— Если хочешь. Негативы уже готовы.
Я остаюсь стоять посреди комнаты, словно пугало в поле.
— Как дела у Пола?
— Нормально.
Молчание. Кэти, похоже, потеряла нить разговора.
— Я заходила в общежитие около половины первого. Чарли сказал, что ты с Полом.
Как ни странно, в ее голосе слышится сочувствие.
— Это хорошо, что ты его не оставил, — продолжает она. — Для Пола случившееся, наверное, ужасный удар. Как и для всех.
Мне хочется рассказать о письмах Стайна, но я понимаю, сколько всего понадобится объяснять.
Кэти подходит со стопкой фотографий.
— Что это?
— Я проявила нашу пленку.
— С того поля?
Она кивает.
В принстонском парке есть открытый участок, совершенно плоский луг, равного которому не найти к востоку от Канзаса. Посреди поля стоит одинокий дуб, похожий на не пожелавшего оставить свой пост часового. Когда-то, во времена Войны за независимость, под ним умер некий генерал. Кэти впервые увидела это место в одном из фильмов Уолтера Маттау, и он словно приворожил ее, став одним из немногих мест, куда ее тянет снова и снова. После той ночи в моей комнате Кэти и меня привела к нему, как будто старый дуб был ее родственником, и мне следовало произвести на него хорошее впечатление. Я захватил с собой тогда одеяло, фонарик и корзинку с продуктами, а Кэти принесла фотоаппарат.
Снимки кажутся мне артефактом прошлого, маленькими частичками нас самих, заключенными в прозрачную янтарную смолу. Мы смотрим их по очереди, передавая из рук в руки.
— Что ты о них думаешь?
Глядя на фотографии, я вспоминаю, какой теплой была зима. Бледный свет январского солнца напоминает цвет меда, и мы стоим в легкой одежде, без шапочек, курток и перчаток. Кора на дубе — как морщинистое лицо старика.
— Они чудесные, — говорю я.
Кэти смущенно улыбается, не зная, как отнестись к комплименту. На ее пальцах пятна, оставленные каким-то химическим реактивом. Пальцы у Кэти длинные и тонкие, но немного шероховатые на ощупь — слишком много времени им приходится проводить в ванночках с проявителями, закрепителями и прочей химией. Это были мы, словно говорит она. Помнишь?
— Извини, — говорю я.
Фотография выскальзывает, но Кэти не дает ей упасть. Ее пальцы тянутся к моим.
— Дело не в моем дне рождения, — говорит она, спеша объяснить то, что я могу истолковать неправильно.
Я жду.
— Куда вы пошли вчера вечером после нашего общежития?
— К Биллу Стайну.
Она заставляет себя продолжить:
— Насчет диссертации Пола?
— Дело было очень срочное.
— А потом, ночью?
— В художественный музей.
— Зачем?
Отвечать на вопросы становится все труднее.
— Извини, что не пришел. Пол решил, что разгадал, где находится крипта Колонны, и хотел взглянуть на кое-какие старинные карты.
Кэти не выказывает удивления. За ее следующими словами угадывается молчание, и я понимаю, что она близка к заключению.
— Мне казалось, ты закончил с его диссертацией.
— Так оно и есть.
— Надеюсь, Том, ты не думаешь, что я стану смотреть, как все повторяется снова. В прошлый раз мы не разговаривали несколько недель. — Она неловко вздыхает. — Я заслуживаю лучшего.
Надо спорить, защищаться, занять оборонительную позицию и стоять на своем. Аргументы рвутся наружу, подталкиваемые чувством самосохранения, но Кэти останавливает меня:
— Не надо. Я хочу, чтобы ты все обдумал.
Могла бы и не говорить. Она отводит руку, оставляя фотографии мне. В ушах звенит. Молчание, как обиженная собачонка, всегда занимает ее сторону.
Выбор сделан, хочу сказать я. Мне не надо ничего обдумывать. Все просто: я люблю тебя больше, чем книгу.
Но я молчу. Проблема не в том, чтобы дать правильный ответ. Проблема в том, чтобы доказать: дважды споткнувшись, я все же могу найти верный путь. Двенадцать часов назад я пропустил день рождения Кэти. Из-за «Гипнеротомахии». Сейчас все мои обещания прозвучали бы неубедительно.
— Ладно.
Кэти подносит руку ко рту и уже собирается укусить ноготь, но вовремя спохватывается.
— Мне надо работать. — Она дотрагивается до моих пальцев. — Поговорим вечером.
Я смотрю на ее ноготь и жалею о том, что не могу внушить ей побольше уверенности.
Кэти подает мне куртку, и мы выходим из фотолаборатории.
— Времени мало, сейчас придут старшие ребята, а у меня еще проявлены не все пленки, — говорит она, обращаясь скорее к Сэм, чем ко мне. — Ты меня только отвлекаешь.
Уловка пропадает зря. Сэм ничего не слышит, и не видит, ее пальцы летают над клавиатурой.
У двери Кэти останавливается и вроде бы собирается что-то сказать, но не решается. Вместо этого она наклоняется и целует меня в щеку, как целовала в первые дни знакомства, благодаря за компанию на пробежке. Потом закрывает дверь.
ГЛАВА 18
«Любовь побеждает все».
В седьмом классе, приехав с родителями в Нью-Йорк, я купил серебряный браслет с такой надписью в небольшом сувенирном киоске. Браслет предназначался девушке по имени Дженни Харлоу и верно отражал, по моему мнению, портрет молодого человека ее мечты: космополита с манхэттенской родословной, романтичного, с душой поэта и вообще классного парня. На Валентинов день я положил браслет в шкафчик Дженни; после чего оставалось только ждать реакции: у меня не было ни малейших сомнений в том, что она поймет, кто его оставил.
Оказалось, что романтичных космополитов и вообще классных парней хватает и без меня. Восьмиклассник Джулиус Мерфи обладал всеми необходимыми качествами и, по-видимому, чем-то еще, потому что именно его Дженни Харлоу одарила поцелуем в конце дня. Я же остался ни с чем, если не считать смутного подозрения, что поездка с семьей в Нью-Йорк прошла впустую.
Печальный этот случай, как и многие ему подобные, имел в основе своей недоразумение. Лишь много позже мне пришло в голову, что изготовлен браслет был вовсе не в Нью-Йорке и скорее всего не из серебра. Но в тот памятный вечер Валентинова дня отец объяснил, что девиз, казавшийся столь поэтичным Джулиусу, Дженни и мне, на самом деле далеко не романтичен.
— В том, что у тебя сложилось неверное представление, виноват, очевидно, Чосер, — со снисходительно-покровительственной улыбкой начал он.
Я почувствовал, что разговор будет из категории тех, которые он вел со мной несколько лет назад, рассказывая про детей и аистов: благие намерения совершенно не сочетались со знаниями, приобретенными в школе.
За вступлением последовало длинное объяснение с упоминанием десятой эклоги Вергилия и omnia vincit amor, с отступлениями по поводу ситонийских снегов и эфиопских овечек. Все это время мои мысли кружились вокруг гораздо более значимой темы: почему Дженни Харлоу не увидела во мне романтика, и что подвигло меня так бездарно потратить двенадцать долларов. В конце концов я пришел к выводу, что всепобеждающая любовь, должно быть, еще просто не встретилась с Джулиусом Мерфи.
Но мой отец, человек по-своему мудрый, увидев, что не может достучаться, открыл книгу и показал картинку, чем сразу привлек мое внимание.
— Автор этой гравюры, Агостино Карраччи[44], назвал ее «Любовь побеждает все». Что ты видишь?
На правой стороне рисунка были изображены две обнаженные женщины. На левой — маленький мальчик, избивающий куда более сильного сатира.
— Не знаю, — ответил я, не уверенный в том, из чего именно мне предстоит извлечь урок.
Отец указал на мальчика:
— Это — Любовь.
Он дал мне время переварить услышанное.
— Она никогда не будет на твоей стороне. Ты сражаешься с ней, но она слишком сильна. Как бы мы ни страдали, говорит Вергилий, наши страдания никогда не тронут ее.
Не знаю, правильно ли я понял урок, который пытался преподать отец. Наверное, я извлек из него самое простое: стараясь завоевать чувства Дженни Харлоу, я схватился с самой Любовью, одолеть которую с помощью дешевого браслета нечего было и мечтать. Но уже тогда мне стало ясно, что Дженни и Джулиус взяты отцом лишь для наглядности. В действительности он хотел поделиться с сыном собственной, приобретенной тяжелым опытом мудростью, которая, как ему хотелось надеяться, будет воспринята мной на том жизненном этапе, когда ставки еще невелики. Мать предупреждала меня об опасности неверно направленной любви, имея в виду роман мужа с «Гипнеротомахией», и вот теперь отец предлагал свои объяснения, замаскировав их цитатами из Вергилия и Чосера. Он хорошо понимал чувства жены и даже соглашался с ее критикой, но ничего не мог поделать с собой, ничего не мог противопоставить силе Любви, которая побеждает все.
Кто из них был прав? Вопрос так и остался без ответа. По-моему, мир — это Дженни Харлоу, а мы все — рыбаки, рассказывающие друг другу о рыбине, которую зацепили, но не смогли вытащить. Но и по сей день я не уверен, что знаю, как чосеровская настоятельница интерпретировала Вергилия или как сам Вергилий интерпретировал любовь. Все, что осталось от того урока, — картинка, точнее, та ее часть, о которой отец не сказал ни слова и на которой изображены две обнаженные женщины, наблюдающие за тем, как мальчик-Любовь избивает сатира. Меня всегда занимал вопрос: почему Карраччи вообще поместил на гравюру двух женщин, когда вполне хватило бы и одной? Размышляя над загадкой, я извлек из рассказанной отцом истории такую мораль: в геометрии любви все — треугольник. Для каждых Тома и Дженни найдется какой-нибудь Джулиус; для каждых Кэти и Тома — Франческо Колонна. Язык желания раздвоен: целуешь двоих, но любишь одну. Любовь проводит между нами линии, как астроном, соединяющий в созвездие звезды, отстоящие друг от друга на миллионы световых лет, — то, что получается в результате, не имеет под собой никакого реального фундамента. Основание каждого треугольника становится стороной другого, пока крыша реальности не превращается в мозаику любовных связей. Все вместе они образуют ячеистую структуру, за которой стоит Любовь. Любовь и есть тот единственный идеальный рыбак, в сеть которого идет вся рыба. Его единственное удовольствие — сидеть в таверне жизни, вечным мальчиком среди мужчин, и надеяться, что когда-нибудь и он сможет рассказать историю о непойманной рыбине.
По слухам, у Кэти появился кто-то другой. Меня сменил третьекурсник по имени Дональд Морган, жилистый и высокий, как башня, парень, носивший блейзер там, где хватило бы и простой рубашки, и уже примерявший на себя роль преемника Джила на посту председателя «Плюща». Я столкнулся с новоиспеченной парочкой однажды поздним февральским вечером в кафе «Маленький мир», том самом, где тремя годами раньше встретил Пола. Дональд успел произнести пару ничего не значащих любезностей, после чего, поняв, что я не являюсь членом клуба и ему не стоит рассчитывать на мой голос при выборах, потерял ко мне интерес и повел Кэти к поджидавшей на улице старой «шелби-кобра».
Мотор включился только с третьей попытки, но хотел ли он поиграть на моих нервах или просто ждал, пока освободится дорога, я так и не понял. Я лишь заметил, что Кэти ни разу не посмотрела в мою сторону, даже когда они уже тронулись с места. Еще хуже было то, что она игнорировала меня скорее из злости, чем из чувства неловкости, как будто в том, что мы дошли до такого состояния, виноват был только я. Подогреваемое оскорбленной гордостью возмущение кипело еще долго, пока я не пришел к выводу, что делать нечего и остается только смириться с поражением. Пусть берет себе этого Дональда Моргана. Пусть тешится с ним в «Плюще».
Конечно, Кэти права. Вина целиком лежала на мне. Я уже несколько недель бился над четвертой загадкой — «Что общего у слепого жука, ночной совы и орла с загнутым клювом?» — и чувствовал, что исчерпал запас удачи. В мире Ренессанса с животными было связано немало каверз. В том же году, когда Карраччи создал гравюру «Omnia vincit amor», итальянский профессор Улисс Альдрованди опубликовал первый из четырнадцати томов по естественной истории. Приводя примеры в пользу предложенной им системы классификации, Альдрованди, в частности, отвел всего две страницы описанию пород кур, но зато добавил к ним еще триста страниц, посвященных «куриной» мифологии, кулинарным рецептам и даже косметическим средствам, основой которых служили эти птицы.
Между тем ведущий специалист Древнего мира в области животных, Плиний Старший, поместивший единорогов, василисков и мантикор между волками и носорогами, уделил немало места рассказу о том, как с помощью куриного яйца беременная женщина может определить пол будущего ребенка. Потратив на загадку десять дней и не дождавшись просветления, я почувствовал себя одним из описанных Плинием дельфинов: очарованные музыкой людей, они, однако, не в состоянии сочинять ее сами. Предлагая эту загадку, Колонна, несомненно, имел в виду нечто особенное, но я оказался слишком туп, чтобы постичь его мудрость.
Первый срок предъявления диссертации остался позади, когда я, оторвавшись от книги Альдрованди, понял, что последняя глава моей собственной работы по «Франкенштейну» лежит, незаконченная, на столе. Доктор Монтроуз, профессор английской литературы и большой хитрец, увидев мои покрасневшие глаза, сразу понял, в чем дело, и, не предполагая, что в задержке виноват кто-то, помимо Мэри Шелли, отодвинул дату. Второй рубеж тоже благополучно миновал, после чего начался растянувшийся на недели период, в течение которого я — незаметно для окружающих — медленно и постепенно удалялся от своей собственной жизни.
Я просыпал утренние занятия и просиживал лекции в состоянии зомби, прокручивая в голове все новые и новые варианты решения. Пол и Чарли, уходя около полуночи перекусить, часто звали меня с собой или спрашивали, не нужно ли чего принести, но я отказывался — поначалу из гордости, потом — из зависти и злости. Гордость внушало сознание своей непохожести на других, своей монашеской твердости в отрицании благ мира; зависть и злость рождались оттого, что я усматривал нечто недостойное в той легкости, с которой они игнорировали собственные обязанности. Однажды, когда Пол вместо того, чтобы работать над «Гипнеротомахией», отправился с Джилом за мороженым, мне впервые закралась в голову мысль, что груз исследования в нашем партнерстве распределен не совсем справедливо.
— Ты потерял концентрацию, — сказал я ему.
Мне приходилось много читать в темноте, и зрение быстро шло на убыль.
— Я… что? — спросил Пол, стоя перед кроватью.
Наверное, он подумал, что ослышался.
— Сколько ты проработал над ней сегодня?
— Не знаю. Часов восемь.
— Восемь? А я на этой неделе по десять часов ежедневно. И ты еще собираешься есть мороженое.
— Я уходил всего-то на десять минут, Том. И между прочим, много чего сделал сегодня. А в чем проблема?
— Уже почти март. Наш последний срок в марте.
Он сделал вид, что не заметил слово «наш».
— Я получу продление.
— Может, нужно просто больше работать.
Полу, вероятно, впервые бросили такой упрек. Он редко выходил из себя, а таким я его вообще не видел.
— Я всегда много работаю. Кому ты, черт возьми, такое говоришь?
— Тебе. Я вот-вот найду ответ. А что у тебя?
— Найдешь ответ? — Пол покачал головой. — Ты сидишь над этой загадкой не потому, что вот-вот найдешь ответ, а потому что не можешь его найти. Тебе уже давно следовало раскусить этот орешек. Задачка не такая уж и трудная. Ты просто потерял терпение.
Я сердито уставился на него.
— Да-да, — продолжал он, кивая, как будто давно собирался мне это сказать, — я почти разгадал следующую загадку, а ты никак не можешь справиться с предыдущей. Я не лез к тебе. Не мешал. У каждого своя система и свой темп, и ты ясно дал понять, что не нуждаешься в моей помощи. Ладно, работай в одиночку. Но в таком случае не вини в своих трудностях меня.
В ту ночь мы больше не разговаривали.
Будь я менее упрям, наверное, понял бы раньше. Но вместо того чтобы прислушаться к словам Пола, я продолжал гнуть свою линию, надеясь доказать, что он не прав. Позже ложился и раньше вставал, отводил назад будильник, рассчитывая, что мой напарник проникнется чувством долга, наблюдая за тем, с какой неумолимостью его партнер приносит в жертву дисциплине последние кусочки вольной, безмятежной жизни. Каждый день я изобретал новый предлог провести побольше времени с Колонной и каждый вечер скрупулезно подсчитывал отданные ему часы, как скупец подсчитывает потраченные деньги. Восемь в понедельник, девять во вторник, по десять в среду и четверг, почти двенадцать в пятницу.
«Что общего у слепого жука, ночной совы и орла с загнутым клювом?» Плиний писал, что рогатых жуков вешают на шею младенцам как средство против болезней; золотые жуки дают ядовитый мед и не встречаются в Тракии, возле местечка под названием Кантаролет; черные жуки собираются в темных углах и чаще всего встречаются в ванных. Но слепые жуки?