Лёшка - Василий Голышкин 2 стр.


Михеичу не спалось. Чуткий сон старца то и дело прерывался. Но не совесть тому была причиной — черная совесть Михеича, в отличие от него самого, спала беспробудно, — а мыши. Они, как заведенные, шуршали во всех концах старикова дома и лишь в конце ночи, угомонившись, позволили Михеичу задать храпака. И пока он сладко почивал, возмездие в лице юной разведчицы Юты Бондаровской готовило ему горькое пробуждение.

Михеич, очнувшись, лбом вышиб раму и в одном исподнем выскочил на улицу. Дом пылал со всех сторон. Михеич пометался возле и бросился будить соседей. Но как ни гремел, стуча, как ни ругался, взывая к совести, ни один дом не отозвался. Зато на станции — где-то у моста, а потом еще где-то возле бензохранилища — так рявкнуло, что Михеич присел с испуга и на карачках пополз к болоту, спасаясь от огня и молчаливого людского гнева. Но и там ему не было спасения. Болото, веками немое, вдруг обрело голос и — «Ура-а-а!!!» — понеслось на него стоногой лавой.

Полковника Гунерта, начальника Мшинского гарнизона, поднял с постели телефон и тремя ударами-сообщениями, обессиленного, пригвоздил к креслу.

— Взорван мост… Горит бензохранилище… Красные прорвали фронт и наступают на Мшинскую.

Полковник встал и, вновь обретя власть над своим телом, проорал в трубку:

— Отходить!.. К Мшинским болотам!..

— Отхода нет, — безнадежно проскулила трубка, — мшинские стреляют…

Полковник Гунерт выронил трубку. «Мшинские стреляют? Если это не чудо, значит, партизаны. А раз партизаны, значит, конец». На столе, в кобуре лежал «вальтер». Полковник взял его, поднял и, задумчиво понянчив, сунул в стол. Прошелся по комнате, встал посередине, лицом к двери, и, репетируя сдачу в плен, поднял над головой руки.

ПЕРВЫЙ ВЫХОД СНЕГУРОЧКИ

Он всюду ходил за ней по пятам. Как тень. Не отставая и не забегая вперед. Про себя она так его и прозвала «человек-тень». Но вслух называть не смела, боялась обидеть и потерять. Он был тих и светел, как вода в колодце, пока ее не замутишь. И молчаливо-созерцателен. Она бы сказала даже, пассивно-созерцателен. Смотрел, любовался, радовался тому, что умеют другие, а спроси, на что сам способен, искренне удивится: «Я? Я — ни на что!» Есть тихие «зрители» в жизни. И что бы она ни делала: творила стенную газету в учительской или балетный танец на школьной сцене, била без промаха из мелкокалиберной в клубном тире или по-мальчишечьи на саженках «ходила» через речку, на которой стоял их пионерский лагерь, он всегда был рядом, ее верный почитатель. Его почтение льстило ей, и она постепенно привыкла к нему, как привыкают к сладкому.

Подруги смеялись:

— Жених и невеста!.. Из одного теста!..

Она злилась и оправдывалась:

— А вот и нет. Я — его шеф!

— Это по какому же предмету? — ехидничали подруги. — У него одни пятерки, а у тебя…

— По физкультуре, — перебивала она, и подруги оставались с косом. По физкультуре она превосходила многих. А он, ее почитатель, нет, не превосходил.

— Ну почему ты такой инертный? — возмущалась она. — Как газ аргон. Ни с чем в реакцию не вступает…

— Почему же ни с чем… то есть ни с кем? — смущался он. — С тобой вот…

Она злилась и прогоняла его. Но, прогнав, тут же сама искала встречи. Не из жалости, нет, из упрямства. Чтобы она, да с ее характером не сделала из Обломова Штольца?!

Она тащила, а он не шел, упираясь, как мул, и философствовал: «Есть люди-языки. Им петь и говорить. Есть люди-ноги. Им бегать, прыгать и гонять мяч. Есть люди-руки. Им мастерить. Я — человек-голова. Мне думать».

— А если враг? — изумлялась она. — Если на человека-голову нападет человек-зверь? Что будет делать человек-голова?

— Ничего, — отвечал он, — человека-голову защитит человек-ружье.

И откуда он набрался всего этого? Впрочем, она недолго терялась в догадках. У его деда, врача, была большая библиотека. Он, наверное, наугад, как попугай на счастье, вытаскивал с полок книги и читал… Он был куда начитанней ее. Да, видно, не впрок пошла ему эта начитанность. Его звали Сеня. Ему и ей пробило по четырнадцать, когда в Щорс пришли немцы. Они были из одного теста, «жених» и «невеста», но разной выпечки. Он, узнав о фашистах, сломался сразу: хрупкий тростничок! Она, украинский дубочек, лишь склонилась под ветром беды, но тут же выпрямилась. Она, встретив немцев, еще не знала, что будет делать, но знала, что-то делать будет! Но что? Как? С кем? Пренебрегая опасностью, она ходила по городу, смело, с вызовом глядя в лица врагов. Но тем, к счастью, было не до нее.

И когда в доме, возле которого она проходила, гремела, опережая бабий вой, автоматная очередь, она знала, там убит еще один человек. И когда навстречу ей волокли еще одного, избитого в кровь, она знала, куда и зачем его волокут. То там, то тут, как страшные стервятники, парили виселицы, раскинув над землей перекладины-крылья. Ужасаясь виденному, Нина в то же время радовалась слухам, которые, как телеграммы, отстукивала народная молва: «Взорван железнодорожный мост…», «Из госпиталя бежал пленный советский командир…», «Разгромлена и опустошена аптека…». Радовалась и места себе не находила от зла на саму себя. Другие мстят: взрывают мосты, опустошают немецкие склады, казнят, где могут, оккупантов, а она, как щепочка, плавает по воле волн, бродя по родному городу, и палец о палец не может ударить для его освобождения!..

А что, если взять и разрисовать все заборы и стены призывами: «К оружию, товарищи! Смерть немецким оккупантам!» Села и задумалась. Ну призовет она к оружию. А что толку? Где ее призывники возьмут его? Нет, звать к оружию, не имея оружия, смешно. Лучше она вот что сделает: просто расклеит по городу листовки, в которых опишет все, что сама видела и о чем от других слышала. Листовки, а не мел, вот ее оружие!

Она собрала, сколько было, чистые тетради в линейку и клеточку и пошла к Сене. Сеня умный, Сеня голова! Вместе они так распишут зверства фашистов, что самому Гитлеру икнется!

Он даже не открыл ей, хотя она постучала, как еще в школе условились: дважды не спеша, и трижды быстро-быстро. Тогда, разозлившись, она загремела без всяких условностей, и он, стоя за дверью, жалким голосом спросил:

— Кто там?

— Это я, — отозвалась она, не скрывая гнева, — Нина Сагайдак. Открой!

До этого, она знала, ему и в голову не приходило ослушаться ее. Верилось, не ослушается и сейчас, откроет. Но она ошиблась. Он не открыл.

— Я не могу… Я боюсь… — сказал он, и нашелся: — Мама не велела.

Но Нина уже все поняла. Он не мамы боялся. Он ее боялся.

…— Теперь всему конец! — сказал он Нине, когда они встретились после прихода немцев.

— Не конец, а начало, — сказала она, — начало борьбы…

Его губы, тонкие и обидчивые, скривились в усмешке.

— Борьба… Какая борьба? — он смотрел на Нину, как на сумасшедшую. — Немцы на Москву идут, и нам всем смерть!

— Лучше умереть в борьбе, чем… — начала она, но он перебил ее:

— Лучше самому от себя умереть, чем от других. Борьба… Какая борьба? — Он приподнял занавеску на окне и горько засмеялся: — Против кого борьба?

По улице, люто рыча, слоноподобные, шли танки.

…Нина зло пнула дверь и ушла. А на другой день утром он сам прибежал к ней. Бледный как мел, не сел — рухнул на табурет и одними губами, без слов, проговорил:

— Маму арестовали!

Нина опешила. Сенина мама, тихая, застенчивая и безответная, меньше всего походила на тех, кого мог опасаться Гитлер. Но вспомнила про аптеку и подумала, что судить так преждевременно. Что, если налет на аптеку был совершен не без ее участия и фашисты проведали это?

Сеня плакал, а она ходила возле, как наседка, не знающая, чем помочь цыпленку. И вдруг решилась.

— Сиди у нас и жди меня, — сказала она и, наскоро одевшись, в мамином платке, наброшенном на голову, выскользнула из дома.

Она не шла — летела, пугая встречных тревогой, написанной у нее на лице. Сама же не замечала никого и ничего. Только один образ стоял у нее перед глазами. Образ старика: седого, усатого и прямого, как палка. Его звали Иван Степанович. Он еще в гражданскую был партизаном и, случалось, бывал у них на сборах. Она до сих пор помнит, как волшебно звенели у него на груди ордена и медали. Он почему-то не ушел от немцев и остался в городе. То ли не успел, то ли счел старость и давность былого гарантией от преследования. Но не мог же он, не мог, внушала себе Нина, не знать дороги к партизанам…

Она шла к нему, чтобы выведать эту дорогу и с помощью партизан спасти Сенину маму.

Они столкнулись у входа во двор — она и какой-то чисто бритый немец. Но даже бритва не могла устранить следов старости на его лице. Наоборот, обнажились морщины и показали, как старо у немца лицо.

Немец вежливо отступил и улыбнулся, пропуская Нину. Ух, как ей вдруг захотелось смазать его по чистой роже! Не смазала, конечно. Но и «спасибо» не буркнула, войдя во двор. И тут вдруг сообразила, что входить к Ивану Степановичу при немце нельзя. Вдруг он действительно связан с партизанами, а она к нему. Кто такая, зачем пожаловала, спросит, подкараулив, немец.

Пока Нина для отвода немецких глаз чертила во дворе «классы» (пригодился мелок!), немец, пошныряв из двери в дверь многолюдного дома, зашел к Ивану Степановичу. И тут, привлеченная Нининым рисованием, во двор выбежала какая-то девочка.

— Поиграем, да?

— Ага, — сказала Нина, — а фриц чего ищет?

— Квартиру, — ответила девочка, нетерпеливо поглядывая на Нину: взялась, мол, рисовать, так рисуй скорей, замерзнуть можно в ожидании.

Нине сразу не повезло. Наподдала стеклышко ногой, а оно вместо того, чтобы тихонько перескочить в клеточку по соседству, закатилось куда-то под сарай. Незнакомая девочка кинулась искать, а Нина, в тревоге вся, уставилась на окошечко Ивана Степановича. Почему бритый так долго? Она, не торопясь, «классы» успела нарисовать, а его все нет. Уж не случилось ли чего с Иваном Степановичем? Нина не выдержала. Скок-поскок на одной ножке — и к окну. Замерла, как цапля, заглядывая, и тут же, вне себя, отпрянула обратно. То, что она увидела, было ужасно. Иван Степанович, стоя у двери, по-братски обнимал немца. Прощался, провожая, и обнимал немца! Бежать! Сейчас же! Бежать и всем рассказать, что бывший партизан Иван Степанович никакой не партизан, а предатель! Стоп, кому всем? А если среди этих всех найдется еще предатель? Ее тут же схватят и заставят навеки замолчать. Нет, до поры до времени она должна держать в тайне то, что видела. Потом, когда она найдет тех, кого ищет, — и будет искать, пока не найдет! — она расскажет им, расскажет… расскажет… Но как это мучительно, знать и не мочь ничего сделать!..

— Эй, Сагайдак!

Нина вздрогнула и обернулась. Звала девочка, с которой она играла в «классы». Но откуда она знает, как ее зовут? А, наверное, из ее школы. Из октябрят. Она у многих была вожатой. Значит, есть предлог задержаться во дворе дома, где живет Иван Степанович. Предлог есть, а зачем он ей?

Нина не раз ловила себя на том, как подсознательная мысль опережала сознательную. Вот и сейчас, подчиняясь подсознательной мысли, она нашла предлог, чтобы задержаться в чужом дворе. Найти нашла, а зачем ей это, не знает? То есть как не знает? Не знала, до самой последней секунды не знала, а теперь — Нина даже вспыхнула от волнения, — теперь знает: чтобы предупредить тех, кто придет к Ивану Степановичу. Она вела в игре, когда во двор вошла женщина.

— Сагайдак? — удивилась вошедшая. — Ты чего здесь?

Но и Нина удивилась, увидев женщину и узнав в ней свою классную руководительницу. Та никогда здесь не жила. Может быть, переехала по обмену? Однако спросили у нее. Она и должна отвечать первой.

— Играю, — сказала Нина, оглянувшись на девочку, и убавила голос: — Как вожатая.

Женщина понимающе кивнула и сказала:

— А я к Ивану Степановичу. С починкой. Он теперь сапожничает…

Она подкараулила ее у ворот и пошла рядом. Шла и пыхтела, то разевая рот, то вскидывая глаза и все не решаясь на признание.

Волнение девочки не осталось без внимания.

— Что-нибудь случилось? — участливо спросила классная.

— Да! — сорвалась Нина. — Он не наш… Он предатель…

Учительница с состраданием посмотрела на Нину: кто-то про кого-то ей наговорил, вот она и терзается, подозревая этого «кого-то» в измене. Однако любопытно, кого она имеет в виду?

— Ивана Степановича.

Учительница рассмеялась:

— Сапожника?

— Не сапожника, а бывшего партизана, — сказала Нина.

Учительница остановилась и привлекла Нину к себе. Расстегнула на Нине пальто и, заправляя платок, будто для этого и остановилась, проговорила:

— Никогда никому не смей этого говорить.

— Что он предатель? — по-своему поняла Нина.

— Предатель — это наговор, — сказала учительница. — Он бывший партизан.

— Ой, — Нина чуть не заплакала, — не верьте ему, не верьте. Я сама видела, как он с немцем обнимался.

— С каким немцем? — учительница так посмотрела на Нину, что той стало страшно.

«Испугалась», — решила Нина и рассказала все без утайки.

Учительница, выслушав, стояла как громом пораженная.

Переживает, решила Нина. Еще бы! Узнать такое…

— Нина! — Взгляд у классной руководительницы был долгим, а голос тихим. — Нина, ты мне веришь?

— Верю! — сказала Нина.

— Пойдешь, куда я тебя поведу?

— Пойду, — сказала Нина.

— И ни о чем не спросишь, пока не узнаешь всего?

— Не спрошу, — сказала Нина.

Тот же двор, та же девочка во дворе и квартира в доме с рукописной табличкой на двери: «Кочин и К°. Сапожная мастерская». Кочин? Это же Иван Степанович. Но ведь он… Зачем же они к нему?..

Она вошла, прислонилась к косяку двери и со страхом уставилась на Ивана Степановича, который поднялся им навстречу. Учительница, войдя следом, плотно прикрыла дверь и с усмешкой сказала:

— Иван Степанович, а вы предатель!

Усмешка не подтверждала обвинение, наоборот, снимала его, но все равно Кочин насторожился.

— По сведениям? — спросил он.

— По сведениям этой девочки, — сказала учительница. — Она видела, как вы здесь вот, в этой комнате, обнимали немца.

Иван Степанович, услышав, не сразу нашелся что сказать. Наконец овладел собой:

— Это правда. Но как она могла?.. — И указал глазами на Нину, хрупким вьюнком прильнувшую к косяку двери.

Учительница, вздохнув, слово в слово передала ему то, что узнала от Нины.

— Моя вина, — сказал Иван Степанович.

Воцарилась тревожная тишина.

Бам… бам… бам… Нина, прислушавшись, удивилась: неужели сердце так стучит? Но глаза тут же нашли источник звука. В раковине мокла кожа. И на нее с барабанным боем капала вода.

— Что же делать? — спросил наконец Иван Степанович.

— Верить, — ответила учительница, пристально посмотрев на Нину. — Верить, что эта девочка не предаст нас.

У Нины от слышанного голова пошла кругом: о каком предательстве они говорят? Кто здесь предатель? Она хотела уже выступить, но сдержалась, вспомнив о том, что обещала учительнице: не спрашивать ни о чем, пока не узнает всего…

Иван Степанович подошел, и мозолистая, в прожилках, как мрамор, рука его легла Нине на голову.

— Ты не предашь нас. Мы верим. Но ты знаешь страшную тайну. И мы боимся. Тот, кого ты видела здесь, наш друг. Он немец. Но он антифашист. И, как немец-антифашист, ищет у нас помощи против немцев-фашистов. И сам, чем может, помогает нам. Если ты хоть кому — все равно кому! — заикнешься об этом, ты можешь выдать всех нас. И тогда — сама знаешь…

— Я не выдам! — вскинулась Нина. — Честное пионерское! — И отдала салют.

— Этого довольно, — сказал Иван Степанович и тоже отдал салют.

В мирное время он всегда всем галстукам отдавал салют и сердился, если ребята не делали того же. Останавливался и внушал:

— Ты пионер, и я пионер (он был почетным). На тебе галстук и на мне. Под флагом идешь, а к бою не готов…

— К какому бою? — опешив, спрашивал распекаемый.

— Всякое дело бой, — отвечал Иван Степанович, — учиться — бой, помогать старшим — бой, собирать металл — бой… А ты не помнишь…

— Почему же? — алея, отбивался пионер. — Я помню!

— Как же помнишь, — сердился Иван Степанович, — если салют не отдаешь? Салют не отдать, все равно что флаг спустить…

Но он не всегда был таким строгим. И не хотел, чтобы дети строили из себя взрослых. Нина помнит, как попалась как-то, скомандовав:

Назад Дальше