Песочные часы - Масс Анна Владимировна 7 стр.


Букваря у нас не было, и Софья Леонидовна учила меня читать по книжке с картинками, которую мне подарила на день рождения Наташа Захава. Книжка называлась «Утенок Тим». А буквы я писала в самодельной тетради, сшитой из листков оберточной бумаги.

— Осенью пойдешь в школу, — говорила Софья Леонидовна. — Наверно, к этому времени мы все уже вернемся домой. Вы — в Москву, а мы — в Ленинград. Вспоминай меня, ладно? Может быть, ты последняя моя ученица.

Когда мы одолели «Утенка Тима», Софья Леонидовна принесла мне довольно толстую книгу с картинками не на каждой странице и с буквами не такими крупными, как в предыдущей. Называлась эта книга «Ребята и зверята».

— Вначале тебе будет немножко трудно, — сказала Софья Леонидовна. — Но если ты не бросишь и прочтешь ее с начала и до конца, то ты на всю жизнь полюбишь читать книги. На первых порах я тебе помогу.

Но Софья Леонидовна не смогла со мной заниматься. Она заболела, и ее положили в больницу. Больше я ее никогда не видела. Книгу, которую она мне подарила, я прочитала сама с начала и до конца. И на всю жизнь полюбила читать книги.

Ксюша умерла. Я читаю записки

Наконец-то меня выпустили на улицу, укутанную поверх шубы в байковый платок и в больших подшитых валенках выше колен. Двигаться в такой одежде можно было с трудом, но зато мороз не пробирал. Первым делом я взглянула на крышу знакомого сарая. Нетронутое одеяло снега покрывало крышу. Никто не играл в снежки, не строил крепость, не прыгал с разбега вниз. Я протоптала тропинку к нашей с Алькой щели. Щель была закрыта снегом, но я разрыла снег и увидела на том дворе Альку в Ксюшином шерстяном платке, из-под которого еле виднелось бледное, худое личико. Алька увидела меня и подошла к забору.

— А у нас Ксюша померла, — сказала она, и лицо ее сморщилось так, что стало похоже на лицо старушки. — От сыпняка.

Я молчала. Не могла понять, как это — Ксюша померла. Не укладывалось в воображении. Такая живая, с коромыслом через плечо, светлая коса вокруг головы — нет, не может быть.

— А у Марика с Левкой мать померла. Их давеча в детский дом забрали.

— В детский дом?

— Ага.

Мне представился мой деревянный складной домик со слюдяными окошками, что остался у меня в Москве. Детский домик. Только большой. Там стоят кроватки, столики. И там теперь живут Марик и Левка. Может быть, и Ксюша там теперь живет.

«Мая любимая Аня ты меня не бойся

Аня я тебе штото скажу ты не уходи»

«Дарагая любимая моя Аня

Мы должны установить место для записок. Как по твоему где оно будет. Пока записку передаст мой брат. Ответ дай немедленно».

Марик.

«Дарагая моя возлюбленная Аничка я тебе буду всё время писать но ты когда прочтеш хоть одну рви».

«Аня ты изменила мне я пишу тебе последнюю записку

Ответ немедленно».

(Я — изменила?! Никогда этого не было, и быть не могло! Это он увидел со своей крыши, как к нам пришла мамина подруга Татьяна Борисовна со своим сыном Мишкой. И чтобы мы им не мешали болтать, они велели нам с Мишкой поиграть вдвоем. Мы и играли. Строили дом из палочек. Вот он и подумал. Но потом он понял, что это не так, и простил).

«Дорогая моя Аничка, я думал, что ты бросила меня а любиш своего друга.

Милая Аничка я тебя прошу нечего не показывать этому мальчику.

Ане от Мары».

Я спрятала их обратно в книжку и часто тайком перечитывала. До сих пор их храню, эту память о первой любви, запечатленной карандашом на обрывках грубой оберточной бумаги. И много лет мечтала о том, как мы встретимся с Мариком. Придумывала подробности встречи. Могло же случиться чудо, и однажды в кино, например, наши места окажутся рядом, или мы столкнемся в троллейбусе, или я поеду с родителями в Ленинград и там, на Литейном, увижу его, едущего на велосипеде, настоящем «диаманте», со звонком, ручным тормозом и багажником, и он узнает меня, обернется…

Но нет, чуда не случилось. Мы никогда с ним больше не встретились.

Теплый театр

Мама ведет меня по длинной Кооперативной улице вдоль высоких сплошных заборов с запертыми воротами. Валы серого в сумерках снега высоко поднимаются с двух сторон. Мы идем как будто по узкому снежному коридору. Платок закрывает мне рот и нос, верхушки щек прихватывает морозом, на глаза наворачиваются слезы.

Снежный коридор кончается, и мы выходим на белую просторную площадь. Я вижу каменный, полукруглый, приземистый, освещенный яркими фонарями дом с колоннами. Театр. В окружении деревянного города он так великолепен со своими колоннами и фонарями, с широким подъездом, с извозчиками у подъезда, что во мне как будто бы тоже начинают светиться фонари восторга.

Мы входим. Блаженное тепло фойе. Какое слово: «фойе»! Упругое, праздничное, не то что — «ставня» или «печка». А как пахнет в театре! Дома так никогда не пахнет. Это запах театра — чуда, красоты, радости. Запах предвкушения.

Мама вводит меня в зрительный зал — золотой и белый, хрустальный, лепной и резной. Королевский дворец из сказки про Золушку представляется мне, потому что красивее и праздничнее Омского драматического театра ничего нет и быть не может.

Последний ряд партера немного приподнят над остальными рядами, и тут, у самой стены, как воробьи на проводах, сидят на спинках кресел дети артистов — «наш двор». Нет, мы скорее похожи не на воробьев, а на тощих диковатых галчат. Для некоторых театр — это второй дом, где они торчат иногда с утра и до конца спектакля, где за ними присматривают добрые капельдинерши, и где родители, не снимая грима, наспех кормят их в буфете.

Мы смотрели сказку для взрослых — «Сирано де Бержерак» — с огромными куклами по сторонам кулис. Красавица Роксана в белом длинном платье с пышными рукавами страдала на сцене так, словно только и есть одна причина для страдания — любовь.

А еще мы смотрели «Синий платочек» — про войну, про солдат на фронте и про тех, кто живет в тылу, про нас. На сцене — фронтовой блиндаж, три бойца отдыхают после боя, вспоминают мирное время. Самый старший — его играет смешной, толстый Пажитнов — «Лёнькин папа» — мечтает наесться до отвала и «соснуть минуточек сто двадцать». Он поет на мотив знаменитой песни:

Сала кусочек,

Каши горшочек

И каравай вот тако-ой!

Приходит посылка из тыла, из Сибири. В ней — печенье, варежки и синий платочек, на котором вышито имя «Валя». Платочек этот выбирал герой пьесы, которого играл очень красивый молодой артист Коля Тимофеев. И начиналась история двух судеб, тянущихся друг к другу через войну. История со счастливым концом.

Мама играла в этом спектакле небольшую роль бабушки — учила вышивать гладью своего внука, который и послал на фронт синий платочек со своим именем. Получилась путаница: герой пьесы решил, что Валя — это девушка, и стал писать ей письма. А отвечал на них мальчик. Потом-то всё объяснилось, герой встретил свою любовь, когда лежал раненый в госпитале в том самом сибирском городе, и она оказалась сестрой того мальчика, и тоже Валей.

Мне было немножко обидно, что мама играет старушку. Хотя ее игру похвалил сам режиссер Захава, чем мама очень гордилась. Но в жизни мама вовсе не была старушкой, могла бы, если бы поручили, сыграть и мальчика. Может быть, не так хорошо, как Надя Генералова, которая играла Валю. Надя была на сцене совершенно как настоящий мальчишка. Нет, пожалуй, так сыграть мама не смогла бы. Все-таки она была не такая уж молодая.

Когда у нас в доме не было дров, мама часто водила меня в театр. Там всегда топили.

Как и прежде, слушали мы каждый день голос диктора по радио, но теперь в торжественном этом голосе слышались радостные нотки.

— Кажись, погнали немца-то, — говорила Анна Васильевна.

— Погнали! Погнали! — соглашалась мама. — Неужели скоро домой?

Всё чаще я слышала эти слова: «Скоро домой». Их произносили тетя Лена, и Шура, и даже Маринка.

Как-то пришла к нам артистка Мила и привела с собой дочку Олю, ту самую, которая кричала от голода, когда мы ехали в поезде. Теперь Оле было два года, она была смешная, круглая, с ямочками на щеках, умела говорить «валенки» и пыталась схватить за хвост Барсика.

— Только по детям и замечаешь, как время бежит, — сказала мама. — Неужели два года прошло?

— Даже не верится, что скоро домой! — сказала Мила.

— А театра нет! — вздохнула тетя Лена. — Не могу себе представить Арбат без нашего театра.

— Хорошо, что ТЮЗ согласился дать нам помещение. Будем пока играть с ними в очередь.

— Пока! А потом?

— Уверяют, что построят новый театр на том же месте.

— Да, но когда это будет!

— Хорошо бы вернуться до сентября, — сказала мама. — Я хочу отдать Аню сразу во второй класс.

— До сентября обязательно вернемся, — сказала Мила. — Я думаю, нас отправят не позже августа.

Но проходили недели за неделями, а нас всё не отправляли и не отправляли. Уже на яблоне начали краснеть маленькие кислые яблочки, задули холодные ветры с дождями. Короткое сибирское лето подходило к концу.

— Скоро мы поедем? — приставала я к маме.

— Нет эшелона, — отвечала она. — Вот дадут эшелон, и поедем.

— А когда дадут эшелон?

— Не приставай. Ты же видишь, в каком я ужасном состоянии!

Мама была в ужасном состоянии, потому что Витю не отпускали с завода, и он не мог уехать вместе с театром в Москву. Он не имел права уволиться, потому что завод дал ему бронь. А если бы не было брони, Витю призвали бы на фронт, потому что через полгода ему стукнет восемнадцать, призывной возраст. Мама ходила к директору театра, к администратору, к главному режиссеру, и все они обещали что-то сделать, похлопотать, и мама то надеялась, то снова впадала в ужасное состояние. В конце концов завод обещал отпустить Витю, но не раньше апреля или мая. А был еще только август. Это значило, что театр и все Витины друзья уедут домой, в Москву, а Витя останется зимовать в Омске.

Домой!

Эшелон дали в начале сентября. Вещей у нас оказалось гораздо меньше, чем два года назад, когда мы приехали. Почти все вещи сменяли на продукты. Последнюю свою ценность — концертное платье — мама перед самым отъездом сменяла на туфли для меня. Туфли были замечательные — почти не ношеные, светло-коричневые, кожаные, на шнуровке, с широкими, прошитыми белой замшей рантами. Они были мне велики, но Шура сказала, что это как раз очень хорошо — дольше проношу. Она завернула туфли в газету и спрятала в чемодан.

— Поедешь в старых, — сказала она. — Ничего, что драные, в поезде сойдеть. А новые — в школу наденешь.

Я тоже собрала свое имущество — книгу с запрятанными между страницами записками, кубик с изображением самолета и несколько самых красивых черепков. Шура дала мне тряпочку, чтобы можно было завернуть мое имущество. Получился маленький узелок.

Свой самый любимый черепок — тот, на котором был нарисован поросенок возле кирпичного домика, я подарила Альке. Она приняла подарок и сказала:

— Знаешь, чё? Я его не буду к своим ложить, а лучше я его вот здеся, около забора закопаю, и он будет тебя дожидаться. Вернешься — откопаем.

— Ладно, — согласилась я.

Как не похож этот красивый поезд с голубыми вагонами на тот, в котором мы сюда приехали! Нет одеяла на вагонном окне, солнце заглядывает в вагон, и лица у пассажиров веселые — тоже не то, что тогда! А как изменились две мои московские подруги, Валя и Лена! У Вали за эти два года выросли две длинные косы, а Лена, наоборот, оказалась наголо постриженной — у нее был сыпной тиф. Обе стали очень взрослые — они эти два года проучились в школе, и в Москве им предстояло идти уже в третий класс. И мальчик Саша тоже ехал в нашем вагоне со своей бабушкой Фаней Избугалтерии. Бабушка стала худой, с седыми короткими волосами и в обычных очках, а Саша — веселым и приставучим.

— Ты знаешь о том, что смех без причины — признак дурачины? — спросила его Валя.

— А вот и не без причины! — ответил он. — Мы же домой едем!

Валя подумала и сказала:

— Да, пожалуй, ты прав. Это уважительная причина.

День и ночь отстукивали колеса свою мерную мелодию.

Я слушала и смотрела в окно. «Скорее, скорее, скорее!» — торопила я поезд. И он словно понимал, как нам всем не терпится домой. Паровоз тонко и весело гудел, на поворотах я видела, как черный дым вырывается из трубы, уплывает в сторону и тает в синем небе.

Вокзалы, вокзалы… Крынки с молоком, белая, рассыпчатая картошка на зеленых листьях. Скорее, скорее!

И вот последняя остановка: Москва! Встречающие стучат в вагонные стекла, машут руками, смеются и плачут. Потолкавшись у дверей, мы выходим на залитый солнцем перрон. Какие-то незнакомые или полузабытые люди тормошат меня, Маринку, целуют.

— Как выросла! А Маринка! Уезжала совсем кроха, а сейчас!..

Мама тоже с кем-то обнималась, смеялась, а из глаз ее катились слезы.

Мы подъехали к нашему дому на грузовике. И когда меня сняли с грузовика и я увидела решетчатые железные ворота с завитушками и пиками, и каменный серый забор, и булыжную мостовую, и двор с круглым палисадником — я вдруг всё вспомнила! Вспомнила довоенную лужу, в которой мне однажды разрешили «подрызгаться», вытертые, скошенные три ступеньки, ведущие к моему третьему подъезду… Скорее, скорее! Мы с мамой и Шурой, торопясь, поднялись на свой четвертый этаж. Мама сунула ключ в замочную скважину, но долго не могла повернуть его, потому что руки у нее не слушались от нетерпения. Наконец, дверь открылась, и мы вошли в квартиру.

…Зеленая скатерть стала серой от пыли, я стащила ее и подняла легкую фанерную крышку сундучка. И замерла на минуту. Время, которое столько дней летело без остановки, вдруг остановилось. Два года они ждали меня, мои игрушки, а я ждала встречи с ними. И вот мы встретились. Они сидели точно так, как я их посадила, и были точно такими, какими я их помнила. Я вынимала их по одной — зайца, плюшевого мишку, пушистого белого мишку-муфту, одноглазого тигра, кукол. Они усаживались вокруг меня, смотрели на меня блестящими глазами, словно хотели сказать: вот ты и дома! Ну как? Ты рада?

Я была счастлива, и только какое-то легкое беспокойство мешало мне полностью наслаждаться встречей. Что-то я хотела сделать — и забыла. Я усаживала игрушки на полку, стараясь, чтобы им было поудобнее, — ведь как они устали, бедные, в тесном сундучке. А беспокойная мысль все летала где-то рядом… И вдруг я вспомнила!

Сбегала в переднюю за своим узелком и вернулась. Книжка, черепки и кубик с самолетом выглядели жалкими рядом с моими богатыми, хоть и потрепанными игрушками. Но здесь была моя первая самостоятельно прочитанная книжка, подарок моей омской учительницы, а в книжке — записки, память об омском друге. И облезлый кубик, и разноцветные черепки — с ними у меня было связано столько воспоминаний!

Назад Дальше