Егор мог возиться у верстака до самой темноты. Но иногда, как говорила Дарья, на него «находило». Или он уставал очень, или ему хотелось побыть одному — кто ж знает? Придя с работы, он выпивал кружку молока с хлебом, отламывая от этой же буханки кусок мякиша, смачивал его подсолнечным маслом и прятал в брезентовый мешок. Потом он доставал из печки кастрюлю с пареным горохом или пшеницей, сыпал наживу в банку и, прикрыв газетой, опускал банку в тот же мешок.
Заметив его приготовления, дочка оставляла тетради и книжки и говорила радостно: «Папа, возьми меня с собой!» Егор подходил к дочке, гладил ладонью по голове. «Вот управимся с лугами, поедем вместе подпуска ставить. А сегодня я один. Ладно?» Наташа не обижалась — знала, что раз отец не берет ее с собой, значит, так надо. А спорить с ним в таких случаях бесполезно.
Егор брал наживу, ведерко с прикормом, удочку и, подхватив под мышку кормовик, шел на реку. Он шел сначала садом, стараясь не зацепить леской за кусты смородины, росшей но обе стороны узенькой тропинки; затем — огородом, мимо грядок картофеля и огурцов. На задах, в плетневом заборе, покосившемся от времени, но все же аккуратном, как и все в хозяйстве Егора, была калиточка, тоже плетенная из гибких ивовых прутьев. Егор снимал с колышка сыромятный ремешок, которым запиралась калитка, и открывал ее. Вынеся свои снасти, он тут же закрывал калитку снова на сыромятный ремешок и, как бы отгородившись от суетного мира, переводил радостно дыхание и закуривал. Сделав две-три затяжки, шел дальше. Узенькая тропинка, которой теперь он шагал, спускалась к реке. Она петляла наизволок по каменистому склону, изрытому язвами старых каменоломен. Шагая, Егор держал удочку высоко, опасаясь задеть лесой за репейники.
Сразу же за косогором начинался небольшой, чудом уцелевший от распашки лужок. Тут паслись утки и гуси, накупавшиеся в Сотьме, и лужок весь был испятнан белыми перьями и серыми шлепками гусиного помета. Передохнув, Егор гасил самокрутку и, раздвигая свободной рукой кустарник, начинал пробираться к Сотьме.
Лодка его стояла внизу, напротив церкви. Тут был мосток, сколоченный самим же Егором, на котором бабы полоскали белье. А метрах в десяти ниже, в кустах, оборудовал Егор причал для лодок. Но лодок стояло немного, потому как все мужики, у которых были здоровые ноги, держали свои лодки на Оке, и лишь Егор да еще дед Яшок привязывали лодки за жердины, прибитые к дубовым сваям. Егор ставил свою лодку на Сотьме потому, что с больной ногой ему трудно было ходить далеко. Яшок же — от лени.
Яшок работал до войны ветеринаром в колхозе. Очень любил выпить. Года три назад у него умерла жена, и он от горя совсем спился. Ему определили пенсию, а на его место приехал зоотехник с дипломом. Пенсию Яшок пропивал в первую же неделю, а все остальное время жил чем бог пошлет: резал мужикам поросят, скупал по дешевке шкуры, сам обрабатывал их квасцами и отвозил в город. Летом, когда в Залужье понаезжало полно дачников, Яшок промышлял тем, что ставил верши на Сотьме. Оттого-то и держал тут лодку, хотя она почти всегда была залита водой. Изредка к Егорову причалу привязывал свою лодку и Герасим Деревянкин, бригадир овощеводов. Рыбачить ему было некогда, а лодку он держал на тот случай, если приедут сыновья. Но сыновья приезжали на побывку редко, и лодка Герасима, как Яшкова плоскодонка, тоже все лето была залита водой.
Егор же, не в пример соседям, следил за своей лодкой. Каждую весну он заново конопатил и красил ее. Правда, краска держалась недолго. Бабы полоскали белье с лодок. Когда ни придешь — в плоскодонке полно воды, а борта и сиденья заляпаны мылом и следами резиновых бот. Чтобы не носить с собой черпак для отлива воды и тряпку, Егор в носу лодки устроил потайной ящичек. Теперь, подойдя к лодке, он открыл ключиком ящик; взял черпак, отчерпал воду; вытер чистой тряпкой сиденье и корму; положил снасти и лишь после этого отвязал плоскодонку и оттолкнулся кормовиком от берега.
Течение тотчас же подхватило лодку и понесло вниз, к Оке. Пристроившись поудобнее на корме, Егор толкал лодку против течения, держась поближе к кустам. Метрах в двухстах выше церкви Сотьма делала крутой поворот. Сразу же за этим поворотом открывался Силков омут. По обе стороны его росли вековые ракиты. Когда-то тут стояла мельница. Ее держал залужненский кулак и воротила Прошка Силков. Егор помнит, что еще мальчишкой он ловил пескарей с мельничной плотины. Зимой 1930 года, когда залужненские мужики объединились в колхоз, Прошку увезли на Соловки. Мельница осталась без присмотра. На зиму затворы у плотины не опустили, вешним паводком прорвало дамбу и унесло в Оку деревянные мостки вместе со сливным колесом. С тех пор много воды утекло в Сотьме, занесло илом отводные каналы, заросли шиповником и красноталом остатки дамбы; и лишь ракиты, в тени которых, бывало, мужики ставили повозки в ожидании очереди на помол, разрослись пуще прежнего. Ракиты на берегу да глубокий омут на дне реки, в том месте, где вода падала с мельничного колеса, — вот все, что осталось от старой мельницы.
Когда-то бучило тут было такой глубины, что дна не могли достать. К десятисаженному холсту привязывали пудовый камень и опускали с плотины, но бесполезно. Весенние паводки затянули бучило илом. Только и осталось название — Силков омут. Стоило теперь Егору выбросить за борт четырехметровую цепь с якорем, как лодка тут же качнулась и замерла на месте.
Место это хорошо знал Егор — оно у него было прикормлено. Каждый раз, перед тем как приступить к рыбной ловле, он бросал на дно глиняные шары, куда закатаны были остатки всякой еды: макароны, каша, хлебные корки. Так и в этот раз: убедившись, что лодку не сносит течением, Егор достал из ведерка глиняные «бомбы» с привадой и стал аккуратно опускать их на дно. Потом он набросал во все стороны пареного гороху, уселся поудобнее на скамеечке, лицом к корме, и принялся не спеша разматывать лесу. Разматывая, Егор приглядывался к жизни реки: выходит ли плотвица на поверхность глотать разбросанную им наживу, какой ветер — низовой или верховой. Наконец, изучив все, он насаживал на крючок горошину или распаренное зерно пшеницы и, поплевав на наживу, забрасывал грузильце с поплавком за борт.
Наступали самые приятные минуты. Егор сидел, держа в руке гибкое можжевеловое удилище, и, собранный и расслабленный одновременно, смотрел на поплавок. Он смотрел на поплавок, но видел все сразу: и берег реки с нависшими над водой кустами ив, и церквушку с покосившимся крестом, и черные плетни огородов, спускавшиеся вниз, к Оке, и крыши деревенских изб; он видел все это сразу, и во всем его существе был внутренний покой. Его волновало не столько ожидание удачи: клюнет или не клюнет? — сколько волновали какие-то тихие и порой ему самому даже не ясные думы. Он думал о речке: почему она с каждым годом мелеет. Думал о церквушке; думал, что лучше было бы, если б совсем сняли этот покосившийся крест. А так нехорошо получается. Как все равно что безногий свою культю показывает, так и храм на всю округу своей заброшенностью хвастается.
Но больше он думал о детях. Выучил, вывел в люди; и чисто одеты они, и денег зарабатывают много, и не пьяницы, не дебоширы, а если рассудить строго, нет в них главного. Чего? Егор и сам не мог сказать определенно: то ли гордости какой-то, то ли любви к тому, что их породило и что кормит их, а может… Нет, не мог выразить всего Егор.
Прилетал Ворчун, садился на ветку ракиты, свисавшую над водой, и подолгу наблюдал за хозяином. Чем он занят? О чем думает? Скворец начинал петь, трепыхать крыльями, стараясь обратить на себя внимание. Но Егор, казалось, не слышал и не замечал Ворчуна, а может, просто не узнавал его. Во всяком случае, Егор никогда не улыбнется, не помашет ему рукой. Сидит час-другой неподвижно. Если клюнет, он подсечет и снимет с крючка рыбу. Бывает, что и дернет поплавок, но он упустит момент, не подсечет вовремя, занятый своими думами. Неудачи Егора не огорчали. Он насаживал горошину или распаренное зерно и спокойно забрасывал удочку.
Егор не был жаден к добыче.
У него была жадность только к одному — к делу, к работе.
9
Егор еще возился с ульями, когда из избы вышли сыновья.
Иван, старший, подошел к отцу, спросил вместо приветствия:
— Ну как они — уже работают?
— Вынес только. Прилаживаю вот.
— Майский мед самый полезный, — заметил Иван.
— Постоит погода, то мед будет, а если разнепогодится, то не жди взятка.
Упираясь на здоровую ногу, Егор силился приподнять колоду, соскочившую с подставки. Пчелы, волнуясь, гудели. Выползали из летка нехотя — тощие, ленивые; ползали по ободку рамы, по рукаву Егоровой телогрейки. Одни, поразмявшись и отогревшись на солнышке после зимней спячки, улетали; другие, почистив свои кривые мохнатые лапки, снова уползали в улей.
Иван видел, что отцу тяжело и несподручно возиться одному с громоздкой колодой. Однако он не нагнулся, чтобы помочь. Постоял, наблюдая рассеянным взглядом за пчелами, зевнул раз-другой и не спеша побрел к сараю.
— Толик! — окликнул он меньшого, возившегося под навесом. — Возьми плащ, удочки для отвода глаз — и пошли. Ключ от лодки у меня.
— «Для отвода глаз»?! Кому это вы собрались «отводить» глаза? Али люди не знают, зачем вас черт на речку носит? — ворчал вслед сыновьям отец.
Егор ворчал потому, что терпеть не мог воровства. Да, да, воровства! Разве можно это назвать по-другому: за одну ночь, безо всякого труда, заграбастать в сеть целый пуд рыбы? Если ты не украл, то неси ее с реки в ведерке, как носит Егор, охотно показывая каждому встречному свою добычу. А эти — ишь чего придумали! — заворачивают свою добычу в старый плащ, чтобы никто не доглядел. Сетку они из города привезли — двойную, капроновую; сунут ее в сумку, в которой отец наживу носит; удочки же свои несут напоказ.
— Эх вы, шабашники! — в сердцах вырвалось у Егора. — Да посидели б вы вдвоем зорю… вы бы удочками больше наловили!
Но сыновья сделали вид, что не слышат ворчанья отца. А может, и в самом деле не слышали: они проспали малость и теперь очень спешили. Анатолий взял удочки, старый плащ; Иван вынул из отцовской сумки банки с наживой, надел сумку, взял в руки подсачник — тоже, разумеется, для «отвода глаз», — и тропинкой, ведущей на зады, они пошли к реке.
Поравнявшись с отцом, младший, Анатолий, остановился, окликнул Егора:
— Пап! Разогревай сковороду — сейчас судаков притащим.
— Вы уж тут без меня управляйтесь, — отозвался Егор, сдерживая нарастающее раздражение. — Я поставлю вот улей — да на работу.
— Кто ж сегодня работает?! Праздник такой.
— У нас праздников не бывает. — Егор оставил на время колоду и, разогнувшись, поглядел на меньшого.
Анатолий был парень рослый, красивый. В стеганой синтетической куртке (та же телогрейка, только вместо пуговиц и на карманах «молнии»), в спортивных брюках, плотно облегавших его икры, Анатолий казался настоящим горожанином; и отец, мечтавший когда-то, чтобы его дети были красивы и учены, все ж не мог совладать с собой.
— У нас праздников не бывает, — повторил Егор. — Небось и в праздники вам, городским, есть хочется.
— А вы работайте с заделом, как мы, — поучающе сказал Анатолий. — За пять дней — план недели на-гора! И на этом — точка.
Егор хотел возразить сыну, но сразу не нашелся, что сказать. Анатолий ждать не стал — побежал догонять брата. Следом за ним побежал Полкан. Егор постоял, провожая сыновей взглядом. «И мою удочку подхватили, черти! — подумал он. — Зацепят леской за репейник, порвут, запутают все — сиди потом весь день чини». Подумал, но не окликнул, не сказал, чтоб взяли другую. Сколько раз говорил, не слушаются. Хватают все без разбора, что попадет под руку, лишь бы не утруждать себя. «Эти на человечество не переработают», — решил Егор.
От одной этой мысли стало не по себе. Даже возиться с пчелами, что он очень любил, и то расхотелось. Егор кое-как установил колоду, но не стал ни стряхивать пыль с нее, ни проверять рамы. Он отошел в сторонку и принялся завертывать самокрутку.
Егор терпеть не мог духа сигарет, которые курили сыновья. Он сам выращивал для себя табак, сушил его на воле и в русской печке; потом резал и толок в ступке. Он считал, что от курения сигарет и папирос нет никакого толку: сунул в рот черенок — и дыми себе. Совсем иное дело самокрутка — когда мастеришь ее, в голову приходят самые дорогие мысли. Эти мысли выстроились теперь в ряд в голове Егора, и, чтобы перемолоть их, он свертывал самокрутку не спеша. Заметив, что хозяин чем-то расстроен, Ворчун спустился на дорожку, ведущую в омшаник, и кивал головой: мол, не надо расстраиваться, И-гор, дети есть дети: отлетели и пусть живут, как им хочется. Но хозяин, всегда вежливый со скворцом, на этот раз не посмотрел даже на него, настолько занят был своими мыслями.
Пока Егор курил, Ворчун прыгал и лопотал что-то на своем языке, надеясь все-таки обратить на себя внимание хозяина. Но Егор, выкурив самокрутку, бросил окурок и, раздавив его кирзовым сапогом, поковылял в избу завтракать.
Делать скворцу было нечего, и он решил слетать на речку — поглядеть, чем заняты сыновья. Сначала Ворчун полетел на Оку, но их там не было. Он повернул вдоль Сотьмы и очень скоро увидел знакомую хозяйскую лодку. Сидя на корме, Иван толкал плоскодонку кормовиком. Выше того места, где обычно становился на якорь Егор, они причалили к берегу. Перегнувшись через борт, Анатолий пошарил багром в кустах.
— Не тут… повыше куста, — шепотом проговорил Иван.
Ворчуну очень хотелось передразнить старшего. Подражая людям, он умел говорить: «выше», «ниже», только в отличие от людей скворец не умел произносить слова шепотом. А скажешь громко, они швырнут еще чем попало. Не желая навлечь на себя беду, Ворчун уселся на пахучую ветку ракиты, высоко взметнувшуюся над водой, и стал наблюдать.
Вот Анатолий зацепил что-то багром. Поднатужась, вытянул из воды конец веревки. Бросив кормовик, Иван поспешил на помощь брату, и вдвоем они быстро отвязали камень. Отвязали, бросили на дно лодки и, торопясь и воровато озираясь по сторонам, стали выбирать из воды сеть. Ворчун хорошо знал, что это такое. Вернувшись с реки, парни каждый раз вешали сеть в малиннике, и она сохла там. Случалось, сыновья уедут к себе домой, в город, а сеть все висит, и Ворчун все эти дни, пока она висела, пасся в малиннике, отыскивая в веревочной паутине мотыля и разных крохотных рачков, которые были для него истинным лакомством, ибо он не мог сам достать все это со дна реки.
Анатолий выбирал сеть, а Иван не спеша толкал лодку поперек реки, чтобы ее не сносило течением. Среди желтой паутины капрона, которую Анатолий выбрасывал в лодку, мелькали, отблескивая серебром, живые рыбины. Иногда, если рыбы было очень много, Анатолий выкрикивал радостно: «Ого!» Иван бросал кормовик и спешил на помощь брату.
— Гляди, судак! Еще один! — приглушенно кричал старший.
Выбрав сеть, они приставали к берегу. Тут, в густых зарослях ветел, у них начинался шабаш. Они вытряхивали из сети рыбу, поспешно бросали ее в рядновый мешок; затем этот мешок завертывали в старый брезентовый плащ, а сеть прятали в Егорову сумку. Покончив с делом, они закуривали и, попыхивая вонючими сигаретами, спускались вниз по течению, к причалу. У мостков, где они привязывали лодку, их всегда поджидал Полкан.
Ворчун знал, что у кобеля только кличка такая грозная. А на самом-то деле Полкан был рыжий, с длинным хвостом пес, которого никто на селе не боялся. Даже куры и те его не боялись. Когда Полкан, опустив уши и обнюхивая каждый угол деревенских мазанок, проходил мимо них, то куры преспокойно продолжали купаться в пыли, выказывая к собаке полное свое презрение.
Не боялся его и Ворчун; ну, боялся, конечно, но самую малость. Хоть Полкан и лежебока, и лентяй, и породы в нем нет никакой, однако зубы у него острые, и не дай бог угодить в них. Скворца успокаивало лишь одно обстоятельство: Полкан не умел лазать по деревьям. Поэтому Ворчун боялся его меньше, чем Барсика.