Архивы Страшного суда - Ефимов Игорь Маркович 5 стр.


— Вы собираете деньги на исследования, мистер… э-э… Цимкин?

— Цимкер, мистер Силлерс, Аарон Цимкер. Нет, не собираем. Скорее раздаем. Порой, я бы даже сказал, разбрасываем. Если у человека есть научные идеи, он может обратиться в Фонд за помощью. Иногда Фонд, наоборот, сам предлагает финансировать какой-то многообещающий проект. Если, конечно, человек еще не устроен прочно в каком-то университете, не имеет собственных планов. Насколько мне известно, вы сейчас как бы в вынужденном отпуске?

— Если вы про то, что меня вышибли из эдинбургской богадельни, — то да. Один приятель здесь, в Вене, обещал мне кое-что устроить, да вот куда-то запропастился. На вокзал не пришел, телефон молчит. А вы-то как меня нашли?

— Фонд следит за научной литературой, за публикациями, за разработкой новых направлений, за конференциями, даже за поездками талантливых ученых.

— Слушайте, кончайте вы это.

— Что именно?

— Да вот «талантливых» и прочую волынку. Не издеваться же вы сюда притащились. Давайте про дело. Вы нанимаете куда-нибудь? Ищете рабочую скотинку подешевле? Готов хоть пробирки мыть. Только мне надо сначала выбить разрешение на работу. А это тут не просто.

— Как вы думаете, сколько бы вам понадобилось денег на разработку того, чем вы начали заниматься в Эдинбурге? Если бы явился богатый дядюшка и сказал: «Ну, Чарльз, на дело твое готов пожертвовать — проси, не стесняйся». Что бы вы ему ответили?

— Что стесняться не собираюсь. Потому что богатые дядюшки богатеют только за счет выжимания соков из бедных племянников. Это им надо нас стесняться.

— А-а, ну тогда, с такими взглядами, вы просто слишком рано вышли из поезда. Вам бы следовало проехать еще километров пятьдесят — до самой границы. Вот там бы ваше сердце порадовалось, вот вы бы полюбовались, как чудно победившие племянники распоряжаются богатством перерезанных дядюшек. Ювелирная работа! Столбы — как колонны. Проволока между ними натянута идеально — как в раскрытом рояле. И на каждой струне — колючки, колючки. Какие-то еще маленькие проволочки накручены: желтые, красные, синие. Где сигнализация, где электроника, где ток высокого напряжения, где стреляющие механизмы. И так — на десятки километров. С одной-единственной целью: не допустить несчастья, не позволить заблудшей овце сбежать по недомыслию из пролетарского рая. Однажды рано утром я видел, как с этой стороны подбежал к проволоке заяц и не смог пробраться. Зачем-то, видимо, ему очень надо было на ту сторону, а не смог. Так и ускакал обратно.

— Про зайца вы выдумали.

— Клянусь! Видел. Но вас пусть это не беспокоит. Вам откроют узкие воротца и пропустят внутрь с удовольствием — только попроситесь. Обратно, правда, не поручусь. Разве что как Освальда: баловаться здесь снайперской винтовочкой. Впрочем, вам, кажется, привычнее яды.

— Слушайте, зря вы раскипятились. Я не красный и ничего такого. Просто очень много дерьма развелось, и все оно — на поверхности. Там еще хуже, чем здесь. Я знаю.

— Что вы знаете, всезнайки с дипломами?! Что? — завопил вдруг Цимкер. — Только то, что вам подсовывают под нос ваши газеты и телевизоры. Что во Вьетнаме был напалм, в Камбодже — бомбы, а в Иране полиция шаха пытала арестованных. И вы поднимаете тогда вселенский хай и добиваетесь своего — прекратить! Янки гоу хом! А все, что вам нужно, — это чтобы не было на экране израненного ребенка крупным планом, чтобы ваше сострадательное сердце не обливалось кровью. А уж там сколько сотен тысяч тех же вьетнамцев пошло ко дну, пытаясь бежать от победивших племянников, и сколько детских ртов захлебнется океанской водой — это вас не касается. Потому что этого вам крупным планом не покажут. И сколько бы миллионов ни было забито потом в Камбодже прикладами, уморено голодом и сколько бы народу ни послал на расстрел какой-нибудь аятолла, — ваших газетчиков при этом не будет, телекамеры туда не доберутся. Где же они все теперь? Они все теперь толпятся там, куда их еще пускают. Например, в Иерусалиме. Вот где еще можно поживиться остренькими новостями, вот откуда хорошо давить на сострадательные заячьи сердчишки, вот где благородный гнев…

Он вдруг замолчал и, тяжело дыша, откинулся на спинку стула. Ну действительно, чего он так завелся? Была какая-то фальшь — не в том,

Отмахивающийся Цимкер был уже у дверей, когда Силлерс — улыбка до ушей, десны торчат, пальцы запущены во взъерошенные волосы — крикнул ему с кровати:

— Сейчас я вас добью, уважаемый Циммерман-кер! Мне понадобится женщина.

— Надеюсь, не для опытов?

— Мне понадобится совершенно особенная, единственная в своем роде

«Лейда, прости, я снова приходил вчера и снова торчал в палисаднике, и теперь уже ясно, что я ничего не смогу с собой поделать, что конца этому не будет. Четыре года жизни в разводе сделали то, чего не могли сделать семь лет брака: сердце помнит только тебя, болит только о тебе, до сих пор пустует. Бывают иногда целые недели, особенно в плавании, когда мне начинает казаться, что все прошло, затянулось. Но уж когда это накатывает с такой силой, как вчера, не прийти, не взглянуть на тебя, не постоять хотя бы под окнами — просто не могу. И это в сорок-то лет! Как какой-нибудь юнга-салажонок.

Я ни в чем тебя не упрекаю, ни о чем не прошу, я знаю, что ничего переделать нельзя, ты была кругом права: дети, их испуг, безобразные сцены и драки, которые я устраивал у них на глазах. И нет смысла говорить, что я исправился, что все пойдет по-другому. Ты давала мне шанс доказать это много раз, терпела до последней возможности. И это при том, что сама-то, кажется, не знаешь, при всех своих медицинских дипломах, что это за болезнь такая — ревность. А раз сама не болела (может быть, этот холод, который в тебе всегда остается, никогда не оттаивает до конца, тебя защищает), значит, не можешь представить, как все в глазах делается бело, а в душе и в руках только одно: сокрушить, смять, сделать что-нибудь, чтобы

1

Она прикрыла глаза, откинулась на подушке. Гуд в ногах постепенно утихал, замерзшие ступни снова обретали чувствительность. Две операции за ночную смену — это было бы нормально, но грузчик, которому расплющило ступню в порту (видимо, из бичей, неувертливый), очень тяжело перенес наркоз, и ей пришлось дежурить около него до утра. И потом еще в трамвае продремала свою остановку и бежала чуть не лишний километр назад под январским ветром. А теперь еще очередное послание от Эмиля.

Из кухни долетел посвист чайника, звякнула кастрюлька. Она спустила ноги, подцепила носками шлепанцы — один, другой, — затянула халат. По дороге к дверям машинально глянула в зеркало, и то, что там отразилось, привычно скользнуло в сознании на чашку невидимых весов, перевесило, заставило вернуться назад, пустить в дело тон, тени, пудру, помаду. Лицо начало постепенно приобретать живые черты, проступать сквозь утреннюю отупелость все ярче, как фотоотпечаток под рябью проявителя, но в это время глаз, выглянувший из-под кисточки, встретился с глазом в зеркале, и так они глянули друг на друга, что какие-то другие весы, отведенные для самоиронии и стыда, тоже заколебались, пришли в движение («как старая кляча при звуке полковой трубы… привычный галоп кокетства…» — и перед кем!), и все это беспорядочное движение и качание весов закончилось нелепым приговором, по которому одно веко оказалось тут же выкрашено голубым, другое — зеленым, тон положен только на левую щеку, помада — только на нижнюю губу, а ресничный карандаш использован для намалевания вульгарной мушки на подбородке. В таком виде она и вышла на кухню.

Илья уже доедал яичницу, оперев раскрытую географию на обломок батона. Не поднимая глаз, он потерся щекой и губами о легшую ему на плечо руку, оставил на ней полоску теплого желтка.

— Олю разбудил?

— Угу.

— Где она?

— Что?

— Где Оля?

— В ванной, наверно.

— Вчера вечером никто мне не звонил?

— Когда?

— Вечером, говорю. Когда я ушла на работу.

— Не знаю… Кажется, нет…

Она выхватила у него учебник, захлопнула, сунула в стоявший на полу портфель.

— Мама!

Он ринулся вслед за книгой, вцепился в ручку, но она вышибла портфель ударом ноги, они оба ринулись за ним в угол, как регбисты, стали вырывать друг у друга. Только тут он поднял глаза на нее — остолбенел, разжал пальцы, стал тихо смеяться.

— За что ты себя так?

— Небольшая клоунада. Цирковой утренник для детей.

— Отдай географию. Меня Ариадна точно вызовет сегодня.

— Не отдам. Все равно уже не надышишься. Говори со мной.

— О чем?

— О чем хочешь. Где был за эту неделю. Кого видел, с кем говорил. С кем дрался, с кем целовался.

— Чего уж за неделю? Может, сразу за весь месяц, что ты домой только поспать приходила?

— Расскажи про эту… про Говорову твою…

— Опоздала. Больше не моя.

— Изменила?

— Наоборот. Так висла, что осточертела.

— И кто теперь?

— Мама!

— А что? Что я такого сказала?

— Ничего.

— Нет уж, объясни.

— Ты… ты что — хочешь меня… Ты со мной как с надоевшим журнальчиком, да? Хочешь перелистать раз в месяц за завтраком? За пятнадцать минут? Проглядеть картинки, оглавление и зашвырнуть на полку, не читая? И не вспоминать до следующего номера?

— А ты думаешь, ты кто уже? Роман? Бестселлер?

— Я — собрание сочинений.

— Наглец.

— И все тома — с неразрезанными страницами.

— Скорее со склеившимися. Тебя на нормальный разговор раскачать — знаешь, сколько часов нужно?

— А когда ты в последний раз пыталась? Ну вспомни, вспомни!

— Ты знаешь — у меня совместительство. Почти все вечера заняты. Деньги надо зарабатывать.

— И сегодня уйдешь?

— Угу.

— Опять в лабораторию?

— Вроде того.

— Не верю я тебе.

— В общем, вечером меня не будет.

— А я куда? Читать нечего. В кино ничего не идет. И ходить ни к кому неохота. Ну почему, почему тебе надо пропадать каждый вечер? Тебе тошно дома? С нами тебе тошно, да? И за все каникулы ты была дома только один день — из-за бабкиного приступа. А я, дурак, в Ленинград даже не поехал. Отец давно звал, а ты…

Назад Дальше