Правда, внутренность этого кабинета была не швейцарской. Газеты, книги заваливали стол. Пепельница переполнена окурками. В беспорядке лежали исписанные бисером листы рукописей, гранки «Революционной России». Над столом висел портрет Михайловского, с автографом.
Такую комнату можно было встретить и в Москве. Разве только особенностью ее было то, что прямо к портрету Михайловского прислонялись шесть удочек с закрученными лесками и красными поплавками.
Ежедневно после работы Виктор Михайлович удил окуней в Лемане. Клёв был хороший. Окуни радовали, что хоть они были такими же, как родные, тамбовские.
Когда Савинков вошел в комнату Чернова, за письменным столом сидел тот ширококостный человек, косматый, рыжий с косящим глазом, которого у Гоца он принял за врача. Но Савинков не успел сейчас сразу рассмотреть Чернова. Рядом сидел человек, привлекший всё его внимание.
Человек был грандиозен, толст, с одутловатым желтым лицом, и темными маслинами выпуклых глаз. Череп кверху был сужен, лоб низкий. Глаза смотрели исподлобья. Над вывороченными, жирными губами расплющивался нос. Человек был уродлив, хорошо одет, по виду неинтеллигентен. Походил на купца. Но от безобразной, развалившейся в кресле фигуры веяло необыкновенным спокойствием и хладнокровием.
– А, здравствуйте, здравствуйте, молодой человек, – быстренько проговорил Чернов, вставая навстречу, и великорусские глаза его скосились, не глядя на Савинкова. Рука, пожавшая руку Савинкова, была квадратна, короткопала.
– Михаил говорил о вас, говорил. Знакомьтесь. Жирно развалившийся человек, не поднимаясь и не называя себя, подал в контраст с Черновым длинную руку с дамской ладонью. «Урод», пронеслось у Савинкова.
Савинков сел, им овладела неловкость, увеличившаяся тем, что, взглянув на толстого, он поймал каменный исподлобья взгляд, животом дышавшего человека.
– Что, Иван, на товарища так уставился, – захохотал Чернов. – На что Касьян взглянет, всё вянет. Видишь, молодой человек смущается.
– Почему смущаюсь? Я вовсе не смущаюсь, – проговорил Савинков.
– Я пойду, Виктор, – сказал вдруг, поднимаясь, толстый. И, не глядя на Савинкова, пошел к двери.
– Что ж ты, пообедали б, ухой из окуньков накормил, не хочешь, пади в дорогую ресторацию с вином идешь? – похлопывая толстого по свисающим предплечьям говорил Чернов.
Савинков увидел, у толстого не по корпусу тонки ноги, всей необычайной грузностью он жиблется на тонких ногах.
– Ну, вот, – затворяя дверь, произнес Чернов. – Говорил Михаил о вас и я с вами потолковать хочу, дело то наше общее, артельное. Один горюет, артель воюет. Ну, вот, стало быть хотите работать у нас, в терроре, хорошее дело, молодой человек, хорошее, только надо уяснить себе какова эта работа. – Чернов распластал на столе большие руки и заговорил.
– Да, террор дело святое, кормилец, святое, товарищи работающие в нем отдают себя всецело. Учтите, молодой человек, духовные и телесные силы, кроме того подготовьтесь теоретически. Надо знать, что террор бывает троякий, во-первых, эксцитативный, во-вторых, дезорганизующий и в-третьих, агитационный. Если с одной стороны наша партия признает необходимым и святым все три вида террора, то всё же нельзя конечно понимать идею террора упрощенно.
В эту минуту вошла женщина с приятными чертами лица, несшая в руках салатник.
6
На Монбланской набережной в кафе «Националь» играл оркестр. Черными фрачными фалдами трепыхали лакеи. Веранда выходила на Женевское озеро. За озером виднелись далекие горы.
По озеру скользили яхты, лодки, пароходы. С озера тянул сыроватый ветер. За столиками, у перил пили какие-то напитки две мощеобразные англичанки. Были тут и французский писатель, и румынский министр, и два прусских офицера в штатском.
В сумерках и Азеф смотрел на играющую огнями воду. Он ни от кого не отличался, походя на директора какого-нибудь концерна. На безымянном пальце у него бриллиант. В белом костюме рядом с ним сидел элегантный молодой человек, по виду могший быть секретарем директора концерна.
Несколько наперев жирной грудью на стол, Азеф проговорил тихим рокотом:
– Вам скоро надо ехать в Россию. Ставим крупное дело. Послезавтра выедете в Германию, поживите, выверите, нет ли слежки. Если будете чисты, проедете в Берлин, а там, в воскресенье встретимся в 12 дня в кафе Бауер на Унтер ден Линден.
Англичанки чему-то смеялись. Толстый француз с тонкокурчавыми волосами читал «Матэн». Возле него мальчик с бледным личиком ел пирожное. Рыдала скрипка и в такт танцам Брамса в оркестре качался первый скрипач.
– Прекрасно, но если я иду на дело, не находите ли вы, что мне надо знать несколько побольше, чем то, что вы сейчас сказали, – отпивая вино, проговорил Савинков.
– Если будете убивать, то не неизвестного, а определенное лицо, – лениво проговорил Азеф. В Берлине дам указания, явки, всё узнаете, – прогнусавил он, скучно осматривая террасу.
По террасе шла женщина, смуглая, черные волосы лежали взбитым валом, она походила на креолку.
– Не плоха? – улыбнулся в бокал Азеф. Эфиопские, мясистые губы расплылись в непонятное с первого взгляда.
– Вы женаты? Где ваша жена?
– В Петербурге.
– Скверно. За ней могут следить. Вы ей писали?
– Нет.
– Не пишите. Наверняка следят. Где она живет?
– На Среднем. А вы женаты, Иван Николаевич?
– Моя жена в Швейцарии, – нехотя ответил Азеф.
– Сегодня утром, – заговорил он. – Брешковская говорила, что какой-то Каляев приедет к воскресенью в Берлин. Я с ним должен увидеться. Вы его знаете?
– Это мой друг.
– Вы думаете, он подходящ для нашей работы?
– Безусловно. Он едет только для этого. Берите его обязательно, Иван Николаевич.
– Я беру только того, кого считаю сам нужным взять. Азеф помолчал. И вдруг улыбнулся засветившимися глазами, отчего всё его лицо приняло ласковое, почти нежное выражение.
Когда они шли по веранде, на них обращали внимание. В их фигурах был контраст. Савинков много ниже, худ, барствен. Азеф толст, неуклюж, колоссален, дышал животом.
7
– Хороший вечер, – проговорил Азеф. Савинкову показалось, что выйдя из кафе, Иван Николаевич стал проще и доступнее.
– Если с вами пошли по одной дорожке, а может еще и висеть вместе придется, – гнусаво говорил Азеф, – надо хоть поближе познакомиться. Вы ведь из дворян?
– Дворянин. А что?
– Я еврей, – улыбнувшись, сказал Азеф, – две больших разницы. Вы учились, кажется, в Варшаве? Ваш отец мировой судья?
– Откуда вы знаете?
– Гоц говорил. Только не понимаю, зачем вы пошли в революцию? Жили не нуждаясь. Могли служить. Зачем вам это?
– То есть что?
– Революция.
Савинков коротко рассмеялся.
– А декабристы, Иван Николаевич? Бакунин? Ну, а Гоц? Он же ведь богатый? Вы странного мнения о революционерах.
– Исключения, – бормотнул Азеф.
– Ну, а зачем же вы в революции? Вы инженер? Азеф мельком глянул на Савинкова.
– Я другое дело. Я местечковый еврей, не мне, так кому ж и делать революцию. Я от царского правительства видел много слез.
– И я видел.
– Что значит, вы видели? Видели одно, вы чужое видели. Я свое видел, это совсем другое. – Ну, да ладно. Мне пора. Стало быть не забудьте в воскресенье в 12 в кафе Бауер. – Простившись, Азеф повернул в обратную сторону.
Над Женевским озером, в тучах, выплыл матовый полулунок. Азеф не видел его. Он шел тяжело раскачиваясь. Возле знакомого кафе, на рю Жан-Жак Руссо, Азеф стал оглядываться по сторонам, ища женщину.
8
– Как рад, что зашли, – приподнялся в кресле Гоц. – Я назначил? Позабыл. Так устал, было собрание, но ничего, потолкуем.
Гоц был еще мертвенней и бледней.
– Вы были у Виктора и Ивана? Они говорили. На товарищей вы произвели прекрасное впечатление. Иван Николаевич берет вас к себе. Он разбирается. Он большая величина. Вам надо будет всецело подчиняться ему, без дисциплины дело террора гроша ломаного не стоит… Да, Иван Николаевич о вас очень хорошо отозвался. Стало быть завтра поедете. Кроме вас едут еще два товарища. Паспорта, явки, деньги, всё у Ивана Николаевича. В организационные планы и технику мы не входим.
Глядя на Гоца, Савинков думал:, «нежилец, жаль».
– Ну, о делах вот собственно всё. Ваше желание исполняется, идете… – Гоц оборвал, любовно глядя на Савинкова: – молодого, перенесшего тюрьму, крепость, ссылку, теперь идущего на смерть.
– Вы знаете на кого?
– Предполагаю.
– На Плеве, – тихо сказал Гоц. – Вы понимаете насколько это необходимо, насколько ответственно? Ведь он нам бросил вызов, заковывает Россию в кандалы.
– Я считаю за величайшую честь, что выхожу именно на него.
– Может быть мы и не увидимся больше. Давайте останемся друзьями, вы можете сделать многое: вы смелы, образованы, талантливы, берегите себя, Борис Викторович. Скажите, вы ведь пишете? Вашу статью в № 6 «Рабочего дела» Ленин страшно расхвалил в «Искре». Знаете? Но статьи – одно. А у вас беллетристический вид. Скажите, не пробовали?
– Пробовал, – сказал Савинков. – Вот недавно написал.
– Что?
– Рассказ.
– О чем? Расскажите, это интересно! – заволновался Гоц.
– Выдумка из французской революции. Называется «Тоска по смерти».
– По смерти? – переспросил Гоц. – Тоска? Не понимаю. Расскажите.
– Сюжет простой, Михаил Рафаилович. В Париже 93-го года живет девушка, дочь суконщика. Отец ее влиятельный член монтаньяров, партия идет к власти, семья живет в достатке. Жанна весела, спокойна. Но вдруг однажды она подходит к окну и бросается в него. Все в отчаяньи, не понимают причины самоубийства. Разбившуюся Жанну вносят в дом. Возле нее рыдает мать. Все спрашивают Жанну о причине, но Жанна на всё отвечает «я не знаю». А через несколько минут умирает и шепчет «я счастлива».
Гоц забеспокоился.
– Всё? – сказал он.
– Всё.
– Только и всего? Так и умерла? С бухты барахты бултыхнулась в окно? Неизвестно почему?
– Рассказ называется «Тоска по смерти».
– Я понимаю, – загорячился Гоц. – Но это же упадочничество! Здоровая девушка бросается в окно и говорит, что она счастлива.
– Может быть она была нездорова? – улыбнулся Савинков.
– Ну, конечно, же! Она у вас психопатка! Очень плохой сюжет. И как вы до этого додумались? Не знаю, может вы хорошо написали, но выдумали очень плохо. И зачем это вам, революционеру?
Гоц помолчал.
– Идете на такое дело и вдруг такое настроение. Что это с вами? У вас действительно такое настроение?
– Нисколько.
– Как же это могло взбрести?.. Знаете что, Борис Викторович, – помолчав, сказал Гоц, – говорят, у надломленных скрипок хороший звук. Это наверное верно. Но звучать одно, а дело делать – другое, – вздохнул Гоц. Я вас так и буду звать: надломленная скрипка Страдивариуса! А? А стихи вы пишете?
– Пишу.
– Прочтите что нибудь.
«Гильотина – жизнь моя!
Не боюсь я гильотины!
Я смеюсь над палачом,
Над его большим ножом!»
– Вот это прекрасно, вот это талантливо! – радостно говорил Гоц. – Ну, идите, дорогой мой, – приподнялся он. – Увидимся ли только? Дай бы Бог.