Старая скворечня (сборник) - Крутилин Сергей Андреевич 13 стр.


При всяких неприятностях, при первых же признаках раздражения Тутаев стремился уйти от людей. Чаще всего в такие минуты он спешил сюда, в затишек мазанки.

Так и теперь, после разговора с Митей расстроенный Тутаев заспешил к косогору.

И пока шел, все думал о Митьке, о превратностях человеческой жизни.

В ту пору, когда Тутаев впервые поселился у тети Поли, Митя был еще подростком. Однако он уже не учился в школе, а работал на ферме возчиком. Митя выглядел взрослее своих пятнадцати лет; он курил, ездил на велосипеде в Поляны — за водкой отцу, а если подносили — выпивал вместе со взрослыми, за компанию.

Женился Митька рано. Жена попалась из городских, строптивая. Галя не хотела жить в одной избе вместе со стариками. Тогда Зазыкины решили сделать прируб. Колхоз выделил им лесу в своей делянке; Митька сам напилил, ошкурил бревна, и за лето вдвоем с отцом пристроили к старой избе новую половину. Сруб поставили высоко, на каменный фундамент; крышу покрыли оцинкованным железом — не изба, а боярские хоромы.

Земельный участок поделили пополам, поскольку едоков было поровну; Михайла выделил сыну пару овец, поросенка, и стал Митя жить самостоятельно.

Пелагея Ивановна была всем этим очень довольна. И то — было чем гордиться: зазыкинский дом стал самым видным в Епихине. У всех избы и дворы приходят в ветхость, никто дыры в крыше заделать не хочет, а ее Михайла не только содержит в порядке старую избу, но вот и новую половину прирубил, для младшего. Теперь — слава богу! — дети все устроены.

Да и к самим на старости лет пришел достаток. На дворе повернуться негде от всякой живности: корова, подтелок, свинья, овцы, куры да разные там индейки.

— И-и, теперича жить можно! — хвасталась тетя Поля перед соседскими бабами. — Мы со стариком — сами по себе, Митька с молодой — сам по себе. Женушка досталась сыну умная да работящая. Все по-городскому у них. Диван купили, шифоньер, горку для посуды. Приберет, начистит все — ажник блеск идет! А потом сядет на диван и книжки читает. Вслух, бабоньки! А Митька, значит, сидит у ее ног, слушает. Так вот и живут. Ну, все равно как голубки.

Может, какое-то время молодые и жили так, как рассказывала тетя Поля, но счастье было непродолжительным.

Вскоре у молодых родилась дочка. Жить бы им да поживать да, как это в присказке русской говорится, добра наживать! Однако тут же, на первом году их совместной жизни, выяснилось, что Митька добра наживать не умеет.

А умеет только транжирить. Овец он той же осенью зарезал и распродал на рынке. Купил коляску, одеяльце для маленькой, а остальные деньги пропил. И все, что в колхозе зарабатывал, тоже пропивал вместе со своими дружками. Каждый день он являлся домой пьяным. Гали нет — несмотря на то что у нее появился ребенок, она не забросила ни школы, ни работы. Утром, убегая чуть свет на молокозавод, она забирала с собой малышку, относила ее в ясли, с работы спешила в школу, потом — снова в ясли.

Домой возвращалась поздно. А тут — пьяный муж.

— A-а, ученой хочешь быть! — подступал к ней Митька. — Выучишься, небось бросишь.

Галя пыталась уговорить, урезонить его. Не помогло. Она обиделась, ушла однажды утром — и не вернулась. Осталась в Полянах, у матери. Без жены Митька совсем опустился. Гале стало жаль его, а может, и на самом деле она его любила. Поверив его обещанию — не пить более, она вернулась.

С тех пор и продолжается этакая вот карусель: Митька пьет, сбывая все, что зарабатывает сам, что приносит Галя. Когда бывает совсем худо и у Митьки наступает полное безденежье, тогда он, как сегодня утром, идет к Тутаеву и просит взаймы трешку. Семен Семенович дает, хотя хорошо знает, что Митька отдавать долги не любит. Правда, несмотря на то, что Митька пьяница и грубиян, где-то внутри, в глубине души, он человек совестливый. Всякий раз, прося взаймы, он называет сумму своего долга не в рублях, а в ведрах воды.

Епихино, конечно, райский уголок: однако в деревне, расположенной на высокой гряде, нет воды. Воду бабы носят с реки.

Тутаев не подумал об этом, когда снимал дачу. В первый же день, когда они приехали сюда, жена попросила его сбегать за водой. Он взял ведра и пошел. Под горку-то быстро сбежал, а пока поднимался с двумя ведрами в гору, думал, что вот-вот, посреди косогора, богу душу отдаст. Так у него колотилось сердце.

Тутаев стал расспрашивать колхозниц: мол, а как же вы-то, бабы, обходитесь с водой? Что ж, и на ферме коровам доярки из реки воду носят?

— Нет, — сказали бабы. — На ферму в бочках возят.

— Почему же вам, ну хоть тем же старухам, не возить воду?

— А вы, Семен Семеныч, сходите в правление, поговорите с Шустовым, нашим председателем.

Тутаев чуток ко всяким таким просьбам. В главке его постоянно избирали в партбюро. Для себя он не стал бы хлопотать, но для людей — пожалуйста! Облюбовал он день и пошел в Лужки. Правление колхоза Тутаев нашел без труда. Дом новый, просторный. Попал он в обеденный час. На крылечке правления толпился народ. Какой-то крупный мужик в белой рубахе с засученными выше локтя рукавами что-то горячо объяснял механизаторам, окружившим его со всех сторон.

Улучив минуту, Семен Семенович спросил о председателе: у себя ли он?

— Я Шустов! — сказал человек с засученными рукавами. — Что вы хотели?

Тутаев объяснил: кто он и по какому вопросу пришел. Семену Семеновичу надо было бы зазвать председателя в кабинет и поговорить с ним наедине. Но он не знал тогда характера председателя. Думал, что Шустов с одного слова поймет — только намекнуть бы ему. Ан нет! Председатель перед всеми высмеял его.

— A-а, похлопотать пришел! — Шустов улыбнулся; и без того его маленькие глазки сузились, заблестели. — Чтобы я для вас, дачников, водопровод сделал.

Тутаев стал оправдываться; стал говорить, что за баб хлопочет. На ферму, мол, возите воду, а почему же нельзя развозить воду и по домам?

— Я им плачу по три рубля на трудодень, — сказал Шустов. — Пусть скинутся, наймут возчика. Я не против.

Так и вернулся Тутаев ни с чем. Подумал-подумал и решил нанять Митьку. Митька берет недорого: полтинник за два ведра. Обычно на день им с женой хватает двух ведер. Но когда пойдут грибы или ягоды, то и шести ведер бывает мало. Сбегал Митька три раза вверх да вниз — вот ему и четвертинка! А разве он одним Тутаевым воду носит? В деревне летом полно дачников, а мужиков сильных, вроде Мити, раз-два — и обчелся! А если они и есть — хоть тот же Игнат Тележников, бригадир, — он воду вам носить не будет.

Митька — парень простой, компанейский, к тому же любит выпить, — вот он и носит. И не только дачникам. Он не прочь услужить и бабам-солдаткам, и одиноким старухам, дети которых не захотели жить в деревне, а, как все братья и сестры Митькины, уехали в город. Да что старухам! — даже матери родной Митька носит воду за деньги.

Последнее время шустрая и резвая на ноги тетя Поля все чаще и чаще недомогает. Вернувшись с колхозной работы, она валится на лавку и, кряхтя, жалуется:

— Ох! Корова не поена, а сил за водой идти нет. Митя, сбегай, дорогой: небось оплачу потом.

Митька берет ведра и бежит за водой. И хотя корова у них на паях, одна на две семьи, Митя, принеся два ведра, делает зарубку на балясине крыльца. Это значит, что мать должна ему полтинник.

Ничего, что у нее теперь денег нет: осенью продаст овец, расквитается.

6

Скамейка, к которой спешил Тутаев, оказалась занятой. На ней сидели Люба и Лида Тележниковы, бригадировы дочки-двойняшки: в клетчатых платьицах, с косичками, заплетенными аккуратно, бантиками; еще сидела их подружка, Ирочка Котова и соседка Зазыкиных Надя Машина, а с другого конца, ближе к сараю, — Домна Сошникова: крепкая, костистая старуха, по-уличному — Курилка. В черном длинном платье, мужеподобная, она сидела, закинув йогу на ногу, и курила «козью ножку».

Тутаев подошел, поздоровался.

Девочки щебетали о своем; они сказали: «Здравствуйте!», однако ни одна из них не уступила место Семену Семеновичу. Домна тоже не подвинулась, и Тутаеву ничего не оставалось, как только прислониться к стене сарая. И он встал тут, в тенечке, и, чтобы сгладить неудобство, заговорил про бабку Аграфену: первая председательница, мол, а вынесли из дому тихо — ни музыки не слыхать было, и никто не всплакнул даже.

— Да ить она в больнице умерла, — отозвалась Курилка. — А оттеля ее в Лужки отвезли. В клубе положили. Там и музыка будет, и речи. Как же!

— A-а, ну тогда понятно! — Тутаев достал из пачки папиросу, помял ее, раздумывая. Врачи запрещали ему курить, и он берегся; помяв папиросу, сунул ее обратно в пачку.

— Значит, с почестями будут хоронить?

— Знамо! — отозвалась Курилка. — Пускай теперича у пас совсем иной колхоз… и земли вон сколько, и машин. Но Аграфену забывать не след. Американка свое дело сделала. При ней нам лучше жилось.

— Получали больше?

— Оно, может, и не получали больше, а душе вольготней было. — Курилка почмокала губами. — Теперича Шустов все сам решает, а Аграфена, бывало, без нас, бабенок, ни шагу! Что мы решим — так и быть по-нашему. А раз решили — то в лепешку разобьемся, а сделаем. А теперича все работают так, от гудка до гудка.

В первые годы коллективизации, когда Аграфена ходила тут в председателях, в Епихине была своя маленькая артель. Земли за колхозом числилось немного, мужичков хватало — с делами управлялись и без машин. Работали епихинцы дружно; жили хорошо. В войну колхоз обеднял. И двух недель не пробыли немцы на Епихинском хуторе, а принесли такое разоренье, что и поныне деревня не может оправиться как следует от ран. Немцы забрали лошадей, сожгли конюшни, фермы, половину изб.

После войны в Епихине остались одни бабы. Хозяйство укрупнили. Теперь все окрестные деревни: Селещево, Романовна, Епихино, Лужки — объединены в один колхоз «Восход». Хозяйство большое, богатое. О председателе ихнем — Шустове — слава на всю область идет. Мужик он ничего, хозяйственный. Такие фермы, склады в Лужниках понастроил, что любо-дорого глядеть! На месте обвалившихся от ветхости колодцев на центральной усадьбе стоят водораздаточные колонки. Теперь Шустов надумал и старые избы изничтожить: гнилушки под соломенными крышами ломать, а на их месте ставить кирпичные дома со всеми удобствами. Хоть помаленьку, хоть по одному дому в год, а центральная усадьба колхоза хорошеет, перестраивается.

«Значит, Аграфену повезли в Лужки, — думал Тутаев. — Да, положат ее для прощания в фойе Дома культуры и потом похоронят с почестями. Это хорошо решил Шустов».

— А что ж, дети-то у Аграфены были? — спросил Семен Семенович.

— Как же, были, — отозвалась Курилка. — Сыновья-то в войну погибли. А дочь — врачиха. На Урале где-то служит. Сказывали — приехала.

— Н-да! — вздохнул Тутаев.

У девчонок были свои заботы.

— Вот этот будет играть жениха, — сказала Ирочка Котова.

— Кто? Какой? — в один голос переспросили двойняшки Тележниковы.

— Вон, который впереди идет.

— В очках-то?! Какой же это жених! — возмутилась Надя Машина; она была постарше своих подруг и, судя по всему, поосведомленнее их. — Дурочки, это режиссер. А жених — молодой, высокий. Вон он — в синих брюках, с полотенцем на плече. — И она указала рукой.

Тутаев поглядел в ту сторону, куда указала девушка, и увидел внизу, на зеленой луговине, молодежь из съемочной группы. Артисты, наверное, ходили купаться или просто знакомились с живописными окрестностями деревни и теперь возвращались домой. Все равно как гуси вечером: растянувшись вдоль всего косогора. Девушки — в ярких халатах, с пестрыми зонтиками; ребята в канарейчатого цвета ковбойках; брюки по-флотски широки и расклешены. И только один, на которого указала Надя, — высокий, русоволосый, в синем тренировочном костюме, выделялся среди них. Издали он походил на спортсмена, вышедшего на разминку.

Посреди косогора, ниже «белого дома», стоял трактор с прицепом. Возле прицепа, груженного лесом, суетились человек пять мужиков; в сторонке виднелась коренастая, угловатая фигура бригадира. Игнат наблюдал за разгрузкой.

— Дом настоящий будут строить для молодых! — рассказывала Надя. — Потом, как поставят дом, свадьбу играть будут. Мамка рассказывала. Ее тоже в артистки записали.

— А кровать какую для молодых привезли! Видели? — восторженно сообщила Ира. — Буду замуж выходить — куплю себе такую же.

— Жених — знаменитый актер! — сказала Надя. — Знаете, в каком фильме он снимался? Вот где про тракториста. Позабыла, как названье…

— A-а, помню, помню! — радостно воскликнула Ирочка.

И девочки принялись обсуждать — хорошо он играл или плохо.

Тутаев слушал эту девичью болтовню, но мысли его были далеко. «Раз возят лес, — думал он, — значит, люди не зря говорят. На самом деле киношники собираются ставить дом. Ну поставят избу. Снимут свадьбу. Ясно же, что они не повезут избу с собой в Москву! Откупить бы eel Купить сруб; выпросить у Шустова пустующий участок и поставить себе дом. И была бы у меня на старости лет дача. Да еще в таком прекрасном месте!»

Едва подумал об этом Тутаев — и уже не мог совладать с собой. Ему не терпелось поподробнее расспросить Игната Тележникова о доме: сколько в нем будет комнат, кто из ребят нанялся рубить сруб, за какую цену можно будет купить его…

Тутаев свернул за угол мазанки и торопливо зашагал под гору, к реке.

7

И пока он шел, картины — одна другой заманчивее — рисовались в его воображении.

…Он поставит свой дом на околице деревни, у самого леса. И будет жить тут с ранней весны и до глубокой осени. Человечество гибнет оттого, что все большее число людей всю жизнь занимается исключительно умственным трудом. Он же будет сочетать физический труд с умственным. По утрам вместо гимнастики он будет копаться в саду: подрезать кусты черной смородины, окучивать яблони, а вечерами, вместо того чтобы, как теперь, выслушивать жалобы тети Поли, он сядет возле камина в кресло и будет читать любимые книги.

Всю жизнь ему не везло: он писал стихи, их не печатали; он мечтал обессмертить свое имя, открыв несметное месторождение золота, но так и не открыл…

И вот только на старости лет ему повезло: у него будет своя дача!

Человека, родившегося в деревне, с годами все сильнее влечет к земле, к природе. С годами воспоминания о детстве преследуют все чаще и чаще, и все в тех днях кажется удивительно дорогим и неповторимым.

И теперь, идя лугом, Тутаеву неожиданно вспомнилось, как однажды ранней осенью дед взял его с собой на мельницу. Взял не случайно: дед с малых лет приучал внуков к любимому им крестьянскому делу. Это теперь хоть те же епихинские мальчишки не видят того, что растит их отец. А раньше ребята были свидетелями всего: дед брал их в поле, когда пахал, сеял, косил хлеб. Снопы свозили на гумно и молотили цепами.

Мешки с зерном грузили на телегу и везли на мельницу молоть. Бабка пекла из муки хлебы. Весь день в избе стоял дух кислого теста. За обедом дед, оперев о живот каравай, разрезал его пополам; затем половинку разрезал на куски, и все протягивали руки и брали по куску, откусывали, пробуя первый каравай из свежей муки.

«У Большого колодца росла», — скажет, бывало, дед.

Теперь же колхозник только сеет и убирает. Убранное зерно увозят на машинах в город: там мелют, пекут из муки булки, и оттуда, из города, из тех же Полян, что в двух километрах от Епихина, привозят в фургоне городской хлеб.

«Конечно, все это хорошо: промышленная переработка зерна, освобождение женщин от хлопот у печи, — рассуждал сам с собой Тутаев, — но вместе с этим что-то нами утрачено».

Но что утрачено — он сказать сразу не мог и, вспоминая о поездке с дедом на мельницу, хотел дать себе ясный отчет.

Ближайшая мельница была на Дону, в Орловке. Кобылка у деда старая, и эти тридцать верст, что отделяли их село от Дона, ехали весь день. На мельнице было завозно: лишь к вечеру второго дня подошла их очередь.

Обратно ехали ночью. Сеня — ему шел тогда восьмой год — лежал на телеге поверх пахучего сена, которым дед прикрыл мешки с мукой, и смотрел на небо. Светила луна; поскрипывали колеса телеги; фыркала лошадь. Было тихо и торжественно, как бывает лишь в степи осенью, когда хлеба убраны, луга скошены и темные стога разбросаны вдоль всей равнины.

Назад Дальше