолётных видений друroe — поблекшее видение Ио на её острове, помогающей старику отцу убирать кукурузу на его крохотном поле. Она в один миг могла бросить город со всей его фальшивой изысканностью и вернуться к здоровой сельской жизни и надёжному крестьянину. Однажды, будучи в отпуске, я увидел её идущей босиком по проселочной дороге, с головы до ног в бронзовой пыли, с цветком мака в зубах. Успех в её представлении — это стать содержанкой богача, чтобы помогать маленькому человеку с морщинистым, как грецкий орех, лицом, который трудится на склоне холма под пылающим солнцем, среди полосатых гадюк. Ключ от душной виллы в Панкрати был верным средством, которое могло бы привести её домой, хотя и не раньше, чем она вынесет все превратности и лишения, которые влечёт за собой положение чьейто полной собственности. Через несколько месяцев появляется, одетая как типичная кокотка, в широком шарфе и при тёмных очках, чтобы объявить, что уезжает, — по всей видимости, проданная какомуто состоятельному клиенту на Ниле. Нетнет, коечто получше, намного лучше.
Потом, в манере, характерной для комичной стороны афинской жизни — её аристофановской простоты: «Ох, не могу сидеть, любит побаловаться плёткой, этот последний».
Я не поехал обратно в Наос до тех пор, пока неделю или две спустя меня не призвали; по какойто странной реакции подсознания ни словом не обмолвился я и о Сиппле, и о моем посещении его квартиры. Ипполита тоже молчала. Никакого упоминания о случившемся, и это самое непонятное, не мог я найти и в газетах, которые самым внимательным образом просмотрел в читальном зале местной библиотеки. Ни слова, ни намёка. Должён ли я предположить, что все это было дурным сном? Ипполита была одна в неприбранном доме, лежала, чуть ли не до пояса заваленная газетами, щеки горят, в голосе торжество. Она обняла меня с необъяснимым благоговением, молитвенной нежностью — ну точно как православные крестьяне прикладываются к иконе.
— Графос! — закричала она, и на её чёрные, как у дрозда, глаза навернулись слезы. — О, ты только взгляни. Ты это читал? — Я не читал. Пресса была полна восторгов. — Это его самая великая речь — все Афины потрясены. Он снова воспрял.
Эти эзотерические превратности афинской политичёской жизни не имели ко мне никакого отношения; во всяком случае, так мне тогда казалось.
— Да ты не понимаешь. Его партия в один момент преобразовалась. Теперь он наверняка победит на осенних выборах, и это спасёт положение.
— Чьё положение? Какое положение?
— Наше, глупый.
Она дрожащей рукой налила мне выпить, роясь в ворохе газет с яркой многоцветной печатью, во всех — крупные заголовки с именем Графоса, во всех шаржи на Графоса, фотографии Графоса.
— Он хочет встретиться с тобой, поблагодарить тебя. Он примет тебя в любое удобное для тебя время.
И он в самом деле принял меня — в одном из кабинетов министерства, где были высокие потолки, блистающий лаком паркет и прекрасные белуджийские ковры на полу, — более того, принял, сидя за внушительным столом розового дерева, на котором ничего не было, кроме чистого пресспапье и его собственной серебряной зажигалки. Стол был из тех, что используются только в редких случаях для подписания соглашений. Вблизи он оказался бледней, немощней и намного печальней, чем я его себе представлял, — но этот немощный человек обладал энергией калильной лампы. Он хотел видеть меня, чтобы выразить признательность, но, кроме того, им двигало любопытство. Коснувшись уха заострённым пальцем, он спросил, знает ли кто ещё о моих изобретениях, и предпринял ли я какието шаги, чтобы получить от них выгоду. На этот счёт у меня были только смутные мысли — сначала нужно довести идею до ума…
— Нет, нет, — решительно сказал он, от возбуждения не усидев за столом. — Дорогой мой друг, не упустите своего шанса. Это может принести вам состояние; вы обязаны както защитить себя.
Его беглый французский лучше, чем английский, подходил его горячей натуре; думаю, у него на основании моего о себе рассказа, должно быть, составилось неверное представление обо мне, потому что моё напускное безразличие задело его.
— Умоляю вас, — сказал он, — позвольте мне, в знак моей вам признательности, познакомить вас с моими коллегами, которые рады будут помочь поставить ваше дело на прочные рельсы. Убеждён, вы не должны чтото потерять на этом изобретении. Или я должен просить Ипполиту убедить вас? Прошу, подумайте.
Я признался, что, на мой взгляд, он несколько преувеличивает, непонятно, что я могу потерять?
— Вы можете хотя бы рассмотреть их предложения; если примете, то окажетесь полностью защищённым. У этого устройства большое будущее.
Я поблагодарил его и согласился.
— Позвольте, я сам возьмусь за это дело и отправлю вас на несколько дней в Полис, там вы встретитесь с ними и все обсудите. Мне это нетрудно; но по крайней мере душа моя будет спокойна. Я ваш должник, сэр.
Мне, правда, было немного непонятно, отчего я колебался, принять или нет предложение Графоса. Верно, гдето сидела смутная мысль самому запатентовать устройство, может быть, получить лицензию на его использование; но было несколько соображений против. Вопервых, это, пожалуй, испортило бы всю шутку, а вовторых, я не мог быть уверен, что ктото уже не придумал другие подобные устройства — идеято лёжала на поверхности. Но Графос сразу отмёл эти соображения как безосновательные, заметив, что за неделю он сможет все выяснить и дать профессиональное заключение. Что ж, на этом мы и порешили, но, прежде чем уйти, я поздравил его, несколько льстиво, с речью, которой сам не читал. Он поморщился и смутился, и я вдруг понял, каких усилий должно было стоить этому застенчивому, сдержанному и дисциплинированному уму посвятить себя общественной деятельности. У него была душа филолога, а не демагога. К примеру, когда я заговорил о поэзии, которую якобы обнаружил в этой речи, он закрыл ладонями уши и запротестовал:
— Какая там поэзия, обыкновенная риторика. Одной поэзией не убедишь. Вообще говоря, я всегда относился к поэзии с некоторым подозрением после того, как прочёл, что Рембо упорствовал в желании носить в Лондоне цилиндр. Нет, наши задачи скромней. Если мы снова победим, то будем пытаться доказать только одно: что ключ к политическому зверю — щедрость. На что надежда, согласен, слабая. — И он улыбнулся своей слабой печальной улыбкой. Его острые мелкие зубы были скошены внутрь, как шипы у ловушки для омаров. — Так вы согласны ехать? — Я утвердительно кивнул, и он вздохнул с неподдельным облегчением и встал, чтобы удивительно горячо пожать мне руку. — Вы не представляете, какое это для меня удовольствие познакомить вас с моими коллегами; даже если ничего из этого не получится, я буду чувствовать, что исполнил свой долг. Разумеется, никакого подтверждения от фирмы вам не понадобится.
В голубом сиянии залитых солнцем Афин, казавшемся столь плотным и осязаемым, я был не в состоянии осознанно принять никакого решения, и уж тем более важного. Ипполита спала в плетёном кресле под ворохом триумфальных газет, улыбаясь во сне, как метательница копья, поразившая цель. Сидящий возле неё Карадок приложил палец к губам и улыбнулся. Было ещё рано, летали пчелы, мокрые от росы, которою были полны цветы. «Оливковая ветвь, прибитая к двери всемирного трактира». Далеко в гавани призывно кричали пароходы, и эхо их сирен игриво шлёпало крутозадые волны звука, летевшие от одного стального борта к другому.
— Уезжаю в Турцию, — махнул рукой Карадок. — Тсс! Так мы, разморённые, сидели на солнце, пока я не почувствовал, что на меня накатывает дремота, наполненная гулом обрывков недавних разговоров, которые сталкивались и мешались, как грохот встречных экспрессов на пустынных узловых станциях. Например, голос Гиппо из газетного репортажа: «Я не могу спать одна, но никто мне не нравится настолько, чтобы спать с ним. Неразрешимая дилемма». Диск проигрывателя, кружась, растворяется во сне, губы приоткрыты. Затем, столь же неожиданно, появляются какието вещи из квартиры Сиппла, которые я неосознанно запомнил в тот раз: щербатая суповая тарелка с холодным заварным кремом со сливами, голубой эмалевый чайник и пара больших портновских ножниц. Потом некая обнаженная женщина из антологии: «с утончёнными манерами, обворожительная». Пустые клавиши на греческой клавиатуре — или, быть может, это уже Бенедикта? Любовное письмо. «Бенедикта, я люблю тебя. Лучи пропусков дельты позволяют определить намеренные пики, проистекающие или из целенаправленной контаминации, или неполной фильтрации лучей альфы у К. Твой Феликс». Да, в один прекрасный день какаянибудь своевольная машина, вроде Авеля, расплывётся в кабирской улыбке. Лениво, как пух чертополоха, вплывает Кёпген со своей «долговой распиской, предъявленной реальности». Монахи в парше, головы обриты, вызывающие у него саркастическую усмешку своим переплетённым в кожу бздежом иноктаво. «Какой тогда смысл в переговорах с Богом?» — восклицает он в своей эксцентричной манере; так, словно, напрашиваясь на тернии, толком не определишься — такое поведение не по мне. Лёгкий северный ветер ерошит розы. Карадок, чтобы не уснуть, пишет мнемон, так он это называет. Мы договорились вместе ставить макабрическую пантомиму под названием «Сосунки». Столь же неожиданный, но менее отчётливый сыплет невыносимый дождь белых роз из «Фауста» — целая эпоха искупления и желания. Карадок очень резко говорит о К.: «Он якшался с нищебродамигностиками, продавал своё право первородства за право хлебать их чечевичную истину. Он кончит тем, что станет православо попистом или монархотраппистом. Все монахи — это шлаки шлюхи».
Потом туда, за мыс Сунион, к далёким маякам скорби, через воды, воспоминания о Леандре, туда, где мусульманские мёртвые ждут нас с продуманным безучастием. Дивные, орлиные и крестообразные, вздымаются стебли гробниц, где захоронены женщины, женщины, у которых, по исламскому канону, нет души. Вы видите воплощённую в мраморе, заострённую лаконичность смерти, не обещающую загробной жизни — ни плацебо для души, ни воскресения. Моё похрапывание сливается с похрапыванием Карадока и тихим ровным дыханием Ипполиты под тем афинским солнцем.
3
И вот маленький «Полиб», то вползая на валы, то ухая вниз, одолевает неспокойное, но солнечное Эгейское море, подгоняемый ударами свежего северного ветра, — порой волны захлёстывали палубу, оставляли длинные завитки морской шипучки. Грязный маленький пароходишко привык и не к такому — шрапнель брызг, обдающих закопчённые рангоуты, ему нипочём. Мы продолжали путь, подпрыгивая на волнах, как целлулоидный утёнок. Вокруг пассажиров горы дерьма и блевотины, но качка продолжалась, пока мы не достигли пролива и пошли вдоль долгой бурой синусоиды, поросшей колючим кустарником, которая напоминала пищеварительный тракт и вела во внутреннее море. Здесь мы прибавили одиндва узла скорости, заслуженных великими муками. И так наконец добрались до туманной бухты, где, описав длинную дугу к лежащему по левому борту Кебир Каваку, встали на рейде для получения карантинного свидетельства. Здесь, пока поднимали жёлтый флаг под гам матросов, я в первый раз увидел мистера Сакрапанта, который должен был встретить меня. Он сидел на крышке кормового люка карантинного катера с видом праведника и, задрав голову, смотрел на меня, наблюдая за выражением моего лица, пока я вертел в руке его визитную карточку. Переданная мне с матросом карточка гласила:
Илайес Сакрапант Бакалавр экономики, Лондон (экстерн)
Я поклонился, он ответил тем же; лёгкая улыбка осветила его бледное лицо клерка. Адский шум двигателей послужил прелюдией к обмену более сердечными приветствиями. Но вскоре ему разрешили подняться на борт. Он взобрался по трапу неуклюже, как престарелый водяной. Руки у него были тёплые и мягкие, глаза влажны от волнения.
— Мы ждали вас с таким нетерпением, — сказал он чуть ли не с укоризной. — А теперь мистер Пехлеви отправился на выходные на острова. Он просил меня позаботиться о вас, пока не вернётся. Не могу выразить, как я рад, мистер Чарлок.
Все это было несколько чересчур, но он был очень мил в своём белом тиковом костюме, штиблетах с резинками и белой соломенной шляпе. Огромная булавка для галстука протыкала воротничок, в котором болталась тощая шея. Глаза, когдато, наверно, очень красивые, свинцовосерые, теперь совершенно выцвели. Он говорил на том английском, которому учат в левантийских торговопромышленных школах, но очень правильно и с приятным акцентом.
— Можете ни о чем не беспокоиться, мистер Чарлок, я весь к вашим услугам. Я отвечу на любой ваш вопрос. На фирме я старший консультант.
И вот с Сакрапантом в качестве спутника я наконец схожу на берег, чтобы слоняться по городу в виду бухты Золотой Рог, откуда вместе с морской сыростью плывёт безмерная лень — турецкий маразм, — обволакивая душу. Сущая тайнопись — эти громадные валы жидких фекалий, затвердевших на солнце в форме опухолей. На всем след неуловимого влажного очарования: на вкрадчивых пальмах, на куполах с фаллосами башенок, на неопределённых и выцветших красках сна наяву, обращающегося в кошмар. Мистер Сакрапант обращал моё внимание на достопримечательности и рассказывал о них, перечисляя подробности со скрупулезностью счетовода, но очень сердечно и время от времени покашливая в кулак. К тому же он был чрезвычайно расторопен, постоянно прорываясь туда или сю да с билетами или паспортами, хватая за пуговицу служителей, уговаривая матросов и швейцаров.
— Сегодня переночуете — объяснил он, — в гостинице в Пере. Там все на высшем уровне. Завтра я зайду за вами и отвезу в danglion — водный павильон — мистера Пехлеви. Он приготовлен для вас. Там вам будет очень удобно. Вы будете прекрасно себя там чувствовать, просто прекрасно.
Он дважды повторил своё «прекрасно» как бы в порыве характерной набожной экстатичности, прижав к груди стиснутые ладони. Что ж, очень хорошо.