20
Однако вскоре и с этой старой скворечней случилась беда.
В ту весну в дубовых рощах за Окой появилось видимо-невидимо жирных полосатых гусениц непарного шелкопряда. Едва дубы покрылись листьями, как на них тотчас же набросились мириады гусениц, и за какую-нибудь неделю могучие деревья оголились.
Дубы стояли черной стеной, словно опаленные страшным огнем.
Гусеницы плодились, перекочевывали все дальше и дальше — в глубь заповедного леса. Лесники мобилизовали на борьбу со стихийным бедствием школьников. Дети сбивали гусениц колотушками, разливали вокруг дубов мазут, чтобы вредители не переползали с дерева на дерево; стаями носились над рощами скворцы, лакомясь богатой добычей. Но меры эти мало помогали: сжирая все на своем пути, гусеницы грозили уничтожить дубовые рощи всех трех областей: Московской, Тульской и Калужской.
Тогда на борьбу с вредителями вышли взрослые люди, ученые. На вершины дубов понаставили вешек с яркими бумажными полосами, разбили весь лес на видимые сверху загонки, и, ориентируясь по этим вешкам, звено самолетов за день опрыскивало все приокские леса химикатами.
Разумеется, обо всем этом не знали скворцы и другие лесные пичужки. Птицы продолжали тучами летать над лесом, подбирая гусениц.
Скворчиха как раз досиживала яички. Со дня на день должны были появиться птенцы. Скворчиха исхудала; вечером, когда она вылезала из скворечни, ее сдувало ветром в сторону. Ворчун ругал подругу за ее чрезмерное усердие. Он помогал ей чем мог: пел, чтобы ей не скучно было сидеть, подменял на время, давая ей возможность подкрепиться. Но старуха была у него очень беспокойная. Не успеет он как следует усесться на ее место, а она снова тут как тут — уже поела.
И на этот раз поначалу все так было.
Прилетев утром из-за реки, Ворчун почистил перышки, попел; потом сменил скворчиху, и она улетела. Из-за своего постоянного беспокойства, из-за боязни на какую-нибудь лишнюю минуту покинуть скворечню, скворчиха всю эту весну летала за Оку, в дубовые рощи, где можно было за четверть часа наклеваться досыта жирных вкусных гусениц. Набьешь полный зоб, а потом сиди себе спокойно в скворечне весь день и переваривай.
Улетела за реку скворчиха — час, другой прошел, а ее все нет. Не летит подруга обратно. Ворчун забеспокоился. Привстанет он на лапках, выглянет в леток. Туда-сюда поведет глазами — нет, нигде не видать скворчихи. Время к полудню. В скворечне жарко, дышать нечем. Ворчуну очень хотелось пить. Он то и дело раскрывал клюв и все глотал и глотал воздух. Спустя некоторое время к жажде прибавился голод. Желание насытиться и утолить жажду буквально выводило его из себя. Ворчун начинал думать о чем-нибудь другом, скажем, о том, как через день-другой у них появятся птенцы; они на пару со старухой вынесут остатки скорлупок, вычистят, приберут скворечню, начнут малышам носить корм: сначала — букашек, потом — червяков, гусениц. Жирных полосатых гусениц, которые ползают по дубовой листве. И едва скворец начинал думать об этом, как перед его взором, распаленным голодом, являлись жирные, мясистые гусеницы: одна, две, три… Вот уже их целое скопище. Но вместо того чтобы хватать их и нести скорее детям, Ворчун сам клюет и глотает их. Насытившись, он пьет воду на песчаной косе, где Сотьма впадает в Оку. Мелкая волна шуршит песком, холодит лапы. А Ворчун все пьет и пьет, запрокидывая голову.
И так явственно, так зримо представил себе все это Ворчун, что стало ему невмоготу терпеть. Обессиленный вконец, он выпрыгнул из скворечни и тут же, на лету, поймал двух или трех мушек, торопливо и жадно проглотил их и полетел искать подругу. Может, ей нездоровится? Может, она размечталась и сидит где-нибудь рядом, на яблоне?
Скворец звал, кричал на весь сад.
Молчание.
А уж солнце склонилось к западу, и жара начала спадать, а скворчихи все нет. Ворчун решил слетать за реку, куда она полетела кормиться. Едва перелетел Оку — он сразу же увидел подругу. Скворчиха сидела на вербе, у самой реки. Ворчун подлетел, сел рядом. Глянул на нее и сразу понял: плохи дела! Подруга сидела, распушив крылья, клюв у нее был раскрыт, и из открытого клюва, пенясь, вытекала белесая жидкость. Глаза ее заволокла пелена, так что она с трудом приоткрыла их, когда он сел рядом.
— Ты вся дрожишь! Тебя обидели? На тебя напал коршун? — спросил, щелкая по-своему, Ворчун.
— Нет. Я наелась в лесу гусениц, — едва выговорила подруга. — С голода не учуяла, что они были облиты каким-то ядом. И теперь помираю. Все горит внутри.
Не веря ее словам, Ворчун полетел в дубовую рощу. Пока он летел, с высоты видел еще десятка два скворцов, которые сидели на кустах в той же позе, что и его подруга, или уже недвижимо лежали на земле. На зеленой траве опушки чернели трупы ворон и дятлов. Над рощей расстилался удушающий туман.
Скворец поспешил вернуться к своей подруге. Когда Ворчун вернулся, она едва дышала. Он сел рядом с ней на ветку и, не зная, чем помочь беде, стал уговаривать старуху, чтобы она собрала все силы и долетела до дому. В их старой скворечне, уверял он ее, ей станет лучше. Там он отходит ее. Нарвет цветов боярышника, петрушки; она поест душистых травок и непременно поправится.
Его слова словно бы вдохнули в нее жизнь. Она открыла глаза, огляделась вокруг. Перед ней лежала река — тихая и розовая от заходящего солнца. Когда-то, в молодости, она любила порезвиться, полетать над водной гладью. Не уступала в проворстве стрижам и ласточкам. Взмахнула раз-другой крыльями — и вот он, противоположный берег!
Теперь розовая гладь Оки казалась непостижимо широкой. Но на том, противоположном берегу, все залитое в лучах заходящего солнца, виднелось село, и купол церкви, и стройный, как шпиль храма, тополь, где их родная скворечня. И, собрав остатки сил, скворчиха взмахнула крыльями и полетела. Ворчун летел с ней рядом, крыло в крыло. Они уже были на самом стрежне, когда вдруг подруга вскрикнула и, перевернувшись на левое крыло, камнем упала в воду. Течение тотчас же подхватило ее и понесло. Она даже не сопротивлялась.
Ворчун опустился на воду, схватил скворчиху клювом за спину и, с ожесточением работая крыльями, хотел приподнять.
Но подруга была уже мертва.
Паря над самой поверхностью воды, Ворчун долго сопровождал ее. Он не мог смириться с потерей. Ему все еще казалось, что она вот-вот взмахнет крыльями, наберет высоту и они полетят рядышком, играя вперегонки, как летали когда-то в молодости.
Но подруга так и не поднялась.
Возвращаясь домой, Ворчун все время думал о своей старухе. Все-таки это хорошо, что она упала в воду, а не на землю, думал он. Если бы она упала на землю, где-нибудь под плетнем, то наутро ее разодрали бы кошки. Не нашли бы кошки, так облепили бы черви, мухи, муравьи. А теперь она навсегда останется в памяти плывущей по чистой, прохладной воде.
21
Вернувшись в скворечню, Ворчун, убитый вконец горем, не знал, что делать. Пока он летал, яички успели порядком поостынуть. Скворец в отчаянии хотел даже повыбросить их вон и коротать остаток своих дней в одиночестве, отшельником. Однако инстинкт был выше всего. Любовь к жизни возобладала, и, распушив перья, Ворчун уселся в гнезде, старательно прикрыв яички. Он сидел так, не шевелясь, до утра. За долгую ночь, борясь с дремотой, он передумал всю свою жизнь. Ворчун был доволен своей жизнью. Не на что ему обижаться и роптать. Он прожил много лет. Прожил тихо, разумно, спокойно. У него была хорошая подруга и добрый хозяин. Он повидал мир — летал далеко-далеко, за южные моря. Он видел, как плывут пароходы, как всходит солнце в пустыне, как растут розы и пальмы. Вместе со своей трудолюбивой подругой они вывели и выпестовали не одну сотню детей. Правда, многие из них погибли в раннем детстве, став добычей кошек и хищных птиц. Но если бы они все были живы, то заполонили бы собой всю округу. У него теперь очень много детей и внуков, но у скворцов родственные чувства утрачиваются очень быстро. Пока кормишь птенцов, пока пестуешь их и учишь летать, одним словом, пока дети без тебя не могут существовать, они чтут и слушаются родителей. Но как только они почувствуют силу в своих крыльях и научатся сами добывать себе пищу, то перестают даже узнавать отца и мать.
Имея множество детей и внуков, скворец был все же одинок. Вот это сознание одиночества под конец жизни больше всего пугало Ворчуна. Он знал, что среди его собратьев много холостяков и вдовцов. Их жизнь проходила на глазах у всех. В ней мало было радостного. В их колонии был скворец по кличке Одноглазый. Он вот так же лет пять назад потерял подругу и остался на старости лет один. Пара молодых скворцов заняла его скворечню. Бороться с ними у него не хватило сил. Тогда он нашел себе укрытие под грачиным гнездом. Возле церкви, на старых тополях, гнездилось так много грачей, что гнезда их располагались ярусами — одно над другим, все выше и выше. Одинокий скворец отыскал себе меж сплетением веток темный уголок, который не протекал даже в самые затяжные дожди, и поселился, надеясь в тиши скоротать остатки своих дней. Однако грачи почему-то невзлюбили обездоленного скворца. Они преследовали его, били клювами. Скворец пробовал защищаться. Однажды в драке грачи выклевали ему глаз. Надругавшись над беззащитной птицей, грачи сменили гнев на милость. С тех пор Одноглазый жил с грачами; иногда, если ему нездоровилось, они даже носили ему пищу, и он жил подачками с их стола — их, грачиной, милостью.
В этих грустных раздумьях Ворчун незаметно скоротал ночь.
А утром — едва взошло солнце — он почувствовал вдруг под собой какое-то движение. Будто кто-то ударял его по животу снизу: тук-тук… тук-тук… Ворчун привстал на лапках и с удивлением и с некоторой робостью даже увидел под собой треснувшее яичко. Из пробитой скорлупы торчал огромный-преогромный клюв. И этот огромный, с желтым опереньем, клюв ритмически ударял в его брюшко и столь же ритмически раскрывался, как раскрывается он у всех младенцев, когда они голодны.
«Обожди, не мельтешись!» Ворчун сильным клювом своим долбанул по хрупкой скорлупе, и тут же птенец вылупился и задвигался, замахал куцыми крылышками. Ворчун, хотя он был мужчиной, хорошо знал, что надобно делать в подобных случаях: не раз приходилось помогать старухе. Он тщательно облизал новорожденного, освобождая тельце его от остатков жидкости и плевы. Почуя заботу родителя и обретя наконец полную свободу, птенец запищал чуть слышно: «пи… пи…»
Ворчун обрадовался, довольный тем, что все у него вышло как нельзя лучше. Но именно этот робкий звук, приведший его в Восторг, именно он-то и не позволял ему долго наслаждаться радостью, — этот звук звал его к действию. Надо было вынести из скворечни остатки скорлупы, подкрепиться самому да раздобыть хоть какую-нибудь личинку первенцу, который с каждой минутой раскрывал свой клюв все чаще и чаще и кричал все требовательнее: «Пи!., пи!..»
Выпорхнув из скворечни, Ворчун сел на гибкий тополиный побег, бывший ближе других к летку; посидел, расправляя крылья, почистил перышки.
Утро выдалось лучистое, бодрое. Но скворцу некогда было любоваться красотами утра — одолевали заботы. Повыбросив остатки скорлупок, Ворчун опустился на землю и побегал по огороду. Поклевал сам, что попалось на глаза; потом захватил клювом небольшую полосатую гусеницу, ползавшую по забору, и принес ее на завтрак первенцу. Тот быстро заглотнул гусеницу и еще шире раскрыл клюв: давай еще!
«Подожди малость!» — одернул его Ворчун.
Обычно, когда начинали выводиться птенцы, то поступали так: скворчиха еще продолжала сидеть, а он, Ворчун, начинал носить корм. Теперь же он был один, и ему предстояло делать все за двоих. Успевай только поворачиваться!
К вечеру проклюнулось еще одно яичко. Судя по всему, птенец был вялый, немощный. Стучал он лениво, тихо. Помогая ему высвободиться из скорлупы, Ворчун с беспокойством приглядывался к птенцу: жив ли, дышит ли? И в старом скворце проснулось какое-то новое чувство, которого он не знал раньше: чувство страха за судьбу птенцов, за их будущее. Бывало, за два-три дня пока все птенцы появятся на свет, старуха вся изведется от тревог и забот. А ему, Ворчуну, все нипочем. Его дело — только знай носи корм. Ныне он был и за отца и за мать, и Ворчун впервые осознал, как это тяжело. Он мотался весь день из скворечни на волю и с воли — обратно в скворечню, а дел все не убавлялось. Теперь, когда он подлетал к скворечне, навстречу ему раскрывалось уже две прожорливые пасти. А что будет, когда их станет четыре? Два яичка еще не проклюнулись, и о них-то была у него особая забота. Нужно было следить за тем, чтобы они не остыли.
И Ворчун то садился на яйца, то принимался носить корм.
За весь день он ни разу толком не поел, не почистил, как он это всегда делал, крыльев. Да что там крыльев?! — солнца не видел как следует! Если б его спросили, какой стоял день, серый или солнечный, тихий или ветреный? — он не мог бы сказать определенно. Настолько он был занят и сбит с толку навалившимися на него хлопотами. Где-то все время не давала покоя мысль о том, что к старости еще больше, чем в молодости, хочется жить. Вот взять, к примеру, хоть эти самые яички. Даже в молодые годы его подруга не откладывала их столько! Откладывала лишь по два яичка, а три — самое большее. А тут старуха как будто чувствовала, что близок ее конец, и, стараясь зацепиться за жизнь, положила четыре яичка. Положила, а он теперь управляйся с ними.
Но хоть и ворчал скворец, а все ж, выбиваясь изо всех сил, делал все, что положено было ему делать от природы: досиживал яйца, кормил вылупившихся птенцов.
И сделал все как положено. Осталось одно: выкормить птенцов. Бывало, с утра они вдвоем с подругой каждые три минуты приносили птенцам по червяку или гусенице. После обеда, правда, летали реже. Но одному ему приходилось оборачиваться вдвое быстрей. И потому у него не было обычного послеобеденного отдыха. Он носил без передыху от зари до зари. Он исхудал; перья его уже не отливали голубоватым глянцем; кончики их на спине и груди стали беловатыми; и весь он стал серым, в крапинках. Порой его качало, сдувало с ветки ветром, а он все не сдавался — летал и летал.
В этой суете Ворчун изредка видел Дарью. Видел, как она временами копалась в огороде: сажала рассаду, окучивала картофель. И он как-то раза два даже подбирал червяков из-под ее лопаты, но поговорить ему с ней было некогда. Да и о чем говорить — они были равными в своей беде.
Да, трудно было Ворчуну. Но он наперекор всем несчастьям все-таки выкормил, выходил и обучил летать всех четырех птенцов.
Ранним июньским утром он выманил их из скворечни; увел, увлекая за собой, в лес; и все лето они кормились в лугах, за Окой. К осени они уже настолько выросли и окрепли, что в многочисленной колонии скворцов трудно было отличить молодых от их родителей.
22
Поздней осенью, за неделю до отлета в дальние, теплые края, Ворчун привел своих детей на Егорово подворье. Они уселись на ветви тополя, уже оголившегося от листвы: молодые все вместе — на одном суку, а отец — на соседнем, чуть повыше.
— Так слушайте меня внимательно, дети! — начал несколько торжественно свою речь отец. — Вы родились и выросли тут, вот в этой старой скворечне. — Ворчун кивнул на серую, потрескавшуюся от времени коробку и продолжал — Помните: как бы вам ни было трудно в жизни, где бы вы ни поселились будущей весной, вы всегда должны вспоминать эту старую скворечню с благодарностью — это ваша родина.
Молодые скворцы слушали наставления отца довольно рассеянно. Они перешептывались друг с другом, перебирали перья, щелкали клювами — одним словом, всячески выказывали, что их мало волнует эта нравоучительная отцовская тирада. Им бы резвиться, летать над лугами, а он тут развел молебен! Говорит, говорит, потом юркнет в скворечню, потопчется, пошуршит там внутри, — и снова за свое.
— В трудный год я вас вырастил, — говорил по-своему скворец. — Сколько раз я слазил вот в этот узкий леток, принося вам еду, подчищая и убирая за вами.
Молодые скворцы замолкают на время, оглядывают скворечню. Им, молодым, что-то не верится. Не может быть, чтобы все они, четверо таких рослых, пышнокрылых, помещались вот в этой узкой и тесной коробке! Им казалось, что они всегда были такими большими и всегда сами себе добывали пищу. А то, что говорит отец, — это его обычные, стариковские чудачества.