Всем бы хорош был новый закон, но, как понял его автор несколько позднее, в нем было одно уязвимое место. Ведь было ясно, что многие богатые фермеры постараются уклониться от крайне невыгодной сдачи зерна по государственной цене. Как быть в подобном случае? Казалось, декрет это предусматривал. Виновный в нарушении закона облагался штрафом, равным стоимости зерна, подлежавшего реквизиции. Но к чему этот штраф сводился? Ведь он же уплачивался ассигнациями, а ассигнации упали до 30 процентов своей нарицательной стоимости! Ясно, что богатый культиватор предпочитал уплатить штраф, нежели сдавать зерно.
Стало быть, требовались какие-то иные формы воздействия.
Но прежде чем Сен-Жюст окончательно придет к подобному решению, он должен будет окончательно отказаться от мысли о немедленном введении в жизнь демократической конституции, за которую только что проголосовал французский народ.
Да, именно сейчас были объявлены полные итоги плебисцита по вопросу принятия конституции 1793 года. Конституционный акт, утвержденный Конвентом 24 июня, был одобрен 1800 тысячами голосов против неполных 17 тысяч, причем более 100 тысяч голосовавших приняли конституцию с небольшими поправками.
Эти результаты были торжественно объявлены 10 августа 1793 года, в день праздника Единства и Неделимости республики.
Праздник был подготовлен вездесущим Давидом. Как и на дни Федерации 1790–1791 годов, в Париж съехались посланцы со всех концов страны. Но, в отличие от первых празднеств революции, зритель не видел ни шитых золотом камзолов, ни мундиров с витыми позументами, ни киверов с пышными султанами, ни штыков, готовых опуститься наперевес. Главной эмблемой торжества был «священный ковчег» с текстом конституции — особый сундук из ценных пород дерева; его несли несколько человек, высоко подняв над процессией.
Праздник начался с восходом солнца на развалинах Бастилии и окончился вечером на Марсовом поле.
Героем торжества был «создатель конституции» Эро де Сешель. Ради такого случая его избрали председателем Конвента. На всех этапах праздника он руководил церемонией, произносил речи, вел за собой колонны участников. Стройный, красивый, изысканно одетый, он расточал улыбки хорошеньким женщинам и целовал актрис, изображавших героинь 5 октября.[16]
— Ты только посмотри на него, — заметил Робеспьер своему другу. — «Красавчик» парит на крыльях и воображает себя подлинным античным героем!
— Недолго осталось красоваться этому развратнику, — мрачно ответил Сен-Жюст. — А вот почему он считается «творцом конституции», этого я понять не могу. Неужели только потому, что так радикально изуродовал твой и мой труд?
Робеспьер пожал плечами и ничего не ответил.
— Впрочем, — продолжал Сен-Жюст, — теперь уже ясно, что конституция, какой бы она ни была, не станет действующим документом. Только враг или идиот рискнул бы сейчас пустить ее в ход. Я полагаю, что она так и останется в этом «священном ковчеге».
Робеспьер молчал.
Как ни затягивали и ни прерывали внешние обстоятельства личных дел славного Филиппа Леба, его роман все-таки завершился наилучшим из всех возможных концов.
26 августа, вернувшись с Северного фронта, где он был в трехнедельной миссии, Филипп вступил в брак с Элизабет Дюпле. Венчание проходило в ратуше, свидетелями были Максимильен Робеспьер и дядя Жан Вожуа. Свадьбу отпраздновали в кругу близких, в гостиной дома Дюпле. Новобрачная раскраснелась и все время хохотала, лишь изредка поглядывая на предмет былых мечтаний; Сен-Жюст в этих случаях томно вздыхал. А вообще было весело и на короткое время даже забылось, что есть Комитет, Конвент, война и прочее…
Молодые обосновались было на улице Аркад, но вскоре перебрались поближе к родительскому дому, на улицу Люксанбур. Леба, боготворивший жену, простодушно говорил Сен-Жюсту:
— Ты наш ближайший друг, и она так любит тебя! Понимаю, ты безумно занят, и все же не сочти за труд, приходи почаще…
11
Личными обстоятельствами закончился для него хлопотливый август, личными же обстоятельствами начался бурный сентябрь. В самом начале месяца он получил письмо от блеранкурского друга. Письмо Тюилье содержало много подробностей, не волновавших Антуана. Но в самом конце была приписка:
«…Я получил известие о жене Торена; тебя все еще считают ее похитителем. Она живет в отеле „Тюильри“, против Якобинского клуба, на улице Сент-Оноре. Необходимо сделать все возможное, чтобы опровергнуть клевету, которой заставили поверить порядочных людей, и восстановить уважение и почет, которыми ты всегда пользовался. Ты не представляешь, насколько это заслуживает внимания. Прощай, мой друг, сейчас отходит почта; сделай ради моего покоя то, что обещал.
Преданный тебе на всю жизнь твой Тюилье».
Итак, Тереза Торен здесь, в Париже, совсем рядом…
Сен-Жюст почувствовал, как кровь прилила к его щекам.
Неужели ему никогда не вырваться из этого порочного круга? Он боролся с собой и победил, выбросил ее из мыслей и сердца. Уже несколько месяцев он не вспоминает о ней. Он заковал себя в броню своего дела, своего долга перед родиной. И вот снова… Зачем прибыла сюда? Неужели только для того, чтобы встретиться с ним, с Сен-Жюстом?.. А этот-то, нечего сказать, хорош… Бесценный друг, честнейший Яго… Что это, неразумие или двуличие? Но он же неглуп, этот «преданный на всю жизнь». Зачем он остерегает и дразнит? Зачем дает ее адрес?..
Антуан бросил письмо, упал на постель и отвернулся к стене.
Будь что будет. А милого Тюилье он вызовет к себе: хватит ему коснеть в глуши и сочинять небылицы. Пускай-ка потрудится на пользу общего дела.
Два следующих утра он вел себя словно лунатик: вместо того чтобы идти в Конвент, бродил по улице Сент-Оноре, около дома Дюпле и Якобинского клуба… Вот и сегодня остановился лишь после того, как увидел на противоположной стороне надпись: Отель «Тюильри».
Гостиница как гостиница: серая, грязная, с пыльными окнами.
Чего ждал он? Наверное, что она выйдет и он увидит ее. Зачем? — он вряд ли мог ответить. Он просто ждал. Но среди выходящих ее не было. Он так и не увидел ее.
…Антуан вдруг почувствовал, что его толкают. И вот толпа, с криком и руганью заполнившая улицу, увлекла его с собой. Толпа неслась к Конвенту. Он сразу понял, что происходит: ведь было 5 сентября!..
Все началось накануне. Народное недовольство, зревшее в июле — августе, наконец прорвалось. 4 сентября с раннего утра на улицах стали появляться толпы рабочих — плотников, каменщиков, слесарей. Люди шли к ратуше с криками: «Хлеба, хлеба!..»
Прокурор Коммуны Шометт и мэр Паш, как могли, успокаивали народ. Заместитель прокурора Эбер посоветовал санкюлотам завтра утром отправиться в Конвент. Он сказал:
— Пусть народ окружит Конвент, как уже делалось десятого августа, второго сентября и тридцать первого мая, и не оставляет этого поста до тех пор, пока народные представители не примут мер общественного спасения.
И вот сегодня, 5 сентября, парижане последовали этому совету.
Когда толпа, сопровождавшая мэра и прокурора Коммуны, подступила к Конвенту, было около часа дня. Сен-Жюст вошел в зал заседаний и занял свое место. Председательствовал Робеспьер. Антуан обратил внимание на необычную бледность лица друга.
Депутат Купе заканчивал речь, в которой рекомендовал ввести в столице хлебные карточки. В это время к решетке подошла депутация Коммуны. Слово взял Шометт.
— Европейские тираны, — сказал он, — хотят уничтожить французский народ голодом: они мечтают заставить наших граждан променять суверенитет на краюху хлеба. Но народ никогда не сделает этого!
— Нет, нет, никогда! — полетело со всех сторон.
«Ловкий ход, — подумал Сен-Жюст. — Это сказано для успокоения Конвента, а потом, вне сомнения, будет совсем другое».
— Класс, преступный, как и дворянство, — продолжал Шометт, — овладел припасами. Вы нанесли ему удар, но лишь оглушили его…
«Так и есть, вот появились и „класс“, и „удар“. Дальше пойдет еще сильнее».
— Довольно щадить изменников! — повысил голос Шометт. — Пришел день суда и гнева. Пусть формируется Революционная армия, пусть она пройдет по департаментам, пусть за ней шествует грозный трибунал и орудие, одним ударом пресекающее заговоры!
Пока прокурор говорил, манифестанты стали проникать в зал. В руках у них были транспаранты с революционными лозунгами. Занимая свободные места, санкюлоты овладели партером. Вошла депутация якобинцев. Ее оратор потребовал суда над изменниками.
— Поставьте террор в порядок дня! — закончил он. — Будем на страже революции, ибо контрреволюция царит в стане наших врагов!
Сен-Жюст видел, что Робеспьер нервно ерзает; казалось, председательские обязанности в этот день крайне тяготили его. Теперь он поднялся и проговорил:
— Враги народа давно провоцируют его месть. Народ на страже, враги его погибнут. Мы озабочены бедствиями народа. Пусть же благонамеренные граждане теснее сплотятся вокруг Конвента!..
На смену Робеспьеру спешит Дантон.
— Когда народ требует, — гремит его голос, — надо применять те методы, что он выдвигает, как диктует гений свободы!
Гром аплодисментов отвечает оратору. Слышатся крики:
— Слава Дантону! Да здравствует республика!
— Нужно довести революцию до конца! — продолжает Дантон. — Пусть не пугают вас попытки контрреволюционеров поднять мятеж в Париже. Конечно, они стремятся погасить очаг свободы; но патриоты, сотни раз устрашавшие врагов, живы и готовы ринуться в бой. Умейте управлять ими, и они снова разрушат козни!..
«Вот это прием! — подумал Сен-Жюст. — Демагог вроде бы выручает Робеспьера и тут же низвергает его; показав, что проект восстания — дело рук контрреволюционеров, он стремится вырвать санкюлотов из-под влияния Эбера и Шометта и сам стать во главе их, чтобы закончить революцию по своему вкусу! И большинство депутатов его понимает. А вот понял ли Робеспьер?..»
Робеспьер как будто тоже понял. Он передал место председателю Тюрио, а сам поспешно вышел из зала.
Сен-Жюст решил дождаться результатов. Его внимание привлек худощавый бледнолицый человек, несколько раз очень резко выступавший и теперь, словно аккомпанируя ораторам, громко повторявший одно слово: «Действовать, действовать, действовать…» Сен-Жюст едва знал этого депутата, но вспомнил его необычное имя: Бийо-Варенн.
Между тем Барер подвел итоги:
— Поставим террор в порядок дня… Роялисты хотят крови — дадим им кровь заговорщиков, разных бриссо, роланов, марий-антуанетт… Они хотят сокрушить конституцию — конституция низринет их!.. Они хотят погубить Гору — Гора их раздавит!..
«Ну и ну, — подумал Сен-Жюст, — поверил бы кто три месяца назад, что ты будешь так говорить?..»
Все было ясно. Он отправился искать Неподкупного.
Неподкупный пребывал в глубокой задумчивости и, казалось, не заметил его прихода.
— Ты почему умчался? — спросил Антуан.
— Мы попадаем в объятия контрреволюции, — мрачно изрек Робеспьер. — Я с величайшим трудом сокрушил этих «бешеных», но им на смену грядет новое пополнение выкормышей Коммуны…
— Они выступают от лица голодающего народа, да еще пытаются смягчить положение, сводя все к чисто политическим мерам.
— Не спорю, народ голодает, но это используют интриганы…
— Так будет всегда, пока народ остается голодным.
— Нужна единая воля, — помолчав, сказал Робеспьер.
Сен-Жюст рассмеялся.
— А, наконец-то и ты пришел к этому выводу… Браво, лучше поздно, чем никогда… Но что же будет в этом случае с демократической конституцией, блага которой ты недавно расписал мне столь яркими красками?..
Робеспьер ничего не ответил.
— Нужна единая воля, — повторил Сен-Жюст. — Это ты точно сформулировал. Но заметил, что это понял и Дантон?
— Дантон хорошо говорил сегодня.
— Уж куда лучше. Да только это была ловушка, расставленная всем честным патриотам. Дантон громыхал о народе и революции, но делал это, как всегда, из эгоистических соображений.
— Ты преувеличиваешь.
— Отнюдь. Вспомни, как вел он себя во главе «комитета общественной погибели». Дантон — приспособленец, играющий и нашим и вашим. Но теперь он понял: если сегодня не окажется на самом верху, то завтра его дело дрянь, совсем дрянь. И вот он старается изо всех сил, твой растленный Дантон.
— Ну, это уж ты хватил.
— Не притворяйся простаком: ты все видишь не хуже меня.
Робеспьер с удивлением посмотрел на друга: в таком тоне Антуан никогда с ним не говорил. Он хотел было возмутиться и дать наглецу взбучку, но сказал только:
— Какой же ты злой сегодня, Флорель.
— А я всегда злой, Максимильен. Всегда, когда речь идет о борьбе с врагом. Я не переношу лицемерия, и если люблю, то люблю по-настоящему, а если бью, то бью без фраз и насмерть.
— Раньше ты был иным, мой друг.
— Раньше? Возможно. Да, я был иным тогда. Но привело ли это к добру?
— И все же, милый Флорель, как бы ты ни грубил мне сегодня, кое-чему у меня ты научился. Если раньше ты говорил: «Надо дерзать», то теперь утверждаешь: «Дерзать в сочетании с мудростью». Смею спросить, откуда ты взял эту «мудрость»?..
На этот раз промолчал Сен-Жюст.
— Однако, — вдруг встрепенулся Робеспьер, — надо на что-то решаться. Нужны контрмеры, иначе все кончится плохо.
— Единственная контрмера, — сухо сказал Сен-Жюст, — убедить Комитет в необходимости принять народную программу. Ты думаешь, нас провоцируют? Так выбьем почву из-под ног провокаторов: возьмем в руки полноту власти. Пока не кончилась революция, правительство должно быть революционным; ни о какой конституции не может быть и речи. Мы вернемся к ней, когда кончится война. Но до этого надо дожить. И вот чтобы дожить, мы должны сейчас стать беспощадными. Это понял даже Барер. Нужна лишь инициатива, и Дантон попытался ее проявить. Но мы предупредим Дантона.
Робеспьер продолжал смотреть на него с удивлением. Долго молчал. Потом спросил сочувственным тоном:
— Флорель, тебе очень плохо?
— Что? — не понял Сен-Жюст.
— Я спрашиваю, у тебя большие личные неприятности?
— Почему ты так думаешь? — вспыхнул Сен-Жюст.
— Потому, что знаю тебя, — ответил Робеспьер. — Впрочем, я не намерен расспрашивать о чем бы то ни было…
Позже, раздумывая над этим разговором, Сен-Жюст еще раз удивился проницательности Робеспьера, его умению проникать в душу собеседника. Да, он понял состояние Антуана, его глубокий внутренний разлад, связанный с письмом Тюилье. И все же Неподкупный был не прав. Личные переживания Сен-Жюста, сколь бы глубоки они ни были, не имели ни малейшего влияния на его политические идеи. Его решения как политика и государственного деятеля складывались исподволь, в результате многомесячного хода событий и были связаны с обстоятельствами, важными не для его персоны, а для народа и страны, — соизмеримости здесь быть не могло.
Но почему же тогда именно в эти сентябрьские дни так вдруг ослабела видимая деятельность Сен-Жюста? Почему он, до этого дни и ночи просиживавший за работой, теперь стал редким гостем в Комитете общественного спасения? Только ли потому, что его замещали Карно и Приер, взявшие на себя основное бремя Военной секции?..
Он мог ответить, что был занят обдумыванием общего положения и не оставалось времени для остального.
Может быть, и так. Но исчерпывал ли подобный ответ суть дела? Не было ли здесь еще чего-то личного, не связанного с высокими материями большой политики?..
Нет, он не ходил больше к отелю «Тюильри» и не приглядывался к входившим и выходившим. Этого не было; он снова сумел взять себя в руки и пригасить пламя, неожиданно вспыхнувшее в груди. Но уж если говорить честно, причиной этого было не только его благоразумие. Просто против яда нашлось противоядие, и противоядие достаточно сильное.