Должна признать, что улыбка очень изменила его лицо. На щеках у него появились две премилые ямочки, а его большие карие глаза лучились смехом. Впрочем, я считаю, что восторги Ирен из-за этих ямочек были просто глупыми. Можно было подумать, что она считает их творением своих рук. Но я продолжала невозмутимо шить и не восторгалась, так что вскоре Ирен, устав подкидывать Джимса, положила его назад в колыбель. Ему это, после того как с ним так долго играли, очень не понравилось, и он начал плакать и капризничал до самого вечера, хотя, если бы только Ирен не приставала к нему, он не причинил бы никому никакого беспокойства.
Ирен поглядела на него и спросила, часто ли он так плачет, словно никогда прежде не слышала, как плачет младенец. Я терпеливо объяснила, что дети должны плакать столько-то минут в день, чтобы разрабатывать легкие. Так говорит Морган.
— Если Джимс совсем не плачет, мне приходится заставлять его поплакать по меньшей мере минут двадцать, — сказала я.
— О, неужели? — воскликнула Ирен со смехом, словно не веря мне.
Моргановский «Уход за новорожденным» остался в комнате наверху, а иначе я живо убедила бы ее в своей правоте. Затем она сказала, что у Джимса мало волос… она никогда не видела такого лысого четырехмесячного ребенка.
Я сама знаю, что у Джимса мало волос… пока; но Ирен сказала это тоном, который, казалось, подразумевал, что в отсутствии у него волос виновата исключительно я. Я сказала, что видела десятки младенцев, таких же лысых, как Джимс, а Ирен сказала, что «о, все в порядке» и что она не хотела меня обидеть… когда я вовсе не была обижена.
Так продолжалось целый час… Ирен продолжала то и дело подпускать мне шпильки. Девочки всегда говорили, что она очень мстительная, если ее ненароком обидеть, но я никогда не верила в это прежде. Я считала Ирен совершенством, и мне было ужасно неприятно обнаружить, что она может унизиться до этого. Но я скрыла свои чувства и шила, ни на минуту не отвлекаясь, ночную рубашечку для бельгийского ребенка.
И тогда Ирен сказала мне самую низкую, самую отвратительную ложь, какую я только слышала в жизни, об Уолтере. Я не запишу здесь ее слов… я не могу. Разумеется, она сказала, будто слышала это от кого-то и все такое и будто ее это привело в бешенство… но ей незачем было повторять мне эту ложь, даже если она ее от кого-то слышала. Она заговорила об этом только для того, чтобы причинить мне боль. Я прямо-таки взорвалась.
— Как ты, Ирен Хауард, смеешь являться сюда и повторять такую ложь о моем брате? — воскликнула я. — Я тебе этого никогда не прощу… никогда. Твой брат не записался добровольцем… и не имеет ни малейшего намерения это делать.
— Что ты, Рилла, дорогая, не я сказала это, — запротестовала Ирен. — Я же объяснила, что это была миссис Бэрр. А я сказала ей…
— Я не желаю слышать, что ты сказала ей. Не смей больше никогда разговаривать со мной, Ирен Хауард.
Конечно, мне не следовало так говорить. Но эти слова просто вырвались у меня. Затем вошли толпой другие девочки, и мне пришлось успокоиться и постараться как можно лучше сыграть роль радушной хозяйки. Все остальное время Ирен провела с Олив Керк и ушла, даже не взглянув на меня. Так что, вероятно, она решила поймать меня на слове, но меня это не волнует, так как я не хочу дружить с девушкой, которая готова повторять такую ложь об Уолтере. Но все равно мне стало неприятно. Мы с Ирен всегда были добрыми подругами, и до последнего времени она была очень мила со мной, но теперь пелена спала с моих глаз, и у меня такое чувство, словно и не бывает на свете настоящей, верной дружбы.
Папа заплатил старому Джо Миду, чтобы тот построил будку для Понедельника на станции, возле складского навеса. Мы надеялись, что с началом холодов Понедельник вернется домой, но он не вернулся. Ничто и никто на земле не может заставить Понедельника отойти от этого навеса даже на несколько минут. Там он остаемся, чтобы встречать каждый поезд. Так что нам пришлось позаботиться о том, чтобы ему было удобно. Сегодня будка уже готова, так что Понедельник сможет, лежа в ней, видеть платформу, и мы надеемся, что он в ней поселится.
Наш Понедельник стал чем-то вроде знаменитости. Репортер газеты «Энтерпрайз», приезжавший из города, сфотографировал его и написал целую статью о том, как он преданно ждет хозяина. Статья появилась не только в «Энтерпрайз», но и была перепечатана всеми канадскими газетами. Но бедному маленькому Понедельнику нет до этого дела; Джем уехал… Понедельник не знает куда и почему, но будет ждать его возвращения. Почему-то это обнадеживает меня; глупо, наверное, но поведение собаки дает мне уверенность в том, что Джем обязательно вернется, а иначе Понедельник не стал бы так упрямо ждать его.
Джимс сопит рядом со мной в своей колыбели. Это насморк вызывает сопение — не аденоиды. У Ирен вчера был насморк, и я знаю, что она заразила Джимса, когда целовала его. Он уже не такая обуза для меня, как прежде, и не такой мягкотелый и безвольный — держит спинку и может сидеть очень даже мило. И еще он теперь любит купаться: плещется с серьезным видом в воде, вместо того чтобы извиваться и визжать. Я пощекотала его чуточку сегодня вечером, когда раздевала… подкидывать его я ни за что не стала бы, но про щекотку у Моргана нет ни слова… пощекотала только для того, чтобы посмотреть улыбнется ли он мне, как улыбнулся Ирен. И он улыбнулся… и на щеках мгновенно появились ямочки. Какая жалость, что его мать не могла их видеть!
Я закончила сегодня шестую пару носков. Когда я вязала первые три пары, пятку за меня делала Сюзан. Но потом я подумала, что пытаюсь увильнуть от трудного дела, и сама научилась делать пятку. Терпеть не могу вязать пятки… но с четвертого августа я делаю так много такого, чего терпеть не могу, что одним неприятным делом больше, одним меньше — это не имеет значения. Я просто вспоминаю о Джеме, который отпускает шуточки о грязи на равнине Солсбери, и берусь за работу».
Глава 11
Тьма и свет
На Рождество все студенты приехали домой, и ненадолго в Инглсайде вновь стало весело. Но присутствовали не все. Впервые одного из членов семьи не было за праздничным столом. Джем, их Джем, с упрямо сложенными губами и бесстрашными глазами, был далеко от родного дома, и Рилла чувствовала, что не в силах смотреть на его пустующий стул. Сюзан настояла на том, чтобы осуществить пришедшую ей в голову фантазию, и, как обычно, накрыла на стол и для Джема, положив рядом с его столовым прибором маленькое витое кольцо для салфетки, которым он пользовался с детства, и поставив старинный высокий бокал, который прислала ему когда-то в подарок тетя Марилла из Зеленых Мезонинов, — Джем всегда требовал, чтобы ему дали именно этот бокал.
— У этого благословенного мальчика должно быть свое место за нашим столом, миссис докторша, дорогая, — сказала Сюзан твердо, — и пусть это не вызывает у вас грусти, так как вы можете быть уверены, что мысленно он с нами, а на следующее Рождество будет с нами собственной персоной. Вот подождите, весной начнется Большое Наступление, и война мигом кончится.
Они все старались так думать, но, несмотря на их решительное намерение веселиться, к каждому незаметно подкрадывалось уныние. Уолтер тоже был молчалив и печален на протяжении всех каникул. Он показал Рилле жестокое анонимное письмо, которое получил в Редмонде… письмо, в котором было гораздо больше явной злобы, чем патриотического негодования.
— Тем не менее все, сказанное в нем, соответствует истине, Рилла.
Рилла выхватила у него письмо и швырнула в камин.
— В нем нет ни слова правды, — страстно заявила она. — Уолтер, ты стал видеть все в мрачном свете. Мисс Оливер говорит, что с ней такое случается, когда она слишком долго думает о чем-нибудь одном.
— Рилла, в Редмонде я не могу не думать об этом. Весь университет в горячке патриотизма в связи с войной. На совершенно здорового молодого человека, достигшего призывного возраста, но не записавшегося добровольцем, смотрят как на уклоняющегося от исполнения своего долга перед родиной… и соответственно относятся к нему. Я всегда пользовался особой симпатией доктора Милна, нашего профессора английского языка, но два его сына ушли на фронт, и теперь я чувствую перемену в его отношении ко мне.
— Это несправедливо… ты еще не в том состоянии…
— Физически я годен к службе. Вполне здоров. Я не годен по своему душевному состоянию, а это пятно на репутации и позор. Ну-ну, не плачь, Рилла. Я не ухожу на фронт… если ты этого боишься. Музыка Крысолова звучит у меня в ушах день и ночь… но я не могу последовать за ним.
— Мы с мамой будем убиты горем, если ты пойдешь на войну, — всхлипывала Рилла. — Ох, Уолтер, послать одного сына на войну — этого вполне достаточно для любой семьи.
Рождественские праздники стали невеселым временем для нее. И все же то, что Нэн, Ди, Уолтер и Ширли были дома, помогало терпеливо выносить все огорчения. Вдобавок Кеннет Форд прислал ей к Рождеству поздравления и книгу в подарок. Некоторые фразы его письма вызвали горячий румянец на ее щеках и ускоренное биение сердца… пока она не дошла до заключительного абзаца, заставившего ее похолодеть.
«Нога моя почти поправилась, будто и не ломал ее вовсе. Еще пара месяцев, Рилла-моя-Рилла, и я буду готов пройти медицинскую комиссию. До чего будет приятно надеть наконец военную форму! Тогда малыш Кен сможет прямо смотреть в лицо всему миру и ни у кого не будет в долгу. А то у меня было препоганое чувство в последнее время, с тех пор, как я уже не прихрамываю. Люди, которые ничего не знают о моей ноге, бросали на меня взгляды, говорившие: «Уклоняешься, парень!» Ну, скоро у них уже не будет возможности смотреть на меня так».
— Ненавижу эту войну! — заявила Рилла с горечью, глядя в окно на кленовую рощу в холодном великолепии розового с золотом зимнего заката.
— Тысяча девятьсот четырнадцатый прошел, — сказал доктор Блайт в первый день нового года. — Он начался великолепным рассветом, но кончился кровавым закатом. Что принесет нам тысяча девятьсот пятнадцатый?
— Победу! — сказала Сюзан, на этот раз весьма лаконично.
— Вы действительно верите, Сюзан, что мы выиграем войну? — мрачно спросила мисс Оливер.
Она приехала из Лоубриджа на один день, чтобы повидать Уолтера и девочек, прежде чем они вернутся в Редмонд. Настроение у нее было плохое, она была склонна проявлять цинизм и видеть во всем дурную сторону.
— Верю ли я, что мы выиграем войну? — воскликнула Сюзан. — Нет, мисс Оливер, дорогая, я не верю… я знаю. Мы должны просто положиться на Бога и делать большие пушки.
— Иногда я думаю, что пушки лучше, чем надежда на Бога, — сказала мисс Оливер.
— Нет, нет, дорогая, вы так не думаете. В битве при Марне у германской армии были пушки, разве не так? Но с ними разобралось Провидение. Не забывайте об этом. Просто вспомните, как это было, когда вас одолеют сомнения. Вцепитесь пальцами в ручки вашего кресла, сидите и повторяйте: «Пушки — это хорошо, но Всевышний лучше, и Он на нашей стороне, что бы ни говорил об этом кайзер». Моя кузина София, подобно вам, склонна к унынию. «Ох, и что только мы будем делать, если немцы придут сюда», — причитала она вчера в разговоре со мной. «Хоронить их, — сказала я, не задумываясь. — Места для могил полно». Кузина София сказала, что я легкомысленна, но я не была легкомысленна, мисс Оливер, дорогая, я лишь была спокойна и совершенно уверена в британском флоте и наших канадских парнях.
— Я теперь ужасно не люблю ложиться спать, — сказала миссис Блайт. — Всю жизнь я любила эти веселые, беспечные, великолепные полчаса, когда можно что-нибудь вообразить, перед тем как заснешь. Теперь я по-прежнему воображаю перед сном. Но совсем другое…
— А я, пожалуй, рада, когда приходит время ложиться в постель, — отозвалась мисс Оливер. — Я люблю темноту, потому что могу под ее прикрытием быть собой… не нужно ни улыбаться, ни стараться, чтобы в моих речах звучал оптимизм. Но иногда и мое воображение выходит из-под контроля, и я вижу, как вы… ужасные картины… ужасные годы, которые нам предстоят.
— Я очень рада, что у меня почти нет воображения, — сказала Сюзан. — Чаша сия меня миновала… Вот тут в газете я вижу, что кронпринц снова убит. Как вы думаете, есть надежда, что на этот раз он останется мертв? И я также вижу, что Вудро Вильсон[50] собирается писать очередную ноту. Интересно, — заключила Сюзан с горькой иронией, которая в последнее время всегда звучала в ее словах, когда ей случалось упомянуть о несчастном американском президенте, — жив ли школьный учитель этого человека?
В январе Джимсу исполнилось пять месяцев, и Рилла отпраздновала эту дату тем, что перестала его пеленать.
— Он весит четырнадцать фунтов[51], — объявила она, сияя от гордости. — Ровно столько, сколько должен, согласно Моргану, весить в пять месяцев.
Никто уже не сомневался, что Джимс становится очень привлекательным малышом. Его щечки стали округлыми, упругими и розовыми, его глаза — большими и яркими; на крошечных ручках появились ямочки у основания каждого пальчика. У него даже начали расти волосики, к невыразимому облегчению Риллы. Бледно-золотой пушок, появившийся на всей его головке, был отчетливо заметен при подходящем освещении. Он был хорошим младенцем, обычно спавшим и переваривавшим пищу именно так, как предписывал Морган. Иногда он улыбался, но никогда не смеялся, несмотря на все старания вызвать у него смех. Это также тревожило Риллу, так как Морган утверждал, что младенцы обычно громко смеются начиная с третьего месяца жизни и до пятого. Джимсу было пять месяцев, а он не проявлял никакого желания смеяться. Почему? Было ли это отклонение от нормы?
Однажды вечером Рилла поздно вернулась домой с собрания, на котором гленских юношей призывали записываться добровольцами. Она выступала на этом собрании с чтением патриотических стихов. Прежде Рилла неохотно соглашалась декламировать на публике. Она боялась зашепелявить; этот давний дефект речи давал о себе знать, когда она нервничала. Когда ее попросили выступить на собрании в Верхнем Глене, она сначала отказалась, но затем начала тревожиться. Не было ли это проявлением трусости? Что подумал бы Джем, если бы узнал о ее отказе? Промучившись сомнениями два дня, Рилла позвонила по телефону председателю Патриотического общества и сказала, что выступит. И она выступила, и несколько раз зашепелявила, и потом пролежала большую часть ночи без сна в муках уязвленного самолюбия. Затем, два дня спустя, она снова декламировала, на этот раз в Харбор-Хед. За этим последовали выступления в Лоубридже и на другой стороне гавани, и она смирилась с тем, что иногда язык плохо произносит некоторые звуки. Казалось, никто, кроме нее самой, не обращал на это внимания. Ведь она была такой искренней и обаятельной, и глаза ее так сияли! Не один юноша записался добровольцем именно потому, что глаза Риллы, казалось, смотрели прямо на него, когда она с жаром требовала ответа на вопрос, может ли быть более прекрасная смерть, чем гибель в битве за «могилы своих отцов и за храмы своих богов»[52], или уверяла своих слушателей дрожащим от волнения голосом в том, что «славы час один ценней безвестности веков»[53]. Даже флегматичный Миллер Дуглас так воодушевился на одном из этих собраний, что Мэри Ванс потребовалось не меньше часа, чтобы его вразумить. Мэри Ванс с горечью сказала тогда, что Рилла Блайт только на словах переживает из-за ухода Джема на фронт, а иначе не стала бы убеждать братьев и друзей других девушек записываться добровольцами.
В этот вечер Рилла чувствовала себя усталой и замерзшей, так что она с радостью юркнула в свою теплую постель и уютно устроилась под одеялами, хотя, как обычно, с грустью задумалась, каково приходится сейчас Джему и Джерри. Она как раз начала согреваться и засыпать, когда Джимс неожиданно заплакал… и продолжал плакать… Рилла свернулась в постели клубочком, твердо решив, что даст ему пореветь. В свое оправдание она могла сослаться на Моргана. Джимсу было тепло, удобно… плакал он не от боли… и его животик был настолько полон, насколько это было полезно для его здоровья. В таких обстоятельствах суетиться вокруг него было бы простым потаканием его капризам, а потакать им она не собиралась. Он может плакать, пока не устанет и не заснет снова.