Лицом к лицу - Гервасьевич Лебеденко Александр 20 стр.


…Для победы требуется энтузиазм плюс организация. Энтузиазм налицо, но организации еще нет. Если для этого нужно время, следует купить время ценою брестской бумажки. Если за время, за передышку надо заплатить пространством — надо уступить его. Оно вернется. Этот договор есть средство собрать силы.

После докладчика взволнованно и сбивчиво говорили путиловцы, лесснеровцы, красные студенты, какие-то военные.

Алексей чувствовал, как вздрагивает локоть соседа.

— Сказали бы, — шепнул он ему на ухо.

Борисов встал и, как марионетка, поднял руку.

Председатель дал ему слово.

Быстро взбежав на трибуну, он стал у самого края.

— Товарищи, я бывший офицер, студент и дворянин…

В зале стало тихо. В президиуме головы склонились к председателю.

— Я здесь потому, что я мыслю с вами и готов всегда доказать это любым путем…

В зале стало легче. Президиум теперь слушал.

— Я хочу говорить, потому что я глубоко взволнован. Позиция Троцкого фальшива. «Ни мир, ни война» — это для фельетона, а не для исторического решения. Я понял: Ленин подписал этот мир, потому что твердо знает — жизнь зачеркнет его.

Зал бросил навстречу этой фразе залп аплодисментов.

— Мы революционеры, а не авантюристы…

Залп повторился.

Но у Борисова не было точного ораторского знания, когда надо кончать речь Он хорошо начал, он ярко говорил о мировой революции, о миллионах в окопах. Но затем, вытащив из кармана газету, он стал читать о боях на Сомме. Он начал взрывом и ничего не оставил себе под занавес. Он ушел под аплодисменты, но уже не столь громкие.

— Хорошо сказали, — шепнул ему кто-то из президиума. — Только нужно было короче.

Смущенный, он пробирался к Алексею. Здесь ему жали руки и смотрели в глаза любовно. В те дни еще не требовали продуманных и до конца отточенных речей. Слушатели знали, что они сами выступят сейчас и будут говорить так же нескладно, но горячо.

Шли пешком, не надеясь на переполненные трамваи.

— Меня всего больше захватывает этот мировой масштаб, — все еще переживая успех и неудачу своего выступления, говорил Борисов. Он выкладывал перед Алексеем и его товарищем все то, что не успел или не сумел сказать с трибуны.

Оставшись один, размашистым шагом проходил Борисов по пустынным набережным. Он был взволнован, взвинчен, и ничто не казалось ему в этом городе застывшим. Уже направлена ввысь золотая стрела Петропавловки. Золотая стрела зари. Пальцы великана отпустят тетиву, и стрела скользнет в синее пламя небес. Дома Васильевского — как построившаяся к походу колонна. Нахмуренный, насупившийся синод хочет еще глубже уйти в землю. А Нева перебирает мелкой зыбью только что очистившиеся от льда струи холодной весенней воды.

«Я, должно быть, неисправимый романтик», — улыбался Борисов сам себе. И еще шире размахивал рукою.

Он шагал пешком на Тринадцатую линию Васильевского острова, где в узенькой, однооконной комнате жила Наташа — подруга гимназических лет. Она кончала университет, но он отрывал ее от книг. Никакое сопротивление не помогало — он настойчиво подавал ей пальто, шляпу, перчатки, и они шагали по тем же набережным. Взявшись за руки, они ходили вдвоем до тумана в глазах. Она слушала, не перебивая, его слова.

Он ей нравился, такой собранный, крепкий. Она полюбила его еще гимназисткой, на катке. Он летал по льду, как будто вместо стальных пластин на его сапогах были крылышки Гермеса. На ходу он взглядывал на нее, никого больше не замечая. Красивым жестом всего тела обгонял других, и никто ловчее его не делал испанские шаги и не замирал, взрезая лед, у кучи снега. Познакомила их подруга. Лихой конькобежец оказался тихим, застенчивым и преданным товарищем. Из года в год шли они рядом, не соединяясь, но предназначенные друг для друга. Впервые разлучила война, революция вновь соединила. Хотелось и решено было строить жизнь вместе, но она не давалась в руки. Впрочем, все это было только отсрочкой.

— Ты не раскаиваешься, значит? — зачем-то спрашивала она.

Когда она смотрела ему в лицо, ее близорукие глаза еще больше расширялись.

Он чуть отодвинулся от нее.

— Разве я колебался? Я просто был захвачен врасплох. После такого развала — опять миллионную армию… У меня для этого не хватало смелости мысли…

Она, усмехнувшись, погладила его пальцы.

— А теперь?

— Теперь я жду не дождусь, когда дадут мне дело. Пока еще меня никто не знает…

— А если я боюсь за тебя, это ничего?

Глазами он просил у нее снисхождения.

— Неизбежно это, Наташа.

— Но ведь и та война была неизбежностью.

Она поникла головой. Она ничего больше не сказала, но он наперечет знал все ее мысли. Опять он будет далеко, на фронте. Ждать. Каждое утро вставать с мыслью: жив ли? цел ли? Так было. Все было кончилось… И вот опять…

Эгоистически он выключил эти мысли. Они выпадали из того темпа, который владел им все эти дни, нес его по набережным, дарил эту свежую бодрость, с которой легко и весело принимать большие решения.

Он смотрел теперь на решетку Летнего сада, на ее прямые копья. Они помогали найти прямую дорогу мысли.

— Я не вижу никакой возможности, никакой формы существования в стороне от того, что делается в России. Я с малых лет мечтал о больших переменах. И если я сейчас еще не в первых рядах, то только потому, что на фронте я растерялся. Я никогда не боялся больших потрясений, наоборот, я боялся малых. Теперь я рассмотрел лицо событий. Это — мировая буря. И она сознательно управляется вождем, достойным момента. Кроме того, если Россия может остаться самостоятельной, не став колонией Англии или Америки, то только при большевиках. Сражаясь за революцию, я буду сражаться и за Россию, за родину. И теперь я тоскую по первым рядам и спешу. Иногда неуклюже. Но я догоню, Наташа! — обернулся он к ней. — Будет буря по всему миру. Будут революционные войны. И я хочу быть если не маршалом, то солдатом революции. Прошлое уже не тянет меня. Если б тебе показали сейчас человека, который стоял на флорентийской площади и подбрасывал дрова в костер Джордано Бруно? Или невежду, швырявшего камни в первый пароход Фультона? Можно возненавидеть такого. Когда я мечтал гимназистом о путешествиях, я всегда обходил Геную, отказавшую в корабле Христофору Колумбу. Если есть сила, которая держит в узде человечество, — долой ее! Если кто-нибудь останавливает ряды — отсечь ему руки!

— А вот то, что сейчас многим-многим так тяжело?

— Это не от революции. Это от врагов ее…

— Я понимаю все… Только слушай, — взяла она его за руку крепко. — Может быть, тогда не нужно было ребенка?

Но эта мысль его не обескуражила.

— Нужно, Наташка, нужно! — Он обнял ее так ретиво, что старик, проходивший мимо в воротничке на четыре номера больше его исхудавшей шеи, весьма неодобрительно посмотрел: дескать, какие теперь нравы, и где! — в столице, в Летнем саду.

— Нужно, Наташка! — кричал всегда сдержанный Борисов. — Выдержим. А родить поедешь к маме в деревню.

— Все-таки лучше быть маршалом…

— Конечно!

— Нет, не потому… Все-таки безопаснее…

Борисов рассмеялся:

— Хитрец баба! — И не сказал ей, что подумал про себя: эта война будет одинаково опасна и для маршалов и для солдат.

Глава II 

ВЕРОЧКА

Вера жила в большом городе, как зверек в непроходимом лесу. Для него есть лес, где все знакомо и вместе с тем непонятно и страшно, и есть норка, пахнущий своим мирок, теплый и маленький по сравнению с густым, пронизанным чужими голосами лесом, но такой круглый, законченный, замкнувший в себе все, что уделяла жизнь зверьку.

В город Вера выходила, как в чужой лес. Улицы шумели, двери хлопали, звонки звенели. Окна домов показывали достаточно, чтобы понять, что за стенами по-своему барахтаются в жизни люди, и слишком мало, чтобы понять, кто и как именно страдает и радуется.

Она была достаточно грамотна, чтобы разъяснить все происходящее другому, но для нее самой все это казалось спектаклем, который разыгрывают актеры, отделенные от зрительного зала — от таких, как она сама и ее родные, — не только рампой, но и какой-то иной психологией.

Люди, которые выступали в Смольном, на митингах, стреляли из пушек «Авроры», о которых писали газеты, конечно, существовали, как существовал Цезарь или Пугачев.

Но разве не ахнула бы Вера, если б встретила на улице того или другого?

Люди, которых встречала Вера, жили помимо газет. Они все казались ей зрителями, а не актерами эпохи.

В Волоколамске, и еще раньше в Плоцке, Вера привыкла к тому, что люди отличаются достатками, службами, одеждой, разговором, прической и манерами. Теперь бросалось в глаза не это. Люди-зрители отличались любовью или крепко засевшей в глазах ненавистью к актерам, и еще некоторые, более скрытные, — музыкальной нотой, которая начинала звучать для Веры, как только появлялся на виду тот или иной хорошо знакомый человек.

За Алексеем шла высокая ровная нота, верная и упорная. Воробьев, казалось ей, то гремел, как духовая труба, то звенел злыми побрякушками. Стеклянный шум налетал вихрями и опять прятался где-то в расселинах этого обширного и гулкого сердца. Настасья пела заунывной колыбельной мелодией севера. Шипунов не мог петь, он скандировал в одном или двух тонах.

Остальное был шум.

От этого городского шума, а может быть, от недоедания, у Веры часто болела голова, и тогда она пряталась в свою норку.

Алексей спокойно смотрел, как барышня выносит из своей комнаты одни вещи и вносит другие. Сначала он подумал, не подбирает ли Вера самое ценное, но тут же самому стало неловко за эту мысль. Вера забрала в комнату писанные маслом портреты каких-то женщин в простых темных рамках, этажерку для нот и книг, коричневые креслица, какие-то шитые бисером подушечки, большую розовую раковину с камина и десяток безделушек, природы которых Алексей понять не мог, но в практической никчемности которых был твердо уверен. Вера выбросила из комнаты громоздкий портрет какого-то александровского генерала с начесами на висках. Убрала высокую розовую тумбу с малахитовой лампой. Попросила Алексея помочь ей внести пианино. Военную энциклопедию в стеклянном шкафу она заменила томиками Пушкина из будуара тетки. Если бы Алексей знал, как живут чиновничьи семьи в маленьких городах, он бы все понял.

Однажды он сам принес Вере ящик книг. Книги долго стояли в передней, брошенные впопыхах. Потом они перекочевали в кладовую. Вера была обрадована. Она тут же стала на колени, вскинув юбочку на каблуки — она не забывала, что каблуки у нее истертые и заметно кривые, — и стала рыться в ящике.

Два дня Верочка никуда не выходила. Поздно горела в угловой лампочка, обернутая розовой папиросной бумагой, — щелочка прямо на кровать, где подушка.

Алексей принес ей еще один ящик. Он был без крышки, прикрыт ковриком и набит мало ношенной обувью. Вера вспыхнула.

— Вот, может, чего пригодится… А то место занимает — выкинуть. Или халату продать, — импровизировал Алексей. — А жаль… Теперь это редкость.

Верочка вынимала туфлю за туфлей. Сев на тахту, примеряла. Смущенно и довольно смеялась. Все туфли были велики на ее узкую ножку.

— Мне всегда шили на заказ, — похвастала она.

Но Алексей не понял.

— Оно на заказ дешевле…

— Нет, дороже, — робко пробовала протестовать Вера.

Подходящие туфли все же нашлись.

Таяли Верочкины деревенские буханки, таяло пшено. Таял шпик. А уж какими порциями она его резала, чтобы продлить уверенность в завтрашнем дне! И чем меньше оказывался сверток в кошелке, привязанной за окном, тем громче запевал, шумел и уже грозил Вере город-лес, тем уютнее и нужнее становилась ее комнатка-норка.

Вера приехала в Петроград учиться и, если понадобится, служить. Но учиться было негде. Поступать на службу некуда. Вера не умела ходить по учреждениям, не умела спрашивать, тем более просить… Она и понятия не имела о том, что можно и нужно добиваться для себя необходимого. Мир для Веры, чужой мир вне ее дома, делился на доступное и недоступное. Доступное — это были воздух, вода, затем все то, что предлагалось откровенно и во всеуслышание. Например, трамвайные билеты в пять копеек, газеты, книги в библиотеке, товары в лавках с объявленной стоимостью. Об остальном можно было только справляться. Но если ответ не звучал прямым «да» — Вера убирала голову в плечи и спешила в сторону, как будто боясь совершить бестактность.

Еще больше, чем уменьшение запасов, смущала Веру нарастающая уверенность в том, что она проиграла свою первую жизненную битву. Она поехала в Петроград вопреки желанию тетки. Это было после жестокого, беспримерного в Вериной жизни спора за право самостоятельно строить свою судьбу.

Лучшая Верина карта сразу же была бита. Тетя Вера Казаринова, которая несколько раз приглашала ее в Петроград, убежала куда-то за границу вместе с дядей Севой и кузиной Надеждой. Если бы не Алексей, ей негде было бы даже жить.

Но Вера из книг знала, что, приезжая в большой город, молодые люди теряются только первое время. А потом они всегда находят себе место и друзей. Это очень трудно, но всегда достижимо, и об этом лучше всего рассказывает любимый Верин писатель — Диккенс. Вера решила, что она добьется своего. Тетка изредка писала сухие, недовольные письма. У них в городе происходили события, которые положительно мешали жить, цены росли, люди становились грубее и нетерпеливее.

«И как-то ты там, в этом городе? — писала тетка. — Ты берегись людей смотри. Люди теперь как волки. А главное, держись подальше от большевиков. Это — или евреи, или беглые каторжники. И они еще все больные…»

Вера знала хорошо только одного большевика — Алексея. Он был русский и никогда не был на каторге. Он был на войне и «заслужил младшего фейерверкера» (что такое младший фейерверкер, Вера понимала смутно). Он был крепок и здоров. Какие у него сильные руки! Волосы у него чуть красноватые и какие-то веселые. Именно веселые. Глаза спокойные. Если б все были такие, как Алексей. Плохо, конечно, что он не любит дядю Севу. Но дядю Севу Верочка сама почти не помнила. Когда они бежали из Плоцка и Вера гостила в Петрограде, дядя Сева был еще на фронте. А его портрет в форме генерала, с усами, как будто приклеенными, ей не нравился. Кроме того, сейчас все солдаты не любят генералов. По-видимому, большевиков тетя не знает.

Из всех знакомых по дому, по ночным дежурствам Синьков чаще всех заходил к Вере, и Вера прочла ему тетино письмо.

Аркадий переложил длинные ноги и сказал:

— Ваша тетушка ничего в большевиках не понимает. Большевики — это не больные, это бандиты. Их нужно всех перевешать.

С такой точкой зрения Вера была знакома уже и раньше.

— А вы бы сами повесили? — с хитрецой спросила она.

Аркадий вздрогнул. Даже папироса упала на брюки.

— Ух!.. — Он выставил вперед длинную цепкую руку, хрустнул пальцами и заиграл глазами.

— Какой вы жестокий… Ну, а вот, например, Алексея?

— Этого? — Аркадий уже успокоился. — Ну, я думаю, этот от меня не уйдет. И я не понимаю вас, Вера, — закурил он снова, — вы живете здесь и как будто даже дружите с ним… Но ведь вы понимаете? Они обобрали вашу семью, в сущности, вас…

— У меня они ничего не взяли, — покачала головой Вера.

— Не у вас, но у ваших… Вот и тетка пишет. Как вы это считаете?

Вера никак не считала. Воровать и грабить — это, конечно, очень плохо. Честность была воспета всеми книгами, какие волновали Веру, честность безусловная. Сама Вера ни за что ничего ни у кого бы не взяла. Но вообще взять у богатых, чтобы раздать бедным, — эта мысль давила се своей сложностью, хотя втайне всегда нравилась. Вера еще девочкой жалела бедных до слез. Но богатые никогда не захотят поделиться с бедными. Бедные решили отнять у богатых. Здесь кончалась безусловная честность книг, начиналась какая-то другая. Веру всегда подкупала и успокаивала только простота мысли. Пока мысль не становилась круглой, как мяч, она была у Веры на подозрении. В этом вопросе Вера не находила нужной ей простоты и дальше этих рассуждений еще не хотела и не могла пойти.

— Я не защищаю большевиков, — сказала она вслух, совсем не в тон своим мыслям.

Назад Дальше