Голубая лента - Бернгард Келлерман 2 стр.


Уоррен Принс вовремя успел передать с ним свою последнюю корреспонденцию. Опять звонок машинного телеграфа — и сразу завибрировал, затрепетал могучий колосс, вот уже лоцманский катер далеко позади и кажется крохотным пятном, смутно мелькающим среди волн, а плавучий маяк, словно никому не нужная игрушка, раскачивается на морском просторе. «Космос» вышел в плавание.

Ветер внезапно усилился. Уоррен смахнул каплю пота, катившуюся по лицу. «Дело сделано, — удовлетворенно подумал он. — На этот раз Белл глаза выпучит от удивления». Ах уж этот Белл, Вильям Персивел Белл — всемогущий босс «Юниверс пресс» (четыреста газет!).

Высокий и стройный, стоит Принс на палубе, ветер треплет его кудри. Он похож на студента; еще легко представить себе его в мальчишеские годы, но уже видно, каким он станет лет через двадцать, когда будет читать лекции в небольшом университете, где-нибудь в западных штатах. Уоррену Принсу двадцать три года, он совсем недавно окончил университет, и за душой у него ни гроша. Он содержит мать, которой нужно на жизнь сто пятьдесят долларов в месяц, он честолюбив и увлечен своей профессией — со временем у него обязательно будет собственная газета!

Сегодня вечером, когда они минуют Бишопс Рок, он пошлет еще одну телеграмму и на целые сутки избавится от Белла и от «Юниверс пресс». На целые сутки! «Первым делом навещу девиц Холл, — подумал он, — Вайолет, Этель и Мери».

Принс отправился в бар пропустить рюмочку и оказался первым посетителем.

— Послушайте, бармен, — сказал он. — Я Уоррен Принс, корреспондент «Юниверс пресс». Меня интересуют всевозможные новости, и я хочу, чтоб вы это знали.

— All right, sir[3].

Госпожа Кёнигсгартен все еще устало сидела в кресле, когда Марта принесла ей кофе. Она была так измучена, что ни о чем не могла думать. Вчера вечером, в Брюсселе, она пела плохо, и это оставило у нее неприятный осадок. Она так переутомлена, так изнурена работой! Слишком много у нее забот. Но, несмотря на все это, концерт прошел с большим успехом — какое счастье, что там не было Райфенберга!

— Ну как, кофе достаточно крепкий? — спросила Марта.

— Да, спасибо, дорогая, — ответила Ева и стала жадно глотать горячий кофе. Она сразу почувствовала прилив бодрости, голова прояснилась. — Ты уже и вещи распаковала? Вот умница, — сказала она. — А наш багаж погрузили, да? Скажи, Райфенберг не показывался?

— Нет, профессора Райфенберга я еще не видела.

— Если он придет, скажи, что я очень устала.

— Хорошо, — ответила Марта и добавила. — Приходил господин Гарденер. Он оставил вот этот сверток и просил передать привет.

— Гарденер?! — радостно воскликнула Ева.

— Да, он был здесь с полчаса назад.

Гарденер! Какое счастье, старый Гарденер здесь! Ева сразу оживилась. Ее радовала предстоящая встреча. Гарденер всегда был ей искренним другом, его задумчивое лицо, его неизменное спокойствие действовали на нее благотворно.

Ева поднялась, развернула сверток. В нем оказались коробка цукатов и записка: «Добро пожаловать, дитя мое!» Мягко покачивая высокими бедрами, она подошла к цветам и, переходя от букета к букету, читала вложенные в них открытки и письма. На ее лице отражались все чувства, вызванные этими посланиями, она то улыбалась и радовалась, как ребенок, жадно вдыхая аромат роз, то смеялась и с презрительной гримаской пожимала плечами.

Вдруг она о чем-то вспомнила.

— Марта! — с тревогой вскрикнула она. — Я совсем позабыла о Зепле. Что с ним? Ты проведала его?

Зеплем звали маленькую таксу Евы.

Ну конечно, Марта была у Зепля. Ведь она сама отнесла его в вольер для собак. Марта вышла, чтобы приготовить ванну.

Госпожа Кёнигсгартен еще раз просмотрела все письма и телеграммы и небрежно кинула их на рояль. Она стояла притихшая, улыбка погасла, лицо разочарованно вытянулось.

— Марта! — крикнула она громко, чтобы та услышала ее через стенку. — Кроме Гарденера, никто больше не заходил?

— Нет, кроме него, никого не было.

Невероятно, совершенно невероятно! Если уж его поездка в Нью-Йорк оказалась невозможной, он мог бы, по крайней мере, прислать весточку. Последний раз Ева получила от него цветы в Брюсселе. «Где они?» — вдруг испуганно спохватилась она. Их нигде не видно.

— Марта, где алые розы, что я принесла? Неужели они остались в поезде?

— Они возле твоей кровати, Ева.

— Да, в самом деле, они здесь, какая же я бестолковая! — Снова перебирая письма и телеграммы, она возвратилась к прежним думам. Ни строчки, ни телеграммы, хотя бы коротенькой…

Ева вдруг сникла, усталость одолела ее. В спальне она скинула туфли, не раздеваясь свалилась на постель и вся ушла в себя. Марта сказала, что ванна готова. Но г-жа Кёнигсгартен даже не повернула головы.

— Дай мне вздремнуть, Марта, — пробормотала она, — и, пожалуйста, не буди, кто бы ни пришел. Я хочу немного отдохнуть.

— Отдохни, отдохни, Ева! — ответила Марта.

И Ева тотчас уснула.

5

Когда Принс вернулся в каюту, она уже вся пропахла духами и эссенциями. Пассажир с койки В, очевидно, только что кончил распаковывать свои неказистые, чуть потертые саквояжи.

— Надеюсь, вы не сочли меня невежей? — обратился Принс к пассажиру с койки В. — Я очень спешил, мне необходимо было передать с лоцманом последнюю корреспонденцию, — и с легким поклоном добавил — Уоррен Принс, корреспондент нью-йоркской «Юниверс пресс».

Господин с продолговатым желтым лицом окинул Принса беглым взглядом.

— Кинский! — равнодушно и невнятно буркнул он в ответ, так что Уоррен, хоть и навострил уши, с трудом расслышал его.

Принс снял пиджак, отстегнул воротничок и бесцеремонно стал плескаться под краном.

— Извините меня, — снова обратился он к пассажиру с койки В. — Я буквально обливаюсь потом. Битых два часа носился взад-вперед ради того только, чтобы передать по телеграфу около тысячи слов. Адская профессия, скажу я вам! — Уоррен рассмеялся и, так как ответа не последовало, повторил. — В полном смысле слова адская! — Из врожденного любопытства и общительности он старался разговориться с незнакомым человеком, предназначенным ему судьбой в спутники, как делал это всегда, сталкиваясь с людьми. А как иначе познать человека? В школе чему только не учат, но познанию человека не научит ни один учебник.

Для Уоррена Принса, в его двадцать три года, все в жизни казалось приключением, исход которого никогда нельзя предугадать: в каждом новом знакомом он видел новую возможность познания человека. Смысл жизни, насколько он вообще успел постичь в ней какой-либо смысл, он видел в том, чтобы проникнуть в глубинную сущность человеческой души.

Плескаясь под краном, Уоррен прислушивался, ожидая, что скажет пассажир с койки В, но тот молча открыл флакон и стал протирать одеколоном руки. Когда Уоррен совсем уж потерял надежду на ответ, его неразговорчивый сосед, назвавший себя Кинским или как-то в этом роде, вдруг сказал:

— Да, вы правы! У вас и впрямь ужасная профессия! — Он произнес это серьезно и как будто убежденно.

Пораженный, Уоррен обернулся. Голова его в мыльной пене походила на большой снежный ком. Вид у него был презабавный.

— Вы, конечно, пошутили? — спросил он почти испуганно и недоверчиво усмехнулся.

— Напротив! — Кинский отрицательно мотнул головой, не глядя на Уоррена.

— Что вы? Что вы? В таком случае вы меня неправильно поняли. Я ведь страстно люблю свою профессию, понимаете, страстно! Больше того, я считаю, что в наши дни профессия журналиста — единственное занятие, достойное джентльмена.

И, продолжая намыливать свои кудри, он добавил, что современного журналиста можно сравнить разве что с путешественниками прошлых веков, первооткрывателями новых земель, такими, как Колумб, Васко да Гама, Кук. Да, сегодня журналисты — это первооткрыватели, исследователи, они всегда в погоне за новым. Они — авангард, идущий впереди своего времени.

Кинский бросил на собеседника иронический, но вместе с тем снисходительный взгляд. Это был зоркий взгляд проницательного человека. На Уоррена смотрели серые утомленные глаза, недоверчивые и чуть надменные. Тонкие губы Кинского сочувственно улыбались. «Какое самомнение!» — казалось, говорила его улыбка.

— Надеюсь, вы не обиделись на мою откровенность? Я, разумеется, ни в коем случае не имел намерения отбить у вас охоту к вашей профессии.

Уоррен подставил голову под кран, смыл пену и полотенцем просушил волосы.

— О, пожалуйста, пожалуйста! Говорите откровенно, с полной откровенностью, очень прошу вас об этом! — воскликнул он.

Лицо его раскраснелось от мытья, влажные кудри, упавшие колечками на лоб, делали его еще моложе, он казался совсем мальчишкой, школьником, который не по возрасту вытянулся. Не так-то легко отбить у него, Уоррена Принса, охоту к журналистике, он очень хорошо знает, что делает.

Принс надел роговые очки на свои близорукие глаза и только теперь по-настоящему разглядел лицо господина, который так уничтожающе отозвался об его профессии.

Лицо в самом деле необычное. Продолговатое, очень худое лицо аскета. Когда Кинский поворачивал голову в профиль, выделялся его крупный, резко очерченный орлиный нос. В мрачном взгляде глубоко посаженных глаз теплился какой-то тусклый огонек, они были как пепел, под которым едва тлеет жар. Глаза мечтателя, фанатика, монаха. Такое лицо могло быть у Савонаролы. Но чем больше Уоррен всматривался в это лицо, тем яснее убеждался, что он его уже видел. Где-то… Когда-то…

Этот нос, этот поразительно маленький рот! Без сомнения, видел!

Господин Кинский явно следил за своей внешностью, хотя костюм его казался несколько старомодным и поношенным. Его волосы, очевидно очень рано поседевшие, были аккуратно причесаны на пробор. У него были узкие руки и на редкость маленькие ноги. Великолепный экземпляр европейца, сделал заключение Уоррен. Аристократ? Художник? Актер? Кинский, почувствовав, что его беззастенчиво разглядывают, неожиданно поднял на Уоррена глаза; тот смущенно улыбнулся и выпалил:

— Итак, о прессе вы не весьма высокого мнения? Это не трудно заметить.

Кинский покачал головой.

— Во всяком случае, я отнюдь не ценю ее так, как вы этого ожидали, господин Принс, — высокомерно возразил он. — А впрочем, признаюсь вам, я вообще очень редко читаю газеты.

Как, перед ним человек, не читающий газет? И это в эпоху, когда вырубают леса Канады и Ньюфаундленда, чтобы добыть необходимую для печатания газет бумагу? Уоррен окончательно растерялся.

— Как же, сударь, как же? — воскликнул он горячо. — Вот, например, разрушена землетрясением Мессина, разбился о скалы пароход, открыта бацилла рака. И вас все это не интересует?

— Да, но бациллу рака открывают не каждый день, — ответил Кинский с тонкой иронической улыбкой, чем расположил к себе Уоррена. — Все это интересно, — продолжал он, — однако речь ведь идет о принципиальной точке зрения. Вы меня понимаете, господин Принс?

— О принципиальной точке зрения?

— Да, я отвергаю все, что ведет к нивелировке людей. В том числе и прессу. Я отвергаю ее так же, как отвергаю кинематограф, граммофон и радио. Граммофон и радио я просто ненавижу. — Он слегка покраснел, и Принс почувствовал, что перед ним человек, умеющий ненавидеть.

Принс совсем опешил. Его полные румяные губы беззвучно шевелились, но он не мог произнести ни одного вразумительного слова.

— О, о! — бормотал он. — И граммофон?.. И кинематограф?..

Кинский повернулся к нему, и Принс впервые за все время их разговора увидел на его лице широкую улыбку.

— Вы сочтете меня старомодным, отсталым человеком, — сказал он. — И со своей точки зрения будете правы.

— Нет, нет! — возразил Принс, качая головой. — Но вы должны признать, что отвергаете многие завоевания нашей цивилизации.

— Вам угодно называть это завоеваниями цивилизации? Я бы это охарактеризовал совершенно иначе, — с явной насмешкой парировал Кинский.

Принс онемел. Что мог он на это ответить? Человек из другого мира! Антипод какой-то! Однако этот господин безусловно интересное явление. Он его выспросит, занесет все в один из своих толстых блокнотов и попридержит для романа, который надеется когда-нибудь написать.

— Ваши взгляды, сударь, довольно интересны, и все же позвольте мне высказать некоторые возражения, — сказал Принс, намереваясь продолжить разговор и прижать к стене противника.

Но Кинский уклонился.

— Простите, как-нибудь в другой раз, — сказал он, — я устал, я страдаю бессонницей. У нас, полагаю, будет еще не один случай поболтать.

Он полез в карман пиджака и вытащил портсигар.

— Право, не знаю, можно ли курить в каюте? — спросил он, но уже совсем другим, дружелюбным тоном. — Я впервые на таком пароходе.

Он смотрел на Принса доброжелательно и выглядел уже не таким несчастным и растерянным, как в тот момент, когда переступил порог каюты. Принс казался ему теперь славным малым, с которым легко можно ужиться. Он совсем еще мальчик и в восторге от прекрасной жизни, простирающейся перед ним, — необъятной, заманчивой и лицемерной. Несмотря на юношескую запальчивость, в нем чувствуется какая-то обаятельная простота и скромность.

Под взглядом Кинского Принс смутился и покраснел. Он откинул со лба влажный вихор.

— Разумеется, это строжайше запрещено. Но я постоянно курю в каюте, и все курят. — Он засмеялся, и в тот же миг смущение его улетучилось.

Кинский протянул ему портсигар — дорогая вещица: ляпис-лазурь, оправленная серебром. На верхней крышке маленькая серебряная корона. «О! А я что говорил? Конечно, аристократ!» Уоррену снова представился случай подивиться собственной проницательности.

— Надеюсь, господин Принс, мы не очень будем мешать друг другу, — заметил вскользь Кинский.

Уоррен надел воротничок, повязал галстук и, смотрясь в зеркало, не переставая думал, где и когда он видел это лицо. В том, что он его видел, он уже не сомневался: эти впалые виски, высокий лоб, этот маленький, плотно сжатый рот, этот крупный нос, — нет, он не мог ошибиться. Не вынимая изо рта сигареты, Уоррен как бы между прочим сообщил, что в каюте есть еще и третий пассажир, обаятельный человек. Это Филипп Роджер, его друг, чудесный парень, ему все всегда рады. К тому же он будет приходить только ночевать. Он очень занят.

— Он секретарь у Джона Питера Гарденера, — сказал Принс.

— Джона Питера Гарденера?

— Да, у Джона Питера Гарденера, — повторил Принс. Но это громкое имя, веское, как золото, не произвело, казалось, ни малейшего впечатления на владельца портсигара с серебряной короной. — Вам, вероятно, известно, кто такой Джон Питер Гарденер?

Кинский, рывшийся в своем саквояже, тихонько и весело фыркнул. Он не знал, кто такой Джон Питер Гарденер, и это было ему совершенно безразлично.

— Джон Питер Гарденер, — с гордостью объяснил Уоррен, — это уголь Америки! Уголь Америки! Это что-нибудь да значит! Не правда ли?

Кинский вынимал вещи из саквояжа, он ни словом не откликнулся и, казалось, совсем не слушал Принса.

По коридору пронеслись звуки гонга, далекие и гулкие, как эхо в лесу. Гонг звал к ленчу.

— Если вы пожелаете, сударь, занять место за нашим столом, — вежливо предложил Принс, натягивая пиджак, — вы доставите мне и Филиппу большое удовольствие.

— Благодарствую!

— Вы едете в Нью-Йорк? — спросил Принс деловито, словно намереваясь взять интервью. Он больше не мог сдерживать свое любопытство.

— Да, в Нью-Йорк.

— Позвольте спросить: по делам?

— Нет, не по делам, — ответил Кинский, избегая взгляда Уоррена.

— С научной целью?

— Нет, и не с научной, — уклончиво ответил Кинский.

Уоррен еще раз осмотрел в зеркало свой костюм и остался доволен. В Париже он полностью обновил гардероб у мосье Пело с улицы Ришелье. Замечательный портной и берет совсем недорого. Несколько рассеянно он продолжал все-таки расспрашивать:

Назад Дальше